Москва Нуар. Город исковерканных утопий - Наталья Смирнова 14 стр.


Однажды Данайе позвонили из банка и предложили получить кредит. Зачем банку понадобилась именно Данайя, не знали даже в банке. У того, кто позвонил, был шипучий голос неопределенного пола.

- Мне не нужен кредит, - сказала Данайя в трубку. - У меня умирает папа.

- Простите, ради бога. Простите. Примите мои соболезнования. Всего доброго, - голос разливался испуганной шипучкой.

- Нет, подождите! - закричала Данайя. - Не вешайте трубку!

- Да-да?

- Что это за соболезнования? Зачем вы это сказали?

Пш-ш-ш, - молчал голос.

- Я не верю, что это возможно, слышите? Это просто невозможно! - кричала Данайя. - Я не верю! Вы не можете соболезновать, слышите? Вы просто мелкий алчный опарыш! Я не знаю ни вашего имени, ни возраста, ни даже пола, сукин вы сын! Как вы смеете мне соболезновать? И откуда у вас мой номер?

Но Шипучка уже не слушала. Она выдохлась. Данайя повесила трубку и закурила, глядя в окно, на другую сторону улицы, где справа налево, на фоне перерытого эскаваторами сквера, прогромыхал трамвай. А в сквере, испещренном ямами, в которых лежали, глядя в пепельное небо усталыми ржавыми глазами, обнаженные трубы канализации, было пусто. Было пусто, если не брать в расчет монумент, представляющий собой трех православных монахинь, скорбно склонивших головы над тем, что из окна видно не было, а вспомнить "над чем именно" Данайя не смогла, хотя проходила мимо этих монахинь-среди-канав каждый день - по дороге в школу.

Дешевле было ходить на рынок. Хотя папа не научил ее торговаться. Хорошо, что в связи с папиным умиранием двухротовая семья Караклевых стала потреблять меньше съестного.

- Один рот Караклевых пускает пузыри, - безотчетно сказала Данайя торговке мясом, которая пыталась всучить поросячьи, не ведающие плоскостопия, ножки.

Месяц назад Данайя ходила к одному ублюдку, на которого указал другой ублюдок. Оба были медиками, считавшими себя проводниками истинного милосердия. Они ратовали за эвтаназию, добавляя, что, если она кому-нибудь об этом расскажет, они сделают ее иллюстрацией к анатомическому атласу Везалия. Пилюля от мучительного умирания обошлась Данайе в восемь девятых ее учительских сбережений. Тот день она помнила хорошо. Она шла домой от железнодорожной станции, по 2-й Владимирской улице, в сторону дома. Небо было цвета вареной свинины. Светофоры делали то, что всегда - ждали поломки. Расплющенные окурки лежали на асфальте, как фараоны микрокосма, у которых спиздили саркофаги. Бродячие коты удирали от стряпчих уличной шаурмы.

Данайя дала папе яд. Иннокентий Караклев захотел спать. Данайя уложила его и пошла в кухню - ждать, когда папа не проснется. Но Иннокентий Караклев проснулся. И даже попил немного куриного бульона. Когда он уснул в следующий раз, то снова - поспав - проснулся. И в третий раз было аналогично. В четвертый и пятый. Так прошло три дня, а папа все не умирал. Яд, не задержавшись в его больном теле, вышел вместе с уриной или калом, точно она не знала с чем. Тогда Данайя позвонила ублюдкам.

- Что вы мне дали? - спросила она ублюдков.

- То, что вы просили, - был ответ.

- Но оно не подействовало! Прошло уже три дня!

- Не кричите так. Ждите, подействует. И больше сюда не звоните.

Данайя принялась ждать. Минула неделя. Иннокентий Караклев умирал, но все время не до конца. И так каждый день. Умирал, но не до конца.

Она знала о том, что двое учеников из девятого класса - Чуняев и Голоцван - совершили убийство. Данайя случайно подслушала их оживленную, на грани подлинной эйфории, беседу. Парни бодро, с упоением, обменивались впечатлениями. Подобное упоение, должно быть, испытывал Создатель в первые часы после сотворения мира. А эти - Чуняев и Голоцван - просто прошедшей ночью убили бомжа. Они демонстрировали друг другу при помощи бомжа приемы единоборств и заединоборствовали бродягу до смерти. Данайе и раньше приходилось слышать о похожих развлечениях праздной, но энергичной молодежи из семей, считающих себя благополучными. Разыскиванием бомжеубийц Перовская милиция занималась неохотно. Верней, так: начинала заниматься неохотно, а спустя несколько часов переставала заниматься вообще. Помимо безродных и бездомных, у Перовской милиции было полно более удачливых трупов - с родственниками и жилплощадью.

