- Подозревайте меня! - широким жестом предложил Валерий маман, которая, обращаясь к Жанке и совершенно растерявшись, пролепетала:
- Это правда?..
На лице маман отразилось такое смятение, что Жанка не выдержала - расхохоталась. За Жанкой рассмеялись остальные, в том числе и сама маман. Мир кое-как был восстановлен, и происшедшее уже не казалось такой трагедией. Единственное, что еще беспокоило маман: как уладить конфликт в школе? Но Валерий пообещал, что устроит и это… После чего маман разогнала всех спать, а с Валерием беседовала до поздней ночи… О чем уж они там беседовали, я, конечно, мог только догадываться, но Валерий уверял, что исключительно о моем скорейшем освобождении из "дома скорби", к чему ему и удалось в конце концов склонить маман. Так или иначе, но если бы не он, она, пожалуй, еще попила бы мою кровь…
С пива и горячих сосисок началось мое неожиданное сближение с Валерием, и вся следующая неделя, на которую у меня был выписан липовый больничный, пролетела в каком-то сплошном чаду.
Удивительное дело, но действительно не последовало не только никакого продолжения разразившегося в семье скандала, но даже не нашлось каких-либо следов, напоминавших о нем.
Ни маман, ни кто другой не пытались что-то довыяснять или хотя бы как-то вскользь затронуть со мной эту тему, так что поначалу меня самого подмывало затеять дополнительное разбирательство и разрядить свои эмоции, однако я удержался… Зато с Валерием эта тема сделалась постоянным и единственным предметом наших долгих пьяных разговоров. Каждый день мы сходились у меня или ехали на дачу, и всякий раз кончалось тем, что напивались до бесчувствия, а поутру, продирая глаза, подбадривали друг друга одной и той же молодецкой присказкой, запущенной Валерием и повторяемой теперь нами обоими на все лады. Один начинал: "Нет, так пить больше нельзя…" - а другой подхватывал: "Именно! Пить надо больше!.." Пару раз Валерий приводил каких-то девок, и мы развлекались с ними.
С Лорой я продолжал встречаться как ни в чем не бывало. Она была спокойна и доброжелательна, и мы смотрели друг другу в глаза без малейшего смущения. Я не чувствовал к жене враждебности и не мог сказать, что она стала мне неприятна. Более того, в ее отношении ко мне появился незнакомый мне ранее оттенок некоего терпеливого товарищества, но без малейшего налета холодности, и меня это приятно впечатляло. Однако Лора неизменно оставалась ночевать в Сокольниках, если я ночевал дома… Каждый день я собирался перебраться к своим на "Пионерскую", но всякий раз откладывал.
С Жанкой я вообще не виделся эти дни, хотя все мои мысли были заняты ею. Было ясно, что причиной ее решения подвергнуться унижению осмотром и последовавшей за этим выходке с объявлением было не что иное, как мое скотское поведение Восьмого марта на даче, которое она сочла (и совершенно справедливо!) предательством и за которое так своеобразно мне отомстила… Между тем я почему-то оставался в полной и искренней уверенности, что и после всего между нами продолжает существовать "высшая связь" и Жанка будет искать встречи со мной, и что поэтому я будто бы обязан сдерживать ее до какого-то загадочного момента в будущем, когда нам вновь суждено обрести друг друга… Однако Жанка не звонила и не искала встречи, а я скучал все сильнее… Кажется, я еще искал разрешения противоречия между двумя фатально несовместимыми образами, существовавшими во мне: первый складывался из прекрасных, магических символов - ползущего под небеса лифта, говорящего яблока, белого английского четырехбуквья на зеленом поле и маятника. Второй состоял из одной лишь туповатой ухмылочки, появившейся после нашей близости на ее напомаженных губах, - той самой ухмылочки, которую успел загрести в свою память и Валерий (ему, однако, была неведома зловещая цепочка ассоциаций, тянувшаяся за одной этой ухмылочкой)…
Моя пьяная болтовня с Валерием раз от раза становилась все отвратительнее. Продолжая упорно отрицать, что между Жанкой и мной что-то было, и при этом кокетничая самым пошлым образом, я распинался перед ним (как прежде перед Лорой) о Жанкиной чистоте, непорочности. О том, что, дескать, не только для меня, а для любого было бы бесконечным счастьем, воспитав из нее нечто святое, вдобавок заслужить и ее любовь… Валерий с самым серьезным видом выслушивал мои излияния и выражал абсолютное согласие, но все-таки время от времени мягко намекал, что все это, конечно, очень хорошо и возвышенно, но вот как быть с тем, что установило обследование.
