Темой диссертации Сонни избрала взгляды философа Брентано, который учил, что созидание в своей основе есть не что иное, как образы, лишенные всякой абстракции. Она собиралась рассматривать его творчество в неожиданном ракурсе - в виде мостика между глубинными философами, такими как Фрейд, и экзистенциалистами, такими как Сартр. В этой связи она принялась перечитывать труды немецких философов девятнадцатого века и незаметно для себя увлеклась Ницше. Очень большое влияние на нее оказало одно его произведение, по-моему, "Грезы". Там Ницше утверждает, что все понятия - религия, любовь - лишь мечты и грезы, которые не поддаются обоснованию ни с моральной, ни с научной точки зрения. "В действительности, - сказал Ницше, - мы покачиваемся на волнах своих ощущений, не имея твердого якоря. Мы свободны, но полны страха, как астронавты, плавающие в открытом космосе. Наши жизни, - утверждал он, - наши обычаи являются механическим познанием".
- Ты понял? - спросила она меня.
Стоял солнечный воскресный день. Мы, несмотря на то что было уже далеко за полдень, как частенько бывало по воскресеньям, оставались в постели - в нашем временном убежище перед началом рабочей недели с ее лихорадочно-бессмысленной суетой. Весь день Сонни ходила раздетая. Мы позавтракали и даже пообедали, сидя на полу на матрасе. Все время, свободное от принятия пищи, мы посвящали чтению работы Сонни и любви. Когда она дремала, я брал исписанные листы и продолжал чтение. В послеобеденное время Сонни стала просматривать литературу из рекомендованного списка.
- Сильно сказано, - произнес я по поводу поразившей меня мысли. - Очень сильно. Однако все это чушь собачья!
- Почему чушь собачья, бэби?
- Да потому, что все не так. Не для меня. Все между собой связано. Призыв в армию. Мои родители. Война. Я не плыву. Совсем нет. А ты?
В нашей спальне было круглое окно, напоминавшее иллюминатор. Его существование казалось бессмысленной викторианской вычурностью, пока однажды ночью, в полнолуние, комната не наполнилась таким призрачным, но интенсивным светом, что я не смог заснуть. Погрузившись в раздумья, Сонни смотрела теперь именно туда.
- Как раз это я и чувствую, - сказала она. - Многообразие.
- Грезы?
- Грезы. Временами меня охватывает любопытство. Ты слышал о Декарте? Иногда, как Декарт, я поражаюсь всему. Откуда я знаю, что мир существует не только в моем воображении? Как я могу быть уверенной, что есть что-либо помимо меня? И даже если есть, то могу ли я в действительности протянуть руку и дотронуться до того, что находится вне меня? Мне кажется, существует ужасная пропасть. Даже между тем, что я чувствую, и тем, что могу об этом сказать.
- Я не могу.
- Чего?
- Понять. Однако передает ли это смысл того, что я хочу выразить?
Сонни пытливо посмотрела на меня своими пронзительными темными глазами.
- Я выражаюсь слишком туманно?
- По этой части мне с тобой не сравниться.
- В самом деле?
- В самом деле, - ответил я. - Послушай, я здесь, честное слово, - сказал я и упал на нее.
Секс часто служил ответом. Он по-прежнему остается самой интенсивной физической взаимосвязью из всех, которые мне известны. Для Сонни слова являлись инструментами критического исследования, и беседовать с ней было так же опасно, как играть в ножички. В постели она вела себя более раскованно, приоткрывая ту часть своей внутренней сути, которая в другой обстановке оставалась недоступной. Она охотно участвовала в экспериментах, которые я изобретал, вернее, заимствовал из далекого царства неудовлетворенных фантазий: перья и скрубберы, огромный красный фаллос, вошедший на короткое время в нашу жизнь.
