Приз - Ромов Анатолий Сергеевич 24 стр.


- Вот на этот… желтый… - пресвитер шевельнул пальцами. - Это какой номер, третий, кажется?

- Отец Джекоб, отец Джекоб, - Крейсс кашлянул. - Вы будете огорчены, право… Вы новичок, и получится…

- Нет, нет, - пресвитер поднял руку. - Мне именно третий, да, да, третий, этот желтый, с беловатыми ногами… Будьте любезны… Да, его…

- Третий номер, Казус, - посредник ловко разложил перетянутые черными резинками пачки билетов перед пресвитером. - Скачка начинается. Больше никто не желает?

- Я не имею права, - Кронго закрыл глаза - на секунду.

Ему показалось странным, что пресвитер так твердо и определенно поставил на Казуса. Ведь то, что Казус - наиболее вероятный победитель, не знал никто, это могло быть понятно только ему, Кронго. Откуда же эта уверенность? Божественное предвидение, вдруг мелькнула мысль. Кронго повторил про себя именно эти слова - божественное предвидение. Он вспомнил приходской католический интернат, белокурую настоятельницу…

- Пошел! - крикнул голос в громкоговорителе. - Отрывайтесь! Отрывайтесь!

Одиноко ударил гонг. Бешено замелькали копыта, вылетев из распахнувшихся боксов. Над трибунами взорвался вздох. Перль вышла вперед. Амалия сидела неправильно, спина ее была слишком выгнута, а ноги слишком выпрямлены. Но тем не менее Перль опередила метров на двадцать остальную тройку. Вороная кобыла яростно работала такими же тонкими, как у Пейрака, ногами, рубашка Амалии вздулась. Кронго видел, как бело-черно-оранжевая тройка, Мулонга, Зульфикар и Заният, отчаянно подают лошадей, но просвет не сокращается. Кронго думал одновременно о том, что показал Пьеру на Казуса, и о том, что каждое слово пресвитера успокаивает и ободряет его. Это происходит само собой, не от смысла слов, а от того, как они сказаны. От тембра, интонации, шевеления синих волдырей у линии губ. Шум над ипподромом стал сильней. При подходе к повороту Раджа немного опередил идущих вплотную друг к другу Казуса и Париса и стал приближаться к Перли. Кронго успокаивал себя, убеждая, что, конечно, Перль не выдержит всю дистанцию. И опять, мешая следить за скачкой, мысль возвращалась к пресвитеру. Брат Айзек судорожно мнет руки. Он наблюдает за скачкой. Странно - Перль по-прежнему впереди. Она выходит на противоположную прямую. Амалия все так же сидит неправильно. Несмотря на это, вороная кобыла пока не дает сократить разрыв. Что-то неприятно кольнуло, шевельнулось внутри, удивило… Перль может прийти первой. Перль? А почему его это огорчает? Дело не в Пьере. Он, Кронго, совсем не обязан каждый раз точно знать победителя. Он показал Альпака - и достаточно. Он, потерявший все, потерявший уверенность, сейчас вдруг обрел ее. А может быть, именно Перль должна прийти первой… Конечно, должна. И он должен желать ей победы. Это будет указанием, что Крейсс прав. Та мелкая деталь в его жизни, которая появляется каждый раз, подтверждая истину. Он, Кронго, что бы там ни было, чувствует симпатию, которая исходит от Крейсса. Эту симпатию он почувствовал, когда на него были направлены автоматы из зеленого "лендровера". Пусть ему кажется, что Крейсс лицемерит. Каждое движение и слово Крейсса кажутся рассчитанными. И все-таки рядом с ним Кронго легко. Легко, ужаснулся сам про себя Кронго. А баржа? Но Крейсс может и не знать о барже… А есть ли баржа вообще? Крейсс белый. Именно белый - а значит, он должен чувствовать то, о чем говорил пресвитер. Над ипподромом стоит рев. Большинство ставили на Раджу. Парис и Казус рванулись на противоположной прямой. Они сейчас обходят Раджу и вплотную приближаются к Перли. Амалии нельзя оборачиваться, подумал Кронго. Только он это подумал, Амалия на полном скаку обернулась. Но это не помешало Перли прибавить и почти восстановить разрыв. Ноги Перли по-прежнему работают так же неутомимо. Кронго заметил, что у Казуса, идущего за Перлью неотрывно, как по ниточке, ход ровный, и Заният еще не прибавлял. Если бы на Казусе скакал я, подумал Кронго, я бы поднял плетку. Перль выскочила из-за последнего поворота и стремительно рванулась к финишу. Амалия лежит у нее на шее, вцепившись в поводья. Кронго увидел, как Заният поднял плетку, ловко, одним касанием ожег ею бок Казуса. Мощные ноги жеребца заходили вразброс, закидывая его с поля и приближая к Перли. Больше всего Кронго поражает в этот момент брат Айзек. Он видит его краем глаза, не отрывая взгляда от скачки. Круглые желтовато-пушистые щеки брата Айзека покрылись мелкими красными пятнами. Он вцепился в стол. Вот сейчас лошади проскочат финиш. Память Кронго замедляет, по частям восстанавливает, как передние ноги Перли выходили из-за поворота. Она шла впереди Казуса метров на пятнадцать. Заният поднимает плетку, бросая вперед жеребца. Вот почему так оглушительно ревет ипподром. Казуса вообще не считал никто. Странно, как он, Кронго, мог даже на секунду не поверить. Перль идет сейчас на полкорпуса впереди, до финиша ей остается всего около пяти скачков. Она сейчас сделает эти мощные и сильные скачки. Но скачки Казуса совсем другие. Это прыжки страшного напряжения сил. Такие скачки животное делает в ярости под плеткой наездника, в минуту смертельной опасности. В первые же два прыжка под плеткой Занията Казус настигает Перль, их головы одну секунду плывут вровень. Брат Айзек странно, будто зевая, открывает рот. Еще три прыжка - и Казус сначала на голову, потом на шею и, наконец, на полкорпуса впереди. Он проскакивает финишный створ, втягивая за собою взмыленную Перль.

