- Кто тебя в армию собирал? - насмешливо спросил Остап, и в тоне вопроса чувствовалась не самая высокая оценка таким сборам.
- А что?
- Отвечай, когда тебя старшие спрашивают, салага. Ты же не хочешь настроить против себя лучших людей роты?
- Не хочу, - признался Гриша.
- Итак, повторяю вопрос…
- Бабушка собирала, - не дослушал он Остапа.
- Почему бабушка, а не мать?
Григорий наклонил голову и зашмыгал носом. Упоминание о родителях, история жизни которых официально была для него тайной за семью печатями, всегда вызывало в нем острое чувство сиротства и странной, какой-то по волчьему инстинкту осознаваемой вины, его охватывало желание тут же разреветься в два ручья.
- Нет у меня матери.
- А отец есть?
- И отца нет.
- Ну ты гляди, в дугу наш хлопец, - с этими словами Остап прекратил расспросы. - Эти кусочки ткани, - показав на неудачное Гришино рукоделие, сказал он, - надо вырезать по косой. Тогда они лучше ложатся на воротник.
А по истечении нескольких дней, улучив удобный момент, новый знакомец подвел Григория к Захару и Адаму со словами, означающими, что он-де берет этого салагу под покровительство и намерен познакомить его с нужными людьми, чтобы и после их демобилизации тому служилось добре. Захар, верзила с квадратной рожей, криво загримасничал, видимо, улыбался:
- Не психуй, Ося, все сделаем как надо, - заверил он. - Я тебя понимаю: такого молочного поросеночка нельзя оставлять без крепкой руки.
- Завали пасть! - рявкнул Остап. - Выскалился, как придурок. Сирота он. Понял?
- Обязательно понял. Так бы сразу и сказал, - буркнул Захар. - Усыновим, значит.
Адам, симпатичный высокий блондин, на слова Остапа не среагировал никак, на новичка даже не взглянул, лишь цыкнул на паясничающего Захара.
Однако именно от Адама растерянный от изобилия впечатлений новичок впоследствии получил больше внимания, помощи и… урок на всю жизнь. Адам защищал Гришу в столовой от напора более шустрых солдат, водил в комнату самоподготовки и читал вместе с ним Устав, растолковывая основные положения в применении к их конкретному случаю, учил уживаться со сверстниками, повторяя назидательно: "С себе подобными надо дружить". Бедный Адам, он думал, что Григорий - ему подобен, какое глупое самомнение, при всем притом, что мы узнаем дальше!
- Учти, у тебя началась настоящая, взрослая жизнь, где школьный опыт может и не пригодиться. Тут тебя не будут любить и оберегать, как там, и надо самому работать поршнями.
Туповатый новичок только сопел, не все понимая из сказанного. К нелюбви со стороны окружающих он, записной троечник, давно привык и не видел в этом большой проблемы. Отсутствие интереса к мальчишеским проказам, прилежное сидение на уроках, спокойствие и молчаливость достаточно надежно защищали его от гнева учителей и устраивали таких же, как и здесь, проворных, ищущих приключений и лидерства сотоварищей. Ведь он ни в чем не мог составить им конкуренции, ни на что в их обществе не претендовал и ничего от них не хотел. И думал, что так будет всегда и везде.
Но безразличие к окружающим вовсе не означало, что и окружающие будут безразличны к нему. Его бы это как нельзя более устроило, и тогда не нужны были бы эти дембеля с их опекой, да еще такой назойливой и дотошной. Внимание местных авторитетов, особенно Адамово, тяготило Григория. Он не понимал, как себя вести с ними, и продолжал лишь потеть и сопеть, не проявляя ни взаимности, ни благодарности.
А Адам все чаще уводил его в укромные уголки, обнимал за плечи, гладил по щеке, и его глаза светились при этом непривычной для Григория нежностью. Григорий не сопротивлялся, кажется, именно эта скупая ласка воспринималась им охотнее всего, не в пример назиданиям и урокам по выживанию в экстремальных ситуациях.