Нашей излюбленной забавой была "трогательная игра", как мы ее сами назвали. Обнаженные и слегка одурманенные легким наркотиком, мы сидели в темноте друг напротив друга, подобрав под себя ноги, в позе йоги. По правилам прикасаться друг к другу можно было лишь кончиками пальцев. Наши тела не должны были встречаться. Никакого поглаживания колен, никаких поцелуев. А гениталии объявлялись вне игры вплоть до того момента, пока нараставшее желание не становилось непреодолимым. И вот в течение долгого времени наши руки совершали путешествия по телам. Меня охватывала сладкая дрожь, когда Сонни трогала мою кожу с обратной стороны коленей и подушечки пальцев на ногах. Мы парили над бездной любви, и нам доставляло огромное наслаждение оттягивать миг падения, доводить экстаз предвкушения до наивысшей точки. Все мысли, заботы, суета, тревоги - все таяло, раскалывалось, исчезало. И наступало абсолютное блаженство, когда мы трепетали, ощущая тепло, исходившее от наших тел.
В квартире Эдгаров жизнь била ключом: одни деятели будущей великой революции сменяли других. Члены Прогрессивной трудовой партии в рабочих комбинезонах, лидер коллектива служащих кампуса Мартин Келлетт с вечно растрепанными рыжими кудрями и, конечно же, легендарные "Черные пантеры" из Окленда, щеголявшие в черных очках, беретах и блестящих черных куртках на три кнопки. Самым известным из них был Элдридж Кливер. Однако чаще вместо него являлся Кливленд Марш, не менее известная личность в Дэмоне, где он раньше был футбольной звездой в составе университетской команды. У "Пантер" он числился министром юстиции. Вечно мрачный Кливленд грозно посматривал на окружающих. Вообще-то у него была, что называется, наглая рожа. Он учился вместе с Хоби на вступительном курсе юрфака, и Хоби, не упускавший случая выставить напоказ свое знакомство со знаменитостью, всегда влетал в зал, когда там появлялся Кливленд, и, пожимая его руку, кричал:
- Привет, дружище!
Члены "Одной сотни цветов" приходили к Эдгарам на собрания или наведывались туда в индивидуальном порядке в разное время, чтобы пошептаться с Эдгаром на заднем крыльце насчет темных делишек, которые опасно доверять телефону. Эдгар был одержим конспирацией и безопасностью. Он считал, и скорее всего не без оснований, что его организация является объектом пристального внимания и инфильтрации со стороны спецслужб. Вот почему Эдгар забрал Нила из кооперативного детского сада, где родители дежурили по очереди, и не хотел впускать меня в дом в первый день нашего знакомства.
Раз в день супруги проверяли всю квартиру на предмет "жучков". Джун пользовалась прибором под названием "Прайвит сентри", который был похож на вольтметр с присоединенной к нему электрической лампочкой, а Эдгар дублировал ее, подключив микрофон к всеволновому радиоприемнику и телевизору. Он постоянно произносил что-нибудь, обычно изречения из Красной книжки, переключая телеканалы в диапазоне УВЧ, или крутил настройку радиоприемника на всех волнах, ожидая специфического звукового эффекта, признака обратной связи.
По кампусу ходила молва, что Эдгар никогда не отдает никаких приказов и не выпускает революционные директивы напрямую. Даже самые коварные приказы - убить осведомителя в Окленде или содействовать побегу заключенных из Соледада - передавались членам "Одной сотни цветов" через уста Джун.
Когда я приходил за Нилом, чтобы вывести его на прогулку, или приводил его с улицы, или обсуждал с Джун поведение мальчика, то часто становился невольным свидетелем сборищ "Одной сотни цветов". Революционеры вели ожесточенные диспуты по тем или иным вопросам теории революции, обращаясь друг к другу "товарищ" и ссылаясь на такие авторитеты, как Грамши, Фанон, Сорель, Роза Люксембург и Бакунин. Они спорили о Линь-бяо и роли Китая. Тем временем Джун незаметно исчезала из квартиры с разными членами организации, чтобы покружить по городу в машине, где общение могло протекать в более безопасной обстановке. Перед тем как сесть в автомобиль, Джун и ее спутник обыскивали друг друга на предмет выявления записывающих и подслушивающих устройств. Их руки скользили по телам друг друга с величайшей осторожностью, и при этом они продолжали вести непринужденную беседу, чтобы на другом конце ничего не заподозрили.