Пока медленно стихал, расплываясь кругами, гул трибун, пока нехотя пересекали финиш далеко отставшие Раджа и Парис, Кронго успел подумать - неужели это и есть само собой? Пресвитер встал, брат Айзек, смиренно глядя под ноги, подает ему руку. Красные пятна сошли. Ипподром тихо и монотонно гудит. Помигав, на демонстрационном табло зажглись цифры - один к девяноста. Все правильно - Казуса почти никто не играл. Вспыхнувшие цифры вызвали короткое и яростное усиление гула - каждый поставивший доллар получит девяносто.

- Вы выиграли девять тысяч долларов… - улыбается посредник. - Сейчас пришлют ведомость, и вы получите всю сумму…

Пресвитер стоит перед Кронго и Крейссом и шевелит губами. В этом шевелении что-то робкое, растерянное. В глазах пресвитера, серых и ясных, вина, что он выиграл, будто пресвитер совершил то, что он ни в коем случае не должен был делать. Сейчас он просит прощения именно у него, у Кронго.

- Господин пресвитер… Я от всей… Вас поздравляю… - Крейсс поднялся со стула.

Ударил марш. Заният внизу вывел на дорожку Казуса. Жеребец покачивал головой, увитой красными лентами. На шее Занията зеленел огромный венок. Брат Айзек смотрит на пресвитера.

- Мистер Кронго, я надеюсь, - пресвитер улыбнулся, и Кронго понял, что он сказал это с особым значением. - И все-таки сомневаюсь, сомневаюсь. В сомнении пребывает душа, в сомнении великом… Что есть человек и что есть бог…

Пресвитер вышел. Кронго шагнул к двери, но перед ним осторожно встал Лефевр.

- Подождите, мсье Кронго, подождите, - Лефевр улыбался, чуть-чуть отводя глаза в сторону. - Немножко подождите, не уходите.

Кронго обернулся, не понимая, почему его не выпускают. Прямо на него с улыбкой смотрит Поль. Этой улыбкой красивый креол как бы приглашает, приказывает - и вы тоже улыбайтесь в ответ, не смотрите просто так. Это выражение глаз у меня странное, но улыбайтесь, улыбайтесь. Крейсс сидит спиной, он пишет, будто не замечая, что Кронго не выпускают.

- Но… мне надо, - Кронго попытался взяться за ручку двери. - Господин… комиссар…

- Ничего, ничего, мсье, не беспокойтесь, - Поль прижал низ двери ногой. - Сейчас, сейчас.

- Кронго, сядьте, пожалуйста, - Крейсс обернулся. Поль, переглянувшись с Лефевром, отнял ногу от двери, отошел, придвинул стул. - Кронго, я вам очень благодарен, - Крейсс потер двумя пальцами виски. - Что у вас там в кармане, давайте, не тяните.

О чем Крейсс? От бега, от слов пресвитера мысль перешла к этому.

- Кронго, вы же понимаете, что за пресвитера я вам готов простить что угодно… - Крейсс кивнул Лефевру, тот отошел от двери. - Я даже запишу вам это как заслугу перед государством. Поль, объясни, как все было… Да садитесь вы.

- Я сам видел, мсье комиссар, у четвертой кассы… - Поль осторожно придвинул к Кронго стул. - Из рук в руки. Передал и отошел к окошку.

- Ага… - Крейсс неторопливо закурил. - Его взяли, конечно?

- Он давно на набережной, его отвезла патрульная группа.

Крейсс отложил сигарету.

- Кронго, я могу вам прочесть все, что написано на вашей бумажке, - комиссар открыл ящик стола. - Я абсолютно уверен, что вам листок передали случайно, вы не знаете никого из задержанных… это ведь так?

Крейсс расправил мятый прямоугольник, который уже видел Кронго.

- Итак… Так, так, так… Ну, это неинтересно… Ага. Вот… С благословения своих хозяев палач Крейсс проводит политику зверств и геноцида. Но дух народа не сломить… Так… пытками и террором… Ну, и так далее… - Крейсс потянулся за сигаретой. - Так, вот конец… Ага… Именем народа… Суд народа приговаривает военного преступника Крейсса к смертной казни. Палачу не уйти от возмездия… Приговор будет приведен в исполнение. Давайте ваш листок, Кронго, ведь это смешно.

Кронго машинально достал скомканную бумажку. Крейсс осторожно расправил комок.

- Одинаковые… Кронго, поймите, вы не посторонний. Вы теперь наш, а не их… Сегодня они грозят убить Крейсса, а завтра очередь дойдет и до вас. Кронго, не сердитесь, но если мы волки, вы художник, вы сильны своим искусством… Перед ними и перед нами вы пташка беззащитная… Вы элемент, генетически чуждый этой стране…

От точек по золотистым зрачкам Крейсса расходились светлые трещинки. Взгляд был твердым, маленькие веки изредка начинали моргать.

- Вам не нужно это, не нужно, поймите… Ни то, чем занимаются они, ни то, чем занимаемся мы… Вы на своем месте.

Крейсс пошевелил пальцами, и Лефевр открыл дверь.

- Идите и простите, - Крейсс взялся пальцами за виски. - Да, Кронго, еще минутку… Они не пытались установить с вами связь?

Стоя в дверях, Кронго видел, как Крейсс закрыл глаза, упершись в веки тыльной стороной больших пальцев. Встряхнулся, энергично подвигал губами.

- Впрочем, не нужно, Кронго, не нужно… Я и так зря затеял разговор… Одного взгляда на вас достаточно. Кронго, мы почти ровесники, вы должны понимать… Не может быть, чтобы вы ничего не понимали…

Крейсс встал.

- В случае, если вам что-нибудь понадобится… Вы понимаете, Кронго.

Крейсс протянул руку, мягко сжавшую пальцы. Вместе с этим мягким осторожным пожатием, вместе с чуть влажноватой прохладной ладонью, которая живет одновременно со взглядом золотистых зрачков со светлыми трещинками, вошло воспоминание.

Два восемнадцатилетних парня дали ему тогда, в Париже, оплеуху… На улице, ему было всего четырнадцать лет, и он их встретил случайно… Он так и не понял, за что. Но это не имеет никакого значения. Обиды нет, и нет боли… А есть то, что он здесь. Но это решила мелочь - связка ключей от бунгало. Золотушный тогда ему подмигнул: "Держи, это за третьей портовой, мой собственный… Белье в шкафу… Перед отъездом отдашь…." Оплеуха, которую ему дали в Париже… Бумажка, которую случайно сунули ему в руку и которую он положил в карман, - все это само собой. И взгляд Крейсса, спокойный взгляд золотистых зрачков со светлыми трещинками. В памяти Кронго снова восстановилось, как приближалась к финишу Перль. Не было никакого сомнения, что она придет первой. Это и есть само собой. Ей оставалось каких-нибудь пятнадцать метров… Но вот за ее спиной медленно возник Казус. Он поднимает колени так, будто хочет подтянуть их к горлу, он прилипает к черному телу Перли, страшным усилием отдирает ее от себя, чтобы первым пройти финишный створ… Само собой…

И сейчас, прислушиваясь к темноте, прислушиваясь к ночи, которая нависает над ним, прислушиваясь к океану, к треску цикад, к почти беззвучным шагам Фелиции наверху, - он так же остро ощущает смерть Ксаты, как и тогда. Эта смерть так же остро живет сейчас в нем, так же остро получает свой отзвук и свою боль, как и тогда, почти двадцать лет назад… Все это время она не умирала для него… Ксата - не умирала. Вернее - именно все это время она умирала. Умирала бесконечно. Все эти двадцать лет. Она умирала бесконечно - в нем. Боль ее смерти, боль ее крика - вот этого крика, который он отчетливо слышит, когда она бежала, раненная, за домами… Все это - умирало. Боль этого заячьего крика до сих пор живет в нем… Но в нем живет и боль ее любви… Ее нежности… Он не может забыть ни одной секунды этой нежности. Этой любви. И никогда не сможет. Никогда.

Что же с ним было - тогда, после ее смерти? После слов Ндубы, После окаменелости. После бесконечного столбняка, Он шел по шоссе. Да - после того, как он понял наконец, отчетливо понял, что Ксаты нет. Он ушел. Он попытался привыкнуть к мысли, что ее больше никогда не будет. Потом его подобрали. Куда-то везли. Но это казалось ему невозможным. Привыкнуть к этой мысли. Мир не мог существовать без Ксаты. Не мог. Мир не мог существовать без нее. Без обезьянки… Без обезьянки с оттопыренным ухом… Которая умела только одно - танцевать. Но ведь ухо было ни при чем. Она была самая красивая. Самая красивая… И это беспрерывно металось в нем. Беспрерывно… Это стучало в голове. Разрывало. Душило. И он понимал - это стучит каждая секунда их нежности. Их любви. Каждая секунда - оживала. И металась. Тогда… Она оживает и сейчас - с прежней силой. Так же, как оживала, и протестовала, и кричала ему - нет. Нет… Этого не может быть… Не может. В мире не может быть этого.

И сейчас, отдаленная временем, каждая секунда их нежности и любви кричит. Продолжает кричать. Кричать что-то - понятное только ему.

Он уехал в Берн. Сел в самолет - после того, как его подобрали в нескольких километрах от Бангу. После того, как высадили из автобуса у аэровокзала. Он бесчувственно сидел в самолете. Бесчувственно, не понимая ничего. Если он сейчас не умер, не сошел с ума, - значит, уехать в Берн для него будет самым лучшим. И самым лучшим, спасительно лучшим будет - бесчувственно сидеть в самолете… Пить, не напиваясь… Бесчувственно проваливаться в какие-то гостиницы… И - ничего не принимая, не желая ничего понимать - выслушивать какие-то слова… Все это - бесчувственно, безразлично.

Но ведь он остался жить. Остался. Он не умер, не сошел с ума. Он остался жить - несмотря на то что умерла Ксата.

Потом… Да - потом. Потом были месяцы. В Женеве, в Берне. Даже - годы. Он втянулся. Да… что называется… втянулся. Втянулся… В работу. Работа была единственным, что могло тогда заглушить боль. Тогда. Хотя бы на время. Работа была спасением - спасением от нежности и любви, которые беспрерывно продолжали кричать в нем. Спасением от сумасшествия. От собственных мыслей. От ежедневного умирания.

Но проходило время. Сколько же? Три года. Пять лет. Да. Именно - проходило несколько лет. Эти несколько лет прошли - и боль стала затихать. Затихать? Нет. Нет, она не прекращалась, она оставалась в нем. Она жила в нем по-прежнему, он знал - боль никуда не уйдет, он уже не сможет никогда от нее избавиться. Но, оставаясь, боль приобретала другое качество. Боль, оставаясь памятью о Ксате, преображалась, становилась уже чем-то иным, чем была вначале. Он уже мог ее терпеть. Иногда даже это было просто тупое ощущение утраты - не больше. И даже иногда - он мог ее забывать… Сначала - лишь на короткое время, на несколько дней. Потом - на несколько недель…

Чем же были эти дни и недели?.. Чем? Он не помнит. Все было однообразно. Карусель заездов. Работа в конюшне. Берн. Женева. Потом… Потом пришло то, что и должно было прийти. Вызовы международных федераций. Поездки. С этим совпало - увлечение скачками. Да, это было основным - его успех в работе со скакунами. Успех был во всем, хотя он и не ждал его, - в подборе лошадей, в соревнованиях, в международных скачках. Но это была только работа. Только работа, ипподром - и ничего больше. Много лет сразу же после ипподрома его окружала бесцельность, бессмысленность… Он не знал, чем занять время; Он привык держать себя в форме… Да - выпивка, может быть… Клуб. И - все. В его жизни тогда не было женщин. Совсем не было, долго - до того времени, пока он не встретил Филаб.

Филаб. Он встретил Филаб. Он ведь встретил Филаб.

Но и Филаб, первая встреча с ней, все, что произошло потом, в бунгало, - все это было лишь случайностью. Эпизодом - который мог так и остаться лишь размытым воспоминанием о шуме океана, о золотушном и связке его ключей. Этот эпизод совсем не должен был стать тем, чем стал, - женитьбой, рождением детей…

Наверное, все дело было в том, что Филаб его любила. Он ощущал ее любовь непрерывно, в течение многих лет - совсем не желая ощущать… Эта любовь была ему не нужна. Не нужна…

Однажды, в один из приездов, после скачек, сидя все в том же бунгало, он вдруг подумал: начало этой любви, превратившейся потом почти в свою крайность, чуть ли не в унижение, - начало всему этому положило удивление… Филаб была удивлена его холодностью. Удивлена - тем, что до сих пор она нужна ему только иногда. Что он не отвечает на ее письма и звонки. Что он скрывается, что он холоден.

Да, причиной ее любви было удивление… Она была готова ждать. Она была готова приехать к нему в Берн. Или - дожидаться, пока он сам приедет к ней, пусть ненадолго, пусть не к ней самой, пусть - из-за какого-то Кубка. Лишь бы - хоть изредка его видеть. Хоть изредка.

Филаб не знала, конечно, чем был вызван его первый приезд в столицу - из Берна. Чем можно было объяснить его согласие на участие в местном Кубке, который считался третьеразрядным. Ему вдруг захотелось услышать язык ньоно. Просто - поговорить, перекинуться двумя словами с кем-то на улице.

С манежа доносилось негромкое щелканье пальцев, ласковый голос, чмоканье. По звуку копыт, их легкому дробному перетоптыванью Кронго определил, что жеребенок бежит по вольту тротом, почти рысью. Голос конюха, который гонял жеребенка, сходил на шепот, но здесь, в коридоре, звучал неестественно громко:

- Алэ… алэ… Цо-о, цо-о… Так, так… Хорошо, хорошо, маленький… Алэ, алэ! Цо-о… Цо-о… Алэ, алэ.

Эти слова, глухое щелканье копыт, разговор конюхов и жокеев рядом, в раздевалке, примыкающей к залу, были знакомы и понятны Кронго с детства. Они окружали его всегда, как воздух, он привык к ним, вырос с ними, не замечал их.

- У-у, - кряхтел один из конюхов. Кронго узнал голос Седу, потом понял, что ему делают растирание, по старому обычаю бауса. - Ой, миленький… Ой, пощади… Ах, какой хороший… Ух, какой хороший… А вот… А вот… Вот так… А вот по спине… Ой, кончаюсь… По спине… Ох, хорошо!.. Ох, хорошо!.. Вот… Вот.

Кронго прошел в конторку, взял лист бумаги.

- Ложись на спину… - шлепнула ладонь.

- Второе удовольствие после бабы… - захрипел голос Седу.

Кронго понял, что он переворачивается. В просвете двери была видна часть помещения. Кронго разглядел Амайо, Фаика, Тассему, Мулонго, Литоко, недавно взятого в жокеи. Тщательно вывел на листе - "Литоко". Поставил вопросительный знак. Литоко… Неужели Литоко? Но почему именно Литоко?

- Господин директор! - Тассема помахал в просвете рукой. - Не хотите массажик? Давайте к нам!

- Ух, хорошо! - крикнул Седу. - Ух, хорошо! Баб не пускать!

- Нет, спасибо, - Кронго зачеркнул вопросительный знак, потом само слово "Литоко". - Спасибо.

- А ты что, баб боишься? А, Седу?

Назад Дальше