- Какое обследование?! Мы еще будем верить каким-то дурацким обследованиям?! - отмахивался я.
- Ну, - снова соглашался он, - нет, так нет…
После очередной пьянки мне позвонила матушка, уже отчаявшаяся поймать меня, и принялась допрашивать, был ли я у того, у кого должен был побывать. Я долго не мог понять, о чем речь, так как накануне мы пили с Валерием какую-то редкую дрянь. Наконец, с превеликим трудом вспомнил, что речь идет о визите к нашему благодетелю дяде Ивану, который собирался вывести меня в люди. Не в состоянии уже что-то врать, я честно признался, что потерял, а точнее, преступно оставил в вагоне метро тот замечательный костюм для представительства, в котором показался Жанке женихом.
- А в "столе находок" ты хоть был? - вскричала бедная матушка и, узнав, что, увы, пока что не был, бросила трубку и, вероятно, устремилась на поиски утерянного костюма.
И все эти дни - за пьянками, болтовней и суетой, когда, случалось, я переставал ощущать даже свою принадлежность к живой материи, я ни на минуту не переставал ощущать кое-что, с чем, как с гирей, ходил, сидел и лежал, и от чего каждый новый день задыхался, словно погребенный, как однажды во сне, в тесной, мерзлой могиле… И не нужно было долго искать объяснения этой неудержимо нарастающей тяжести. Это было ожидание того времени, когда из больницы выйдет мой преданнейший товарищ Ком.
Во-первых, я все больше сомневался, что, выздоровев, Ком оставит меня в покое и не потребует продолжения моего участия в "нашем великом деле", а во-вторых, меня не на шутку тревожило (и даже с каким-то мистическим оттенком), как Ком - с его экстремистскими представлениями о нравственности, с его неистовостью в этом отношении, - как он воспримет мое нынешнее существование. Это начинало походить на ожидание еще туманною, но сурового и неотвратимого возмездия за мои тайные грехи. Особенно когда я вспоминал о той черной бездне, которая разверзлась передо мной в его глазах, когда он спросил о моей близости с Жанкой - тогда мне удалось обмануть его - он был очень слаб, полубредил, он поверил моим фальшивым заверениям, - но какая кара ждет меня, когда, окончательно оклемавшись и снова призвав меня на исповедь, он докопается до истины?!
Немного утешала мысль: когда там еще он выпишется из больницы!..
(Возможно, именно от постоянно давившей меня тяжести ожидания несчастья я все охотнее искал отдушины в странной дружбе с Валерием, в странных пьяных разговорах о моем отношении к Жанке и Лоре, о ситуации в нашей семье, словно он и вправду был каким-то доверенным советчиком и наперсником.)