- Э-э, - как-то констатировал Адам, - да ты, хлопче, с ґанжем.
- С чем? - не понял Григорий.
- С брачком.
- Почему?
- Потому что нет в тебе правильного интереса к жизни, ты плывешь по течению, как щепка. Это не мужская позиция. Слушай, зато ты - такая чудная девочка, - придвинулся он ближе к Григорию. - Не закрутить ли нам любовь, а? Давай, попробуем.
Гриша снова ничего не понял и на эти слова ответил неопределенной улыбкой и таким, как всегда, безвольно-обреченным наклоном головы.
Остап к этому времени демобилизовался, и Адам с Захаром почувствовали себя хозяевами положения. Возле каждого из них сразу же образовалась "группа поддержки", какую они с парой других "стариков" составляли при Остапе. Новые "паханы" спешили перехватить власть и утвердиться в ней еще при нынешних авторитетах. Да их и задержали в войсках, видимо, для этого, чтобы внутренняя, неформальная структура отношений не претерпела резкого перелома. Командование устраивало то, как справлялись с этой задачей самовыдвиженцы из солдат.
Тень Остапа некоторое время продолжала витать над Григорием, и его слова "он сирота" держали на расстоянии жадных до новых побед и завоеваний его дружков и их преемников. Но так не могло продолжаться бесконечно при Гришином упорном непонимании ситуации. И вот подошел очередной банный день, последний для Адама и Захара - накануне ротный объявил, чтобы они собирали рюкзаки, через неделю их отправят в запас. Баню решили совместить с празднованием этого события. Тем более что вырисовавшийся кандидат на привилегированное руководящее положение обязан был проявить себя и постараться, не дожидаясь ухода предшественников, организовать отметины по высшему разряду в благодарность, что они в него поверили и поддержали. А еще чтобы все салаги видели, в чьи руки переходит реальная власть над их судьбами. Проблемы с тем, чтобы пронести в часть спиртное и закуски не было - за определенную мзду для "паханов" это делали гражданские служащие из гарнизонного магазина.
Символическое угощение получили почти все солдаты роты, а затем "паханы" и их прихвостни позволили и себе расслабиться. Но Гриша, получивший честь тереться рядом с Адамом и Захаром, этой привилегии не оценил и пить водку отказался.
- Не-е, не хочу я, - мымрил он, отодвигая от себя руку Адама с наполненным стаканом, сверху которого лежал хлеб с ломтем колбасы.
Окружающие прыснули смехом, а обескураженный Адам, зыркнув на них, закусил губу, ближе подошел к строптивцу и прошипел:
- Выпей за мой дембель, не зли меня.
- Да отстань ты! - снова отмахнулся Григорий. - Твой дембель, ты и радуйся.
У Адама заиграли желваки, а тем, кто видел эту сцену, теперь было не до смеха, они с тревогой наблюдали за близящейся развязкой. И тут прозвучал высокий голос ротного шутника, всеобщего любимца, острый язык которого никого не щадил:
- Хороша благодарность за твою ласку, Адам. Удивлен, что ты, не объездил эту лошадку? Теряешь силы, что ли?
Виновник торжества побледнел, сжал кулаки. Казалось, сейчас распоясавшемуся острослову вовсю достанется. Но Адам решил выместить свой гнев не на том, кто поставил его в дурацкое положение, а та том, кто подал к тому повод.
- Все, достал ты меня, милашка. Ну-ка быстро развязывай свои бантики да иди в дядины объятия! - и он двинулся к Грише с весьма красноречивым намерением.
- Держите меня! - верещал шутник. - Что сейчас будет! - и он заплясал под душем. - Сюда, сюда его ведите, пусть расслабится под горяченькими струйками. Ку-ка-ре-ку! - дурашливо запел он.
Позже Григорий не мог вспомнить, как вырвался из удерживавших его рук, как поскользнулся на мокром полу, как падал. Память сохранила лишь ощущения: сладкое нытье внизу живота, истому в ногах, острую стыдливость, от которой он попытался убежать, и боль в затылке.