И все же был случай, когда Эдгар пошел на уступку в вопросе о конспирации. Причиной стал его собственный сын. Джун сказала, что у Нила очень чуткий сон, и настояла на том, чтобы мальчика укладывали спать каждый вечер в его собственную постель. Я догадывался, что у супругов вышел серьезный спор из-за этого, однако Джун, очевидно, посчитала, что мне можно доверять, и я оставался в их квартире совершенно один, если не считать Нила, в те вечера, когда оба супруга отправлялись на собрания своих ячеек или групп сочувствующих. Эдгар подчеркнуто держался подальше от меня, видимо, не желая, чтобы я даже случайно чего-нибудь не пронюхал.
По правде говоря, Эдгар избегал знакомств и связей с людьми случайными - непросвеченными. Он читал лекции и выступал на митингах и собраниях. Особой эмоциональностью отличались речи, которые он произносил на ученом совете. В отношении их продолжительности и тона надо признать, что без влияния Фиделя Кастро тут явно не обошлось. В повседневной жизни Эдгар вел себя отчужденно. Можно было считать признаком его особого расположения или хорошего настроения, если он хотя бы слабым кивком показывал, что узнал меня, когда я по утрам являлся на отделение теологии для участия в заседаниях дэмонского филиала студенческого мобилизационного комитета. Обсуждали вопросы координации совместных действий: осенью по всей стране должна была прокатиться мощнейшая волна демонстраций за окончание войны во Вьетнаме.
В начале ноября я находился там и печатал на множительном аппарате инструкции для уклоняющихся от призыва. Внезапно аппарат перестал работать. Бормоча под нос ругательства, я принялся дергать за рычаги - безрезультатно. Я уже был готов опустить руки, как кто-то протиснулся мимо меня к установке и очень быстро все наладил.
Оглянувшись, я узнал Эдгара. Отдавая формальную дань условностям, он надел рубашку из шотландки и вязаный галстук контрастирующего цвета. Все это выглядело безвкусно и почти пошло. Под мышкой он зажимал папку с материалами лекций, которую нес с собой на занятия. Эдгар выслушал мои благодарности молча и с равнодушным лицом, однако, прежде чем уйти, наклонился над аппаратом и попытался прочитать листовку, которая все еще лежала на валике, куда капала краска из емкости вверху. Читать буквы в обратном порядке непросто, тем не менее он, похоже, уловил основной смысл. Когда Эдгар повернулся ко мне, на его лице была усмешка, вызвавшая у меня раздражение.
- Здесь нет ничего смешного, черт возьми! - сказал я. - Вы не согласны? Ваше право, но ничего смешного здесь нет.
По всему было видно, что Эдгар никак не ожидал от меня подобной реакции. Его бледная рука примиряюще поднялась вверх.
- Я вижу ваши добрые намерения, Сет. - Он натянуто улыбнулся и процитировал изречение Мао: - "Тот, кто становится на сторону революционного народа, становится революционером".
- Однако вы не думаете, что этого достаточно, верно? Добрых намерений?
Отступив немного назад, Эдгар внимательно посмотрел на меня.
- Сет, - наконец сказал он после довольно продолжительной паузы, - у меня складывается впечатление, что вы пытаетесь втянуть меня в спор, который ведете с самим собой.
Я сразу же почувствовал, что он попал в точку. Позднее я узнал, что от Эдгара не ускользал ни малейший нюанс в поведении человека, в выражении его лица. Теперь он сделал шаг вперед, приблизившись ко мне.
- Я понимаю вас, Сет. Я наблюдал за вами, когда вы якшались с ребятишками из мобилизационного комитета. Я вижу, чем вы тут занимаетесь. И должен вам признаться, что подумал о себе. Я вспомнил о листовках и прокламациях с воззваниями и молитвами в церковных подвалах Миссисипи. Если бы вы были христианином, я бы сказал, что вы заново заставляете меня мысленно пережить все те страсти, которые испытывает юный христианский активист.