Сэшеа не звонил, не приходил и не оставлял записок. Вероятно, всерьез обиделся на мое пренебрежение к его дружеским предостережениям и на то, что в последнем разговоре я обозвал его идиотом, несмотря на его лучшие чувства и намерения. "Ладно, - думал я, - при случае я извинюсь перед ним и помирюсь…"
Итак, дни бежали. Промелькнули среда, четверг, пятница. Я чувствовал, что, несмотря на все мои страхи, связанные с Комом, с моей стороны было отъявленным свинством так больше ни разу и не навестить его в больнице, тем более если учесть, в каком тяжелом состоянии я оставил его в прошлый раз. Что с ним? Может быть, он при смерти? Может быть, он, не дай бог, помер?.. Но нет, я никак не мог себя заставить поехать навестить друга, хотя даже Оленька беспокоилась - несколько раз звонила и предлагала съездить вместе, стыдила, когда я отказывался и просил немного повременить…
В субботу (это было уже четырнадцатое марта; минула ровно неделя с момента краха моей иллюзии найти в Жанке утешение), так и не дождавшись, пока я соберусь, Оленька сама отправилась в Подольск и привезла оттуда довольно странные новости…
Когда она приехала в больницу и поинтересовалась о Коме в приемном, ей сообщили, что "съехавший" уже выписан. Когда же она попыталась выяснить, как и что - о состоянии, о самочувствии, куда и когда он выписан, и нельзя ли узнать его домашний адрес, на нее с неожиданным раздражением и грубостью наорали, объяснив, что у них, мол, больница, лечебное учреждение, а не адресный стол и что мало того, что им всякую шваль лечить приходится, так потом еще являются какие-то бестолковые и своими глупыми вопросами отвлекают от работы… Ничего не понимающая, ни за что оплеванная Оленька догадалась подняться в палату, где лежал Ком, и обратилась с вопросом о нем к его бывшему соседу - близорукому сосредоточенному человеку с ампутированными ногами. Ампутированный, напротив, едва заслышав, к кому пришла Оленька, так даже отвлекся от своего горя и, просияв сквозь толстые стекла очков глазами-бусинками и немедленно усадив ее рядом, с удовольствием поведал о происшедших у них событиях, героем которых стал "съехавший", то есть Ком.
Дело в том, что весь персонал этой убогой, захолустной больницы был заражен злостным мздоимством… За особо тяжелыми больными еще кое-как ухаживали задаром, но у прочих вымогали деньги буквально за все. Существовала как поденная такса, так и плата за разовые услуги по уходу и за процедуры. За укол - рупъ, за судно - рупь, за клизму - рупь и т. д. Карманы белых халатов санитарок и медсестер быстро засаливались от опускаемой в них бесперебойной мзды. Впрочем, если не подмажешь, то, конечно, и укол сделают, и судно подадут, и клизму поставят, но разницу почувствуешь сразу: иглу ненароком воткнут тупую, судно подсунут в говне, а клизму так поставят, что… господи спаси!
Вот и Ком, более или менее оклемавшись на третий день, стал существовать на общих основаниях и мрачно наблюдал за порядками больницы. Собственные физические неудобства и страдания он привычно игнорировал, но зато злоупотребления персонала в отношении других больных заставляли его скрежетать зубами от едва сдерживаемой ярости. Два дня он терпел, а в пятницу, когда дежурная медсестра (та самая напомаженная красотка), сделав инъекцию сенильному старцу, соседу Кома справа, многозначительно задержалась, дождавшись, пока старец своей хилой, скрюченной лапкой сунул ей в карман рублевку, Ком не выдержал.
- Эй, послушайте, - сказал он, - мне это не нравится!
В первый момент медсестра ничего не ответила, только немного покраснела. Но, проходя мимо, не глядя с ненавистью процедила:
- Что тебе не нравится? Что я дышу твоей вонью, тебе не нравится?
И она удалялась, спокойно играя бедрами. Ком молча нагнулся, вытащил из-под койки судно.
- Послушайте, вы!.. - сказал он, и когда медсестра царственно оборотилась, размахнулся и плеснул фекалии на ее высокую, рвущуюся из-под белого, накрахмаленного халата грудь.
Всполошилось все отделение. Прибежал заведующий и стал выяснять, что стряслось. Медсестра захлебывалась слезами. Бывшие поблизости санитарки подняли вой, что "съехавший" хулиганит и терроризирует персонал. Часть больных пробовали защищать Кома, но другие - осуждали (люди!). С бедным старцем случился удар. Сам же Ком заявил, что сыт лечением по горло и более ни минуты не желает преть в этой богадельне. Кончилось тем, что его выписали в тот же день - не то под расписку, не то за нарушение режима, - и он ушел, так и не долечившись как следует.
