Законы отцов наших - Скотт Туроу 27 стр.


Его имя было Бернгард, и поэтому его часто путали с Бернардом Вейсманом, сказочно богатым человеком, которому принадлежали Башни Моргана в Дюсейбле и несколько крупнейших в стране супермаркетов.

- Нет, я бедный Вейсман, - обычно отвечал отец, и меня поражало то, с каким смехотворным смирением он произносил эти слова.

Я знал, что дела у отца шли отлично - это явствовало из комментариев его деловых знакомых, с которыми мы встречались на улице, однако он не желал признавать этот факт и каждый раз, когда ему приходилось вынимать из кошелька хотя бы доллар, казалось, будто внутри у него что-то умирало.

Когда я учился в колледже, у нас в общежитии регулярно устраивались легендарные "дешевые" соревнования. Это была своего рода клоунада, когда мы, кривляясь и паясничая, выставляли напоказ нищету родителей. Моими главными соперниками были представители других этнических меньшинств, славянского и греческого. От англосаксонских протестантов, то есть от янки, выступал только один студент. Победителем всегда оказывался я. Мой отец был вне конкуренции. Наши товарищи по общежитию покатывались со смеху, когда я рассказывал разные истории, реальные и выдуманные. Как отец, вместо того чтобы посадить новые вечнозеленые растения перед нашим простым бунгало с односкатной крышей, покрасил их зеленой краской, после чего они погибли, когда зимой ударили очень сильные холода. Как отец возвращал в магазины товары через два, а то и три года после покупки, если на пиджаке отскакивала пуговица или истерся воротник, и требовал, чтобы ему вернули хотя бы часть первоначальной цены. Как он заставлял ждать важных клиентов-банкиров только потому, что ему нужно было сбегать на распродажу и купить по бросовой цене коробку туалетного мыла. Как он поздним вечером, бывало, разглаживал для повторного использования пакеты из плотной коричневой бумаги из-под ленча, которые я, следуя его инструкциям, приносил назад домой из школы в кармане куртки. Как отец приладил таймер к лампочке в санузле, потому что в детстве, когда я был еще совсем маленьким, я часто забывал выключить свет. В результате я нередко чуть не умирал со страху - когда я еще сидел на горшке, не успев справить нужду, выключался свет и воцарялась кромешная тьма.

И все же дело было не в материальном недостатке, а в атмосфере, наполнявшей наш дом. Мой отец совершенно не признавал духовного отношения к материальному: ему не были знакомы радости людей со скудными средствами, которые наслаждаются теми немногими вещами, которые они могут позволить себе приобрести. В отказе отца тратить деньги я видел упорство человека, который, сжав кулаки до боли в пальцах, стремился к своей цели, невзирая ни на какие препятствия, и потому держал домашних на туго натянутом поводке, который я всегда пытался перетереть. Именно это и привело к моей первой серьезной размолвке с родителями, случившейся в канун Рождества в 1963 году.

У нас в доме практически не отмечали никаких праздников ни летом, ни зимой, ни в какое другое время года. В Вене отец воспитывался в духе свободомыслия. Он не скрывал еврейского происхождения и всегда проявлял бдительность в отношении антисемитизма, который, по его мнению, был очень заразителен и живуч. Однако даже после того, что ему довелось испытать во время войны в концлагере, и, возможно, именно поэтому он отвергал любые формы религиозной практики. Что касается матери, то здесь дело обстояло несколько иначе. Потеряв всех своих близких в крематориях концлагерей, став свидетельницей крушения всех моральных ценностей, она отчаянно цеплялась за обычаи и традиции, правда, весьма скромно и ненавязчиво для других, так как избегала вступать в споры с моим отцом. Мать покупала кошерную еду, не добавляла в тесто молоко и молочные продукты, а вечером по пятницам зажигала свечи. Праздники она отмечала в сдержанной и тихой манере: строго постилась на Йом Киппур, например. А отец уходил на работу. По настоянию матери мне дали религиозное образование в синагоге Бет Шалом. Туда даже университетские профессора посылали своих детей.

На Хануку мы зажигали менору, и отец с матерью давали гельт - не завернутые в фольгу шоколадные монеты, а настоящие деньги. В глазах отца это был подарок со смыслом. Самое близкое подобие праздника случалось у нас в канун Рождества, когда мы катались на машине по заснеженным улицам и любовались электрическими гирляндами, украшавшими елки во дворах наших добропорядочных соседей. Отец, разумеется, не возражал против любых развлечений, если на них не нужно было тратить деньги. Горящие гирлянды всегда порождали у меня приподнятое настроение: яркие, разноцветные огоньки, праздничность и веселье - время, когда все заботы и проблемы отступали на задний план и можно было тратить деньги, не думая ни о чем. Время беззаботной щедрости.

В общем, как бы то ни было, но в тот год, перед тем как мне должно было исполниться шестнадцать лет, я взял десять долларов, подаренные мне отцом на Хануку, и, повинуясь какому-то безотчетному импульсу, купил искусственную рождественскую елку в дешевом местном магазинчике. Я принес ее домой и, быстро собрав, вставил нижним концом в зеленое деревянное основание. Мать первая увидела елку на небольшом столике в моей спальне и начала распекать меня на всех четырех языках, которые знала.