Но труп того бомжа не сгинул бесславно - он сделал кратковременную, но безусловно успешную карьеру актера анатомического театра. Студенты-медики забросали его букетами сверкающих скальпелей…

Ей импонировало то, что ее ученики - Чуняев и Голоцван - мало того, что не успевали ни по одному из предметов, да еще и оказались убийцами. Это позволило ее ненависти к ним обрести твердую почву под ногами. Тестостероны выпрыгивали изо рта, ушей, носа, из-под ногтей Чуняева и Голоцвана…

Однажды по телевизору она увидела сюжет о том, как ученики изнасиловали и убили учительницу физкультуры. Это произошло где-то на периферии, которую москвичка Данайя представляла так же смутно, как город Брабант. Глядя на Голоцвана, топтавшегося у доски - руки в карманах широких джинсов, джинсы увешаны цепочками и брелоками, с мотней до колен, - она вообразила его, Голоцвана, как он торопливо, дрожащими руками расстегивает свои вонючие портки и с ороговевшим дилдуем набрасывается на нее, - Данайю. Она, Данайя, лежит, распятая на гудроне, голая, подельники Голоцвана держат ее за руки и за ноги, она бьется в капканах их рук, будто поваленная на спину косуля - широкорылая, бородавчатая. Сначала Голоцван, потом каждый из молодчиков прикладывается к ней своими плохо вымытыми гениталиями, трясется на ней немного, потом спрыскивает, чем бог послал, и… ощущает пронзительный стыд. А, устыдившись, они сворачивают ей шею, или душат проволокой, или затыкивают ножичками…

- Это все, что вы изволили выучить, достопочтенный Голоцван?

- Я не успел, Дана Иннокентьевна, у меня вчера кошка рожала.

- Много родила?

- Шесть штук. Вам не нужен котенок, Дана Иннокентьевна?

- Садитесь, Голоцван. Ставлю "удовлетворительно".

- Почему "удовлетворительно"? Ну Дана Иннокентьевна…

- Садитесь на место.

С ворчанием сквозь выпяченную губу Голоцван пошел на место, бренча цепочками и брелоками на своих вонючих портках. Руки в карманах. Данайя взяла мел и повернулась к доске.

- Жидовка… - буркнул Голоцван.

Данайя - не поворачиваясь - ухмыльнулась в серую, как мышь, гладь школьной доски.

"Что будет, - тут же подумала Данайя, - если я этим вот кусочком мела, да на этой вот доске напишу че-нить этакое. Например, "Будьте вы все прокляты". Что тогда будет? А ничего, - продолжала размышлять Данайя, - ничего не случится. Все они переглянутся друг с другом, выдавливая из себя недоуменные ухмылки, как бараны, почуявшие запах разжигаемого мангала. Просто все они давно прокляты. И она тоже. Она, Данайя, была проклята раньше всех остальных, сидящих в этой классной комнате. Потому что она старше своих учеников. Почти в три раза. Вот такая вот арифметика. На уроке литературы. В районе Перово. В общеобразовательной школе города Москвы, по сравнению с которым Брабант - нищая деревенька на пять домов при одном сортире".

Было бы естественным предположить, что раз у Данайи был папа, была и мама. Данайя не любила таких естественных предположений, тем более, если они исходили от посторонних. Во-первых, мамы, которая у нее действительно когда-то была, теперь не было. Во-вторых, мама любила свою Данайю очень недолго - с нуля до девяти лет плюс девять месяцев, которые мама потратила на таскание дочери в своем чреве. А когда девять лет истекли, мама положила на личико спящей Данайи большую пуховую подушку - положила и села на нее сверху. Папа вовремя снял маму с подушки и, соответственно, с багрового личика едва не задохнувшейся дочери. Больше Данайя не видела маму. За исключением того раза, который забыла: вроде бы они с папой навещали ее в каком-то желтом подвале, пахнущем уколами. Теперь-то Данайя знает, знает уже двадцать с лишним лет, что скверный фокус с пуховой подушкой обеспечил маму кончиной в сумасшедшем доме.