Оленька одарила какую-то санитарку рублевкой, и та узнала в приемном отделении домашний адрес "съехавшего". Покинув больницу, Оленька отправилась по этому адресу и таким образом оказалась у Кома дома… Однако застать его не удалось: выяснилось, что утром он заходил лишь на минуту, забрал какие-то свои книги и исчез. Зато Оленька познакомилась с его родителями.
- Да он разве был в больнице?! - всплеснула руками мать. - А мы даже об этом ничего не знали!
Она втянула Оленьку в квартиру, усадила за стол, и они разговорились.
- Теперь мы вообще о нем ничего не знаем, - пожаловалась мать, расспросив Оленьку о том немногом, что ей было известно о Коме. - Он ведь почти не живет дома, ничего не рассказывает…
Отец Кома был военным строителем и только недавно уволился в запас в звании прапорщика. Мать работала бухгалтером. Оба всегда души не чаяли в сыне и, естественно, мечтали, чтобы тот преуспел в жизни побольше, чем они сами. На радость родителям сын рос хорошим, добрым мальчиком: увлеченно занимался спортом (брал призовые места на районных соревнованиях по акробатике), в школе был отличником и, наконец, успешно поступив в институт в Москве, сделался вполне прилежным студентом… И вот, когда родительские сердца были полны покоя и гордости за сына, Ком преподнес сюрприз - неожиданно бросил институт. Кажется, он попробовал им что-то объяснить, но для родителей это был такой тяжкий удар, что, глухие к каким бы то ни было объяснениям - да к способны ли были они вообще счесть разумным объяснением одну лишь "внутреннюю неудовлетворенность" выбранной дорогой? - они решительно прокляли сына, а тот пошел в армию.
- Представляете себе, - восклицала мать Кома, обращаясь к Оленьке, - так растоптать все наши надежды! Опозорить перед всеми! Да мы от стыда до сих пор никому в глаза взглянуть не можем!
А год спустя по нескольким сухим письмам они начали догадываться, что Ком попал в Афганистан. Позднее отец смог точно установить это по своим каналам, и они чуть с ума не сошли, переживая за него. Отец приобрел мощный радиоприемник, и все вечера они стали проводить, слушая Би-би-си и Голос Америки, не скупившиеся на информацию о наших потерях и вообще о ситуации.
- Вы знаете, ведь он был ранен! - восклицал мать Кома, обращаясь к Оленьке. - Так растоптать все наши надежды! Опозорить перед всеми! Мы до сих пор никому не можем в глаза взглянуть.
А еще через год Ком вернулся домой. Несмотря на бесконечную родительскую радость, что сын вернулся живой, полного примирения тем не менее не последовало. Как иногда случается от чрезмерной любви, беспокойство, страх, досада на несчастья, в которые близкий человек вверг себя по своей же тупости или упрямству, проявились и у родителей Кома, причем в форме нескончаемого потока раздражения и желчных упреков. Кроме того, Ком вернулся совершенно изменившимся: обидчивый, нервный, непримиримый и легко замыкающийся в себе, в своих мучительных афганских воспоминаниях… Он, было, восстановился в институте, и родители вздохнули облегченно, но он вдруг снова бросил учебу… Стена абсолютного взаимного непонимания разделила сына и родителей, и в повседневной жизни дело доходило до жесточайшей взаимной неприязни… Например, пристрастившийся к радио-"голосам" отец врубал на полную мощность радиоприемник, и Ком, сосредоточившийся на своих занятиях и вдобавок хронически не переносивший такого рода передачи, был вынужден убегать с тетрадками из дома и все чаще не возвращался ночевать…
- Где же он может быть? - спросила Оленька.
- Мы ничего о нем не знаем, - повторила мать Кома.