Я полагал, что отец, не отличавшийся особой наблюдательностью, не обратит на елку никакого внимания. Дальнейшие события показали, что я глубоко заблуждался. Конечно же, получилось так, что он появился в моей комнате, едва успев вернуться домой с работы. Отец был человеком среднего роста. Я же уродился в мать, а у нее в роду не было никого ниже шести футов. Как мне кажется, ни он, ни я никак не могли привыкнуть к тому факту, что я был выше его уже на три-четыре дюйма. Отец принадлежал к числу тех лысых мужчин, которые отращивают длинные волосы на одной стороне черепа и затем зачесывают их через лысину. Он носил очки в металлической оправе и костюм-тройку из тяжелой шерстяной ткани. Глядя на елку, он покачивался с носка на пятку.

- Ну что ж, понятно, - сказал отец с сильным акцентом. Во всем он мог видеть лишь только прозаическую сторону, и поэтому не приходилось удивляться, что он добавил: - Вот как ты тратишь деньги, которые мы тебе дали?

- Я думал, это был подарок, - ответил я, лежа на кровати с книгой. - Если человеку дарят деньги, это значит, что он может купить на них то, что считает нужным.

- Нет, - сказал отец, не сводя пристального взгляда с рождественской елки. Он задумчиво покачал головой. - Деньги дарят не для этого.

На следующий день, когда я вернулся из школы, рождественской елки на моем столе уже не было. Ни мать, ни отец не стали ничего объяснять. И отец никогда больше не дарил мне деньги. Смысл этой воспитательной меры заключался, как мне думается, в том, чтобы я сделал какие-то шаги к исправлению. Однако я не стал их делать. В ретроспективе мне теперь понятно, как они восприняли мой поступок. Это была не просто глупость, но акт эмоционального вандализма. Я игнорировал боль, которую они испытали, не посчитался с их чувствами, в этом не приходилось сомневаться. Однако это не доставляло мне никакой радости. Дело было во мне самом. Я хотел вырваться из этого темного царства, мертвящего воздуха страданий и тишины, наполнявших дом моих родителей. Я хотел сделать ставку на жизнь, в которой каждый момент не окутан памятью о самых страшных преступлениях в истории человечества, и попросить их признать за мной право на это желание, дать мне свое благословение быть не таким, как они, отличаться от них в фундаментальном отношении. Однако они уготовили мне совсем иную судьбу, и такое признание или разрешение, как оказалось, мне никогда так и не было суждено получить.

После того происшествия дом родителей стал для меня лишь местом, где я жил и питался, но не более того. Во многих случаях я сам обеспечивал себя всем необходимым. Окончив школу и во время летних каникул я перебивался случайными заработками: работал продавцом в магазине скобяных изделий, автобусным кондуктором, поваром на гриль-кухне. Когда отца не было поблизости, мать всегда совала мне в карман двадцать долларов, однако она не решалась перечить ему напрямую. Поступив в колледж, я сам платил за обучение, взяв ссуду за счет федеральной субсидии. Чтобы досадить отцу, я пошел в его банк, где знали, насколько он богат, и открыл там счет. Когда на нем образовалась сумма, достаточная для покупки автомобиля, я купил "фольксваген", зная, что это приведет отца в бешенство. Однако со временем я осознал, что, сделав выбор, казавшийся невозможным, все равно проиграл. Я потворствовал отцу в его фундаментальной эгоистичности. И я так и не смог снять с себя узду их ожиданий. Мать не сводила с меня умоляющего взгляда, постоянно суетилась вокруг меня, молчаливо умоляя пожалеть ее, спасти ее жизнь. Я никогда не был свободен. И теперь после звонка отца все это снова навалилось на меня и придавило тяжелым грузом.

На глазах Сонни, молча наблюдавшей за мной, я положил трубку и сел на палас. Затем я лег и закрыл руками лицо.

- О Боже, сделай так, чтобы меня кто-нибудь похитил! - воскликнул я. - Похитил, похитил. Кто-нибудь должен украсть меня.

Открыв глаза, я увидел Эдгара. Он стоял на пороге прихожей, а за ним была Джун. Дверь в квартиру была открыта. В руке у него были деньги - несколько ассигнаций, сложенных пополам. Он принес мне мою недельную зарплату. Не говоря ни слова, Эдгар стоял и смотрел на меня, лежащего на полу и стонущего в бессильной агонии. Его безумные глаза впились в меня и даже не мигали.

- Что вы имели в виду? - поинтересовался у меня Эдгар. - Вы говорили что-то насчет вашего похищения?

Они с Джун только что возвратились домой после очередного долгого вечернего совещания со своими адвокатами. В общем-то Эдгара защищали старые соратники, известные леваки, которые годами отстаивали в судах интересы "Пантер". Однако теперь к ним присоединились еще и некоторые юристы из ассоциации защиты гражданских прав и с юридического факультета Дэмонского университета, которые вызвались оказать Эдгару помощь добровольно и безвозмездно. У меня сложилось впечатление, что в этой команде законников возникли серьезные разногласия относительно того, какую тактику следовало избрать: превратить ли предстоящие слушания в политическое мероприятие или же направить все силы на то, чтобы спасти Эдгара от увольнения? После таких совещаний супруги часто казались совершенно измотанными и не ладили между собой.