Думаю, это была одна из редких потуг Эдгара на юмор. Возможно, он понимал, что я все же выделял себя из ряда прочих людей, и пытался найти ко мне подход, сыграв именно на этом. Однако его слова имели несколько неприятный оттенок. Я всегда испытывал чувство неловкости, если кто-то упоминал о моем еврейском происхождении даже просто так, без задней мысли. Мне тут же приходят на ум постоянные напоминания родителей, что никакие отношения с иноверцами не дадут мне забыть эту разницу. Кроме того, патриархальные нравы и обычаи маленького южного городка, для которого бытовой антисемитизм являлся естественной составной частью, наверняка оставили в его сознании определенный след. Эдгар нахмурился, очевидно, недовольный собой, и заметил, что сказал вовсе не то, что имел в виду. Мы замолчали, так как оба опасались быть неправильно истолкованными.
- Что же случилось? - спросил я. - Я имею в виду юного христианского активиста. Почему он изменился? - В двадцать два года выслушивать повествование о чужой жизни, о том, как произошел в ней крутой перелом, было все равно что читать триллер. Во всяком случае, для меня.
- Что случилось?.. - спросил Эдгар самого себя.
Погрузившись в мысли, он вышел в коридор и оттуда во двор. Я последовал за ним. Хотя стояла уже глубокая осень, в Миллер-Дэмоне здания были увиты разросшимся декоративным виноградом и плющом, листья которого поблескивали сочной зеленью на фоне стен из темно-красного кирпича и черепичных крыш. Цвели кактусы. Такое изобилие растительности воспринималось мной как нечто неестественное. На окраине кампуса росли высокие эвкалипты с волосатыми стволами, на которых отслаивалась кора. Даже самый легкий ветерок доносил ментоловый аромат их листьев. Позади университетского городка, ближе к Заливу вырастала цепь холмов желтого цвета от выгоревшей на солнце травы. Кое-где виднелись одинокие раскидистые дубы. Создавалось впечатление, что каждое отдельно стоящее дерево выращено специально на тот случай, если вдруг понадобится кого-то повесить.
- Случилось преподавание, - ответил наконец Эдгар. - Знания. Ведь я упорно грыз гранит науки. Однако главным образом, я бы сказал, - Миссисипи. Вот главная, определяющая сила. - Он выглядел слегка удивленным, вспоминая о том давнишнем Эдгаре, которого теперь так явно осуждал.
- Вы утратили веру? - спросил я словно невзначай, как человек, который сам никогда и ни во что особенно не верил.
По изумленному выражению, появившемуся на лице Эдгара, стало ясно, что я затронул самое уязвимое место в его душе. Некоторое время мы молча брели по эспланаде, выложенной карарским мрамором и окруженной колоннами.
- Каждый семестр, - произнес он наконец, - находится студент, который после второго или третьего занятия проникается уверенностью, что он способен без труда доказать несостоятельность моих взглядов. "Как вы можете утверждать, - скажет этот студент, - как вы можете утверждать, что христианство, которое свято чтит духовную жизнь, имеет общую почву с марксизмом, который признает только материальный мир?" Однако марксизм учит нас совсем не этому. Думаете, Че лишен духовности? Думаете, Мао или Маркс не верили в жизнь духа и не почитали ее? Марксист считает, что дух может найти выражение лишь в этом материальном мире. И в Миссисипи я начал медленно, но верно становиться на эту точку зрения.
Повторяю, медленно. В ту ночь, когда в 1964 году был принят закон о гражданских правах, в ту ночь я ощутил экстаз. Я подумал, что годы, десятилетия сознательных усилий дали свои плоды, что мир в конце концов изменился. И знаете, два года спустя я опять побывал в Миссисипи и увидел, что для этих бедолаг ничего не изменилось. На самом деле мне вовсе не обязательно было ехать в Миссисипи; я мог пройти по дороге, ведущей к дому отца, и увидеть людей, которые как работали поколениями на табачных плантациях, так и работают. Те же маленькие, хилые хибары. То же застиранное до дыр белье на веревках. Босоногие детишки, купающиеся в больших жестяных корытах. Никакого водопровода, только колодцы. Тот же тяжелый, изнуряющий труд на полях по десять часов в сутки. Та же почти поголовная неграмотность, потому что ближайшая школа в десяти милях.