Все эти события, составившие целую эпоху его жизни, на самом деле уместились в первом месяце службы. Травма случалась серьезная - ушиб головы с тяжелейшим сотрясением мозга. Происшествие квалифицировали как несчастный случай, против чего не возражал и пострадавший, которого отвезли в Ровенский военный госпиталь. Поправлялся Григорий долго, а вернувшись в часть, уже не застал ни Захара, ни Адама. Оставили его в покое и "крутые старики", видимо, оценив благородство в том, что он не выдал обидчиков, служба его потекла однообразно, насколько это характерно для армии, и беззаботно.
***
Несколько первых после лечения увольнений, когда ему стало лучше и он снова вступил в строй, он присматривался, приучал слух к местному украинско-польскому суржику. Наверное, это занятие наскучило бы ему, и он перестал бы выходить в город, предпочитая проводить время в библиотеке, читая свою любимую фантастику. Но девушки не дремали. Однажды от их хохочущей стайки отделилась такая же, как и он, толстушка и подошла к нему.
- Так и будешь гулять один? - спросила, смеясь.
Он растерялся, не знал, что сказать.
Молчание затягивалось, усиливая неловкость.
- А ты молчун, - по-своему расценила долгую паузу девушка.
- Скажем так: не очень разговорчивый, - уточнил он, и вдруг почувствовал удивительную легкость.
Смятение, скованность ушли. Казалось, что эту девушку он знает без одного года сто лет.
- Я давно тебя заметил, - попробовал соврать Григорий для порядка, и тут же испугался: вдруг она впервые вышла на променад.
- А чего же не подходил? - невинно спросила девушка.
- Не знаю, не созрел, наверное.
- Ах ты, врунишка, - рассмеялась она. - Я сюда из Ровно приехала. В гости. Ты не мог меня раньше видеть.
- Да? Ну, извини, - просто ответил он и снова отметил приятную легкость в общении с незнакомкой. - Ты в Ровно живешь? - уточнил он.
- Временно.
- Почему временно? Тебя тоже призвали в армию? - попытался пошутить.
- Временно призвали учиться, - девушка поднялась на цыпочки и закружилась перед ним, вальсируя.
Был июнь. В лесу цвели коноздри, так тут назвали лесные анемоны, - пронзительно ароматные цветы, чем-то похожие на "подсолнечники", разводимые в сельских палисадниках степных районов, но гораздо тоньше во всем: в стебле, в лепестках, в запахе. Коноздри отличались сугубо болотным нравом: будучи сорванными, они моментально погибали. Их никто и не собирал в букеты, кроме новичков, и эти цветы сплошным ковром покрывали поляны, на которых позже появлялись россыпи земляники, и отчаянно источали окрест невыносимый, звонкий аромат, чистый и чарующий.
- И где же вы учитесь, незнакомая девушка? - поддержал он шутливый тон.
- Мы из ИВХ - Института Водного Хозяйства.
- Кем же вы будете?
- Будете студенткой, а затем технологом по водопользованию, и этим все сказано, - она посмотрела ему в глаза. - Ты не считаешь, что нам пора назвать свои имена?
- Я как раз только намекнул об этом. Подаю пример - Григорий.
- А дальше?
- Иванович Хохнин.
- Полтавец Кира Сергеевна, - присела она в шутливом книксене.
Кира приезжала в Костополь к тетке, у которой не было детей. Тетка овдовела и сильно горевала, оставшись одна. Кирины родители, врачи сельской больницы на Днепропетровщине, наказали ей присматривать за тетей, опекать, помогать всемерно, чтобы заработать завещание, которое, в противном случае, могло уплыть в другие руки - тетя имела обильную родню, и посему Кира была не единственной ее племянницей.
- Выдам тебя здесь замуж, - мечтала тетя. - Детей твоих нянчить буду.
Кира не возражала. В их группе к третьему курсу все девушки имели перспективы на замужество, а она даже не встречалась ни с кем.