Вот и теперь, когда Эдгар не сводил с меня пристального, настороженного взгляда, весь его внешний вид говорил об усталости. Под глазами у него красовались такие темные круги, что их можно было принять за синяки.

Я часто рассказывал Джун о своих сложных отношениях с родителями, но сейчас у меня не было никакого настроения затрагивать эту тему. Однако Эдгар продолжал сверлить меня глазами. Я чувствовал, что ему доставляет особое удовольствие копаться в не слишком приятных подробностях чужой жизни. Такое чувство посещало меня уже не впервые.

- Значит, если кто-то вдруг захотел бы похитить вас, вы бы не стали сопротивляться? - спросил он.

- Не думаю, что нашлись бы такие похитители.

- Думаю, что навряд ли, - сказала Джун.

Уставшая, в простом ситцевом платье, с волосами, зачесанными назад и собранными в пучок, перевязанный разноцветными шерстяными нитками, она выглядела скромной молодой женщиной, женой фермера.

- Разумеется, возникли бы подозрения, - сказала она.

Эдгар выпятил нижнюю челюсть. С таким же успехом на его груди могла загореться надпись: "Я строю козни".

- Ну а если бы кто-то потребовал выкуп? - спросил он. - В состоянии ли твой отец уплатить его?

- В состоянии ли? Несомненно. Он мог бы позволить себе многое. Однако, зная этого скрягу, я могу с полной уверенностью сказать, что он не станет платить. Ни за что.

Джун рассмеялась:

- Сет, ты напоминаешь мне Эдгара, когда начинаешь говорить об отце.

Отец Эдгара получил медицинское образование, однако зарабатывал на жизнь выращиванием табака на своей ферме. Если верить их описаниям, то он был человеком безжалостным, крутым, не прощавшим обид, твердолобым христианином, которого больше привлекало проклятие зла, нежели вечная благодарность спасенных. Как Джун, так и Эдгар упоминали о нем не иначе как с издевкой, называя его "Мудрость Юга".

Мое предсказание относительно возможного отказа отца заплатить выкуп озадачило Эдгара, и он пропустил мимо ушей слова Джун. Вскоре он всплеснул руками и произнес:

- Тогда вы свободны!

На мгновение мне показалось, что моя свобода обрела форму некоего поля, находящегося между открытыми ладонями Эдгара. Затем я вновь оказался во власти страшной, слишком хорошо знакомой реальности.

- Если он и заплатит, то только в пику мне, чтобы я не стал дезертиром.

Оба рассмеялись. Хлопнув руками себя по бедрам, Джун сказала, что она так устала, что ног под собой не чует. Я пожелал им спокойной ночи. Через несколько минут меня окликнули сверху. Это был Эдгар. Он вышел из своей квартиры и стоял на верхней площадке, залитой ярким электрическим светом.

- А они обратятся в ФБР, если что? - негромко спросил он.

- Родители? - Меня сильно удивило, что его мысли все еще заняты этой темой, однако я отрицательно покачал головой.

Прошлое моих родителей было таково, что они страшились любого контакта с полицией. Я сам не раз был свидетелем, как обычная проверка документов дорожной полицией приводила к тому, что отец погружался в состояние, близкое к панике. Руки у него начинали трястись так сильно, что он даже не мог подать полицейскому водительское удостоверение, а потом требовалось не меньше получаса, чтобы он пришел в себя, и, естественно, все это время мы стояли на обочине. Нечего было и думать, чтобы он или моя мать вдруг решились встать под защиту закона.

- Ни в коем случае, - ответил я Эдгару.

Он улыбнулся, стоя там, на площадке верхнего этажа. В куче собственных проблем, из которой ему было нужно выкарабкиваться, это было для него своего рода полезным развлечением. Он постучал указательным пальцем по виску, показывая, что постарается не забыть об этом.

Четыре дня спустя после того, как я получил повестку о призыве в армию, Сонни сказала мне, что собирается съехать с квартиры. На дворе уже была середина апреля.

- Все бесполезно, Сет, - сказала она. - Я должна уехать отсюда. Иначе дело кончится тем, что мы возненавидим друг друга.

Мы все время ссорились. Это были жестокие битвы, в которых я говорил о любви, а она о независимости.

- Так, значит, ты покинешь меня сейчас, а не позднее?

Сонни поежилась, чтобы показать, что ей это неприятно и приходится прилагать определенные усилия, чтобы сдерживать себя. Она не должна забывать о главной цели, сказала она. Какой именно, Сонни не уточнила, однако я понял, что мне не удастся убедить ее остаться. Теперь у меня не было иного пути. Если бы она осталась в квартире, я бы продолжал надеяться, все откладывал бы и откладывал отъезд, вместо того чтобы посмотреть в лицо фактам и принять их как неизбежность.

- Кроме того, я должна подыскать себе какое-то