Я боролся с самим собой. Я старался изо всех сил. Видя убожество, грязь и нищету, глядя на малышей, я задавал себе вопросы: "Как я могу сказать вам, что при вашей жизни вам не станет лучше? Где мне взять право сказать вам, что нужно ждать и терпеть?" Видите ли, я не мог тешиться надеждами на то, что в будущем другие поколения заживут счастливой жизнью, потому что это означало принять как должное обездоленность ребенка, которого я вижу сейчас. И я не мог согласиться на подачку в виде блаженства на небесах, которую предлагает религия, - проговорил Эдгар с презрением, - потому что в конечном счете Иисус сказал, что бедные и кроткие получат не только небесное царство. Он сказал, что они унаследуют и эту Землю. Он что, просто насмехался над ними? Вот в чем состоял вопрос. Как мне заключить компромисс с этим поколением? С любым ребенком? В каких учениях Христа или Маркса, или Адама Смита - где объясняется, что правительство присваивает себе моральное право приказывать беднякам томиться в грязи и нищете, ждать и ждать элементарных благ, которые должны принадлежать им по праву, но их у них нет, потому что всем, что есть на Земле, распоряжаются богатые? Вот и случилось со мной то, Сет, что моя вера, или мое сознание, или моя моральная чувствительность сказали мне, что в этой жизни нет иной логики, кроме революционной.
Серьезные и почти белые, как у волка, глаза Эдгара были широко открыты. Я никогда не питал никаких сомнений относительно него. Театральные, напыщенные манеры Эдгара были для меня слишком очевидны. Но когда он закончил повествование о своем пылком энтузиазме и личной боли, когда повернулся и зашагал прочь, один под арками эспланады, у меня захватило дух от неожиданности.
Ежедневно примерно в 15.30 упитанный, полнощекий малыш Нил Эдгар, с трудом волоча ноги, приходил домой из первого класса и поступал под мою опеку. Джун обкорнала его прямые и светлые с каштановым оттенком волосы, что называется, "под горшок". Это был неулыбчивый ребенок с замедленными движениями, тугодум. Рубашка, вечно выбивавшаяся из штанишек, перемазанные щеки и грязные кончики ногтей - таким он мне запомнился с той поры. Быстро умяв подобие обеда, оставленное мамой, Нил, дитя революции, проводил большую часть времени, сидя перед моим телевизором. Его родители объявили телевидение под запретом и даже пошли на такую крайнюю меру, как изгнание этого вредоносного рупора буржуазной пропаганды из своего дома. И все же я был бессилен оттащить Нила от ручек и кнопок. Он обычно сидел как завороженный, поглаживая одну из немногих игрушек, которую ему разрешалось иметь, - симпатичного медвежонка с блестящей синтетической шерстью. Очень редко мне удавалось заинтересовать его каким-нибудь развлечением или видом деятельности из перечня, рекомендованного Джун: парк, библиотека, школьные проекты. Друзей у Нила, похоже, не было. В немалой степени этому способствовал Эдгар, опасавшийся правительственных соглядатаев и не разрешавший общаться с семьями, которые не пользовались должной репутацией в его глазах. И вместо того чтобы устраивать веселые проказы со сверстниками, Нил погружался в хандру и рассказывал мне, как хорошо и вольготно ему было с Майклом Фрейном, выпускником физического факультета, который жил в соседней квартире и последние два года присматривал за Нилом. Нередко Нил ускользал от меня и прятался в квартире Майкла в ожидании, пока тот не придет домой с работы, после чего ходил за ним хвостом, отбиваясь от всех моих попыток поймать его и вернуть на место.