На четвертый вечер, то есть через месяц, Кира пригласила Гришу к тете на чай.
- Не сегодня, - отнекивался он. - Мы еще мало знакомы.
- Можно и не сегодня, - дипломатично ответила Кира, скрыв разочарование и обиду. - Можно на следующую субботу. Мы же не собираемся с тобой терять друг друга из виду, правда?
Ему стало жаль ее, и он согласился пойти к тете в гости в следующее увольнение. До конца вечера они молча бродили в пригородном лесочке, держась за руки. Девушка льнула к Григорию, а ему это все меньше и меньше нравилось. Но он, ранее иногда отваживавшийся порассуждать, пофилософствовать, теперь ленился этим заниматься, вроде мозг его впал в спячку, даже не пытался понять, почему с ним такое происходит. Теперь-то он понимал, что именно тогда упустил момент скорректировать себя. Ведь он уже не был болен, и вполне мог приложить к этому усилия. В конце вечера он привел девушку к дому, где жила тетя, и Кира, прощаясь, осмелилась первой его поцеловать, прижавшись к нему всем телом. Он ощутил сильнейший приступ омерзения, и, к сожалению, не смог этого скрыть. Его чуть не вырвало у нее на глазах. Он до сих пор не может вспомнить, какие извинения произносил тогда, но то, что без конца оттирал губы от ее влажного поцелуя, помнит чем дальше, тем отчетливей.
Этот случай все поставил на свои места. Больше они с Кирой не виделись. Только ее липкое прикосновение, горячий, скользящий по его губам язык, бугорки грудей, упирающиеся в него, руки, змеями обвивающие его шею, снятся в кошмарных снах до сих пор.
Он понял, что женщины созданы не для него, понял в одночасье и однозначно. Осознал, что не в Кире причина, с таким человечком как раз он мог хоть всю жизнь прожить под одной крышей, говорить на различные темы, заниматься общими делами. Суть заключалась в том, что Кира - женщина. А это ему неинтересно!
Со страхом он ждал, что кто-то из пропахших никотином и спиртным самцов овладеет им. Такие поползновения продолжали иметь место. Другое дело, что Григорий был теперь стреляным воробьем. Эти посягательства обязательно увенчались бы успехом, если бы не событие, случившееся в самом начале его службы и поставившее его в особые условия в солдатской среде. К нему боялись приближаться, боялись неудачно пошутить, не то что изнасиловать. Так что не было бы счастья, так несчастье помогло. Хотя… возможно, то несчастье, случись оно, уберегло бы его от нынешнего "счастья" - был бы он теперь заурядным геем, только и всего. Кто знает…
Впервые он почувствовал, что нашел свой сексуальный объект, когда с группой таких же, как сам, подрабатывающих случайными заработками людей стал ездить в новомосковский лес на сбор лекарственных трав. К тому времени армия была позади, а он все еще оставался девственником.
В тех местах густо расположены детские оздоровительные лагеря. Их территории были обнесены высокими заборами, а дети надежно изолированы от внешнего мира. Круглые сутки там дежурили сторожа с собаками. Чуть что, вмиг тревогу подымут. И правильно: кругом лес, где во все времена достаточно лихого люду болтается.
Побродив раз другой вокруг лагерей, Григорий понял, что его тянет смотреть на подростков, не знал он раньше приятнейшего занятия, чем это. Угловатые, нескладные, они нравились ему все без разбора. При виде их он чувствовал прилив сил, какого-то крылатого энтузиазма, а что самое главное - его орган наливался тяжелым огнем, его распирала изумительно приятная сила, он вздыбливался против мира, готовый выплюнуть в него смертоносный заряд своей отторгающейся плоти.
Григорий презирал размножение, ненавидел беременных женщин; ненавидел мужчин, выгуливающих своих брюхатых самок. Ему это казалось неприличным. Маленькие дети своим постоянным ором вызывали неприязнь. И вся эта гадость происходила из-за той отвратительной слизи, что выделялась у мужиков. Он считал ее заразой, переносящей, как болезнь, бациллу размножения.