- Может быть, у него кто-то есть? - вежливо спросила Оленька.
- Вы имеете в виду - девушка? - вздохнула мать. - Что вы! В том-то и дело, что никого у него нет!.. Эх, попалась бы ему хорошая девушка, которая бы наставила его на ум!..
- Вот, - смутившись, попросила Оленька, - передайте ему, пожалуйста. Это - от всего нашего коллектива! - И, поспешно выложив на стол гостинцы, попрощалась.
"Вероятно, Ком живет у своего диссидента-майора…" - подумал я.
Меня не так впечатлили похождения Кома в больнице, как сам факт, что он уже на ногах (так скоро!), а значит, может в любой момент объявиться в Москве и заняться мной… От давившего меня ожидания слегка подташнивало… Мне казалось, что Ком уже где-то рядом, что я уже ощущаю его пристальное наблюдение.
И снова с отчетливой ясностью припомнились все наши беседы. Снова я ощутил тот жутковатый холодок, повеявший из темных лабиринтов его "подпольной" деятельности, далеко идущей программы "практических занятий"… Но теперь к этому добавилось еще неотвязчивое ощущение какой-то всепроникающей, тайной силы - сродни тем "масонским" страхам моего друга Сэшеа, над которыми я всегда потешался. Теперь мне было не до смеха: я ведь, возможно, не знал, что еще может стоять за тем немногим, чем Ком пока что счел нужным поделиться со мной, и то тайное, во что, как мне казалось, я еще не был посвящен. И чем больше я думал об этом, тем больше это разрасталось в моем воображении и приобретало для меня какое-то особое, всеподавляющее значение, парализующее (что удивительно, я и это успевал осознать) все мои попытки здраво оценить ситуацию.
Матушка побывала в столе находок и вернулась счастливая: нашлись добрые люди, не дали пропасть моему многострадальному костюму: сдали сверток дежурному по станции, убоявшись, может быть, замаскированной бомбы… Так или иначе, но я не стал противиться судьбе: постригся, надел костюм, повязал галстук и вместе с матушкой (которая на этот раз решила лично сопровождать меня, чтобы по дороге я не свернул в какой-либо кабак) отправился к дяде Ивану.
Визит превзошел все наши ожидания. Большой человек оказался на редкость симпатичным стариканом, который полюбил меня с первого взгляда, умилившись моему сходству с покойным дедом и заявив, что не помрет до тех пор, пока не выведет меня в люди. Он расспросил о самых разнообразных сторонах моего существования и остался очень доволен ответами, найдя, что мое сходство с дедом не только внешнее, но и внутреннее.
- Но вы с ним построже, пожалуйста! - попросила матушка. - Он иногда позволяет себе…
- Что, - спросил меня дядя Иван, - выпиваешь?
- Могу ли я не пить, когда пришла весна?! - удивился я. Матушка расстроено покачала головой.
- Постыдился бы!
- Ничего, ничего! - добродушно усмехнулся дядя Иван. - У него будет такая интересная работа, что он обо всем забудет, не только о питье и весне!
И действительно, о работе, которую он предложил мне, можно был только мечтать… Он велел как можно скорее принести ему анкету.
- Черт, - пробормотал я, - теперь у меня есть все основания для оптимизма!
И в эту встречу не обошлось, конечно, без воспоминаний дяди Ивана о героическом и многотрудном прошлом. Вновь были вспомянуты и знаменитые демонстративные чаепития, и храбро распахнутое окно, и буйно цветущая сирень…
- Бедный, бедный вы! - вовсю расчувствовалась матушка, смахивая слезу, - сколько же вам пришлось выстрадать!.. И ведь всё совершенно безвинно!
- Совершенно, - подтвердил дядя Иван.
- А что же вы, - поинтересовался я у матушки, - видели, что творится, и так любили Сталина?
- Господи, - смутилась матушка, - да как же… Ведь с трубкой, во френче, на Мавзолее стоял… Как же не любить?