- Мама любит тебя, - уверял Караклев свою девятилетнюю дочь, задремывающую в слезах. - Ей надо чуточку полечиться, и она опять будет с нами. Мама любит тебя.

- А ты меня любишь? - размазывая слезы кулачком, вопрошала Данайя.

- И я, - отвечал папа с обидой на то, что она позволила себе сомневаться в его чувстве. - Очень-очень-очень. Папа любит свою дивную кроху-умницу.

Иннокентий Караклев становился все капризней, все ракообразней. Все пахучей. Хуже всего было то, что папа начал вслух вспоминать прошедшую жизнь, притом те ее моменты, которые здоровый человек не только не вспоминает, но старается напрочь забыть. Но долгое умирание развратило папу. Вместо того чтобы сделаться набожным, он превратился в циника, какой редко встречается в стане умирающих организмов. Вот что Иннокентий Караклев говорил своей дочери Данайе в тот день, когда шел проливной дождь, такой тяжелый, молотящий, что у голубей, попавших под этот дождь, случалась контузия. Район Перово напоминал необъятный треснувший аквариум, в который лили воду из тысяч тоненьких шлангов неба. По улице сновали водолазы без снаряжения.

- Я спал с твоей матерью. Совершенно исступленно спал. Я буравил ее, буравил, а потом ты возникла из ее живота, как сумасбродный тролль из раскореженной пещеры… Признайся, чадо, тебе здесь сразу не понравилось.

- Нет, мне здесь понравилось. Сразу. Ты заблуждаешься, папа, - одним ухом прислушиваясь к шуму дождя, отозвалась Данайя. - Такие дурни, как ты, постоянно заблуждаются. Ты создан из ошибок. У тебя между ног болтается роковая ошибка.

Иннокентий Караклев смотрел на струи, бегущие по стеклу.

- Послушай, чадо… - произнес он, сухо сглотнув. - Постарайся быть… счастливой. Я так устал оттого, что ты несчастна… Я умираю из-за твоего несчастья.

- Ты умираешь от рака, - заметила Данайя, вставляя сигарету в угол своей ухмылки.

Оба помолчали немного, секунд тридцать пять. Дымок от сигареты Данайи извивался в темной комнате, подобно длинной нитевидной водоросли в Гольфстриме.

- Ты знаешь, почему я расстался с твоей матерью? - спросил папа, скребя впалую щеку. - Из-за одного студента, - папа многозначительно хмыкнул. - Красавец-прохиндей. Он отлично играл в покер, увлекался химией и водным поло. Да-с, кроха моя, у него всегда имелись в запасе джокеры. Реторты лопались от перенагрева, а плавал он в лиловой шапочке. Твоя мать застала нас, когда я стоял на коленях, полируя ртом его…

- Его что? - спросила Данайя, окаменевая.

- Его то! - Папа хмыкнул и лукаво сощурил в сторону дочери бесцветные глазки.

- Папа… - продолжая окаменевать, произнесла Данайя. - Ты что, был гомосексуалистом?

В ее мозгу образовалась ошеломляющая картина - ее умирающий папа сосет пенис у двоечника и убийцы Голоцвана.

- Было дело, - отвечал папа тем временем. - Иногда. А кто этим не занимался? В отрочестве, в казармах, по пьянке, во сне…

- Ты вообще любил мою мать?

- Да, кроха моя, да, - Иннокентий Караклев усердно кивал безволосой головой. - Ты - следствие грандиозной любви, штормовой диффузии. Клетки выскакивали из наших тел и перемешивались. Такая страсть сотрясала любую погоду! Умопомрачительное было время.

- А как же тот студент? - спросила Данайя, глядя, как столбик пепла осыпается с ее сигареты на ковер. - Как его звали?

- Андрей. Да-да. Умопомрачительная была страсть. - Папа даже причмокнул и заурчал ласкаемым котом. - Абсолютная диффузия. Взахлеб. До удушья. Чудо, а не страсть.

- Ты любил мою мать? - металлическим голосом допытывалась Данайя. - Отвечай. Я не понимаю. - Безволосая голова папы самозабвенно трудилась над промежностью убийцы и двоечника Голоцвана.

- Я сильно-сильно любил их обоих, - ответил Иннокентий Караклев. - И еще человек двадцать. Я всех любил. И каждый раз это было чудо.

Данайя затянулась окурком и отрешенно уставилась на тот же дождь в окне. На щеках Голоцвана алел похотливый румянец, он закатывал глаза, поощряя стонами безволосую, хрупкую голову папы, голову с гниющим ртом.

- А меня? - чуть слышно спросила Данайя.

Папа услышал, его морщины неожиданно разгладились, и он ответил:

- Ты - моя кроха. Моя любимая книжка. Плюс Луи Армстронг. Плюс Феллини. Плюс мой любимый салат оливье. А также все египетские пирамиды и развалины великих замков. Понимаешь? Еще ты - кувшинки на пруду, где я купался маленьким дармоедом… Плюс Бог, каким бы он ни оказался на самом деле. Моя кроха. Данайя. Подойди, поцелуй меня.

Данайя спешно раздавила окурок в пепельнице, подошла на неощутимых ногах и вжалась щекой в папины губы.

- Я тоже тебя, - произнесла она, - погибающий ты… - добавила она беззвучно, - мой папа…

Голоцван кончил. Дождь в районе Перово не думал кончаться. Данайя пошла на кухню, оставив папу смотреть в серое окно, зарастающее небесной влагой…

Она ударила его молотком для отбивания мяса, той стороной, где были зубчики. Данайя знала заранее, что одного удара по голове будет недостаточно. Двух тоже. В процессе она догадалась, что достаточно ударов будет только тогда, когда она в третий раз собьется со счета. Потом она стояла, не глядя на папу, прислушивалась. Данайя представила себе монитор с тускло-зеленым изображением нитевидного - папиного - пульса. Потом она уронила молоток, пошла на кухню, вымыла руки, пошла в прихожую, взяла сумку с тетрадями, вернулась на кухню, села за стол и стала проверять сочинения. Через полчаса ей это надоело. Она пошла в комнату, включила свет (на улице уже стемнело, а дождь все лился) и посмотрела на папу. Иннокентий Караклев сидел в том же кресле, завалившись на бок, так, что рука костяшками пальцев касалась ковра. Отбитая голова была обильно облита собственным соком. Данайя решила оставить все так, как есть - по крайней мере, пока она не примет ванну с душистой солью. Соль всегда положительно влияла на ее тело. Сидя на бортике ванны и глядя в зеркало с порыжевшей в нескольких местах амальгамой, Данайя произнесла:

- Это просто.

Потом ей говорили, что она помешалась. Совсем как мама. Те, кто говорил это, были правы. Она это понимала и отвечала: "А вы все - ублюдки, ублюдки, ублюдки…" Не исключено, что она тоже была права.

Ирина Денежкина
Рождество
Новый Арбат

Тяжелые стеклянные двери вытолкнули-таки Юлю из подземки, и она остановилась на улице. Перевела дух. В подмышках было потно, по спине тоже съезжали капли - в общем, мокрая как мышь. Юля долго размышляла, почему именно "как мышь", а не как кошка, собака, попугай, в конце концов… Себя она чувствовала как раз мокрым попугаем - который щелкает клювом. Щелк-щелк - и кошелька нет. Щелк-щелк, и Юля стоит на выходе из "Баррикадной", как мокрый попугай без копья в кармане. Юля потерла лоб, размазывая тональный крем, заехала чуток в глаз - и размазывала по лбу уже тушь, но в смятении этого не замечала.

Она пыталась вспомнить, когда произошел роковой щелчок клювом - то ли в толпе на платформе, то ли в душном битком набитом вагоне, в который она влезла, отчаянно пихаясь локтями. В толпе? Как раз рядом терся какой-то мужик в дубленке. В дубленке! Точно он. Вытянул кошель, пока Юля жадно всматривалась в лежащего на рельсах Михал Иваныча…

Михал Иваныч работал корректором в том же издательстве, что и Юля, и сегодня его сократили. Прямо так и сказали: Иваныч, не нужен ты более. Выпили чай с тортом "ежик" (где секретарша Леночка достала этот эконом-вариант проводов - "еж" - ну надо же!) и быстренько захлопнули за Михал Иванычем дверь. Юля с любопытством смотрела из окна, как он выходит, затравленно озираясь по сторонам и кутаясь в грязно-желтую курточку, а сверху, из окна его бывшего кабинета, секретарша Леночка бросает на него коробку с вещами. Промазала, конечно. Леночка всегда немножко коса.

Юля тогда тихонько про себя порадовалась, что это не в нее полетела коробка с барахлишком. Окинула взглядом свой стол. Сплошные сувениры из дальних стран. Юля очень часто ездит в командировки в разные страны. Вот засохший рогалик с Октоберфеста - секретарша Леночка все порывается его выбросить, но получает по рукам.

Вот жестяная коробка с чаем из Англии, так ни разу и не открытая, зато веселенькая - в виде двухэтажного автобуса.

Вот шарфик из Франции - Юля тогда поехала во Францию и обнаружила, что все французские люди ходят в шарфиках. Пришлось купить, чтоб не сильно отличаться. Сейчас шарфик съежился на краешке стола. "Не к добру". - подумала Юля, но значения не предала.

Она получила свою зарплатку в бухгалтерии, еще раз порадовалась тайно, что она не Михал Иваныч. Спустилась в метро - и тут увидела грязно-желтую курточку, метнувшуюся под сигару вынырнувшего из тоннеля поезда. "Михал Иваныч!" - воскликнула про себя Юля и побежала скорей к путям. С нетерпением дождалась, когда люди загрузятся в вагон и поезд отчалит. На рельсах лежал маленький Михал Иваныч, скрючившись, как эмбрион. Ручки и ножки у него тоже были как у эмбриона - тоненькие, одна - неестественно вывернута, а кисть валялась в стороне. Голова была расплющена, как арбуз под грузовиком, тоненькие жиденькие волосики с проседью облепили блестящий рельс. Юля торопливо пошарила в карманах, достала телефон. Рядом с ней еще человек пять-шесть торопливо вытаскивали мобильные, включали запись видео. Юля отпихнула одного, наглого в синей куртке, чтоб снять Михал Иваныча поближе и получше.

Вот тут и протиснулся к ней мужик в дубленке, и наверняка это он и умыкнул из кармана Юлиной куртки, купленной в Италии (на память об Италии сувенир - плавки официанта из EZ Hotel, кличка Зайка, на столе в издательстве не положишь - упрут - Юля хранила их дома), кошелек с деньгами. Ладно бы с деньгами, ну тыщи три-четыре, ан нет - именно с Деньгами, со всей зарплатой и премиальными. Как жить?

Или, может, виноват маленький мальчик в шапочке reima и куртке с подвернутыми рукавами? Стоял рядом, невинно шнырял глазками, держался за поручень и в моменты остановок впечатывался безмятежным личиком в Юлину куртку.

"Скорее всего, именно он", - подумала Юля, в сотый раз ощупывая карманы. Кошелька не было. Юля вздохнула, одернула куртку и пошла домой. Прошла мимо вагончиков с чебуреками и пиратскими дисками, мимо дикой готической высотки, с рожами - американского посольства. С тоской вгляделась в одну из рож. Рожа глядела свысока, надменно. Юля вздохнула и побрела дальше.

Зашла домой, включила свет. Из комнаты выбежал Барсик, сиамский кот. Посмотрел на Юлю раскосыми голубыми глазами, раззявил пасть. "Жраааать", - явственно услышала Юля.

В животе у нее заурчало.

До Юли дошла наконец вся бедственность ее положения.

Через два часа придет Олежка К. На свидание. А у нее ни денег, ни романтического ужина. И, как следствие, никакого секса. Это женщины любят ушами, а мужчины любят желудком. Юля прошла в комнату, не снимая ботинок. По ковру протянулся грязный осенний след. Открыла дребезжащую дверь и вышла на балкон. Прямо перед Юлей расстилались огни Нового Арбата. Вот громадное здание, в переплетении огоньков похожее на раскрытую книгу. Вот казино в форме корабля, вот еще казино, и еще… Дорогие машины, много людей. Юля иногда мечтала выпрыгнуть из окна и приземлиться прямо на этот горящий синими огнями корабль - а затем уплыть в далекие страны, где можно целыми днями жрать кокосы и бананы и ничего не делать.

Назад Дальше