Теперь, наблюдая через щели забора за мальчиками, гоняющими мяч, он готов был отравить весь мир, затопив его сексуальными испражнениями. Какую муку он терпел! Неизведанная, незнакомая доныне страсть сжигала его, внутри клокотали тысячи Везувиев. Мастурбировать он не смел, так как знал, что это дурная привычка. В нем глубоко сидело то, что было привито бабушкой в детстве. Больше он не собирал цветы и травы, а отрывался от группы и искал случая набрести на одинокого мальца, удравшего за пределы лагеря, чтобы натихаря выкурить запретную сигаретку.
И однажды Григорию это удалось. Вот тогда он и стал Зверстром.
8
Начало весны не самое лучшее время для пребывания в больнице: плохо работает отопление, потому что все ожидают скорого тепла, а в промерзлых после февральских морозов палатах особенно холодно. Но хуже всего то, что по ночам в стенах скребутся голодные мыши. Их норки виднелись в самых неожиданных местах. А самая находчивая проделала отверстие в палате Дарьи Петровны, расположив его высоко над полом, где узорчатой филенкой разделялись стенные обои и потолочная побелка. Там проходили водопроводные трубы, одна из которых всегда была теплой. Параллельные уровню пола, они представляли отличный объект для совершения мышей вечернего моциона.
Когда в коридоре затихало шарканье ног и отрывистый гомон больных, больше похожий на приглушенные стоны и вздохи, у Ясеневой появлялась возможность поработать. Но как раз тогда же мышь выходила проветриться. Дарья Петровна боялась мышей. Отвращения, брезгливости не было, был только страх, живущий с незапамятного детства. А однажды к нему прибавилось еще одно чувство, определить которое она затруднялась.
***
Тогда они жили вдвоем с мамой, отец временно отсутствовал. Случилось горе, большое и мучительное, оторвавшее его на два года от семьи. И сразу осиротел их просторный, гулкий дом. Отсырели дальние углы, просел пол, опустился потолок, стены отодвинулись от двух растерявшихся людей, комнаты потеряли теплую атмосферу жилья. Казалось, теперь здесь, потеснив законных обитателей, воцарилось что-то временное, одинаково с ними жаждущее счастливых перемен, словно то сам дом тосковал о возвращении хозяина.
Построенный еще до войны родителями мамы, когда-то этот дом под четырехскатной крышей, крытой железом, был самым добротным и красивым в их селе. Позже появились и более богатые дома: из кирпича, с большим количеством окон, с потолками повыше, под шифером. Но все они были выстроены по типу хат: двускатная крыша, боковины которой зашивались доской. В истинном понимании дом был только у них, хотя по-прежнему с печным отоплением, со сложной системой соединяющихся грубок, обогревающих каждую комнату.
Мама, учительница литературы, после несчастья с мужем долго болела, после чего не смогла больше выдерживать нагрузки, связанные с проведением уроков, проверкой тетрадей, воспитанием неугомонного племени шестиклассников, у которых была классным руководителем. Она ушла со школы и устроилась работать продавцом в книжном магазине. Но тут ее подстерегала другая ловушка - долгие, ничем не заполненные вечера. Больше не надо было писать планы уроков, воспитательных часов, править диктанты и сочинения школьников. Но куда себя деть? К чему приложить руки? Телевизоров тогда не было, а хоть бы и были, то вряд ли это развлечение, пассивное и пустое, смогло бы отвлечь ее и успокоить.
Однажды ей в руки попала книга по рукоделию, и мама увлеклась вышивкой. Придумывала сама или переснимала из женских журналов бесхитростные рисунки, переводила их на ткань и покрывала гладью из красивого китайского мулине. Она расцвечивала вышитыми узорами все, что попадало под руку: скатерти, портьеры, подзоры простыней, уголки наволочек. Вышитые, они сразу переставали ее интересовать, и так и валялись измятой кипой в нижнем ящике комода, словно хлам, отслуживший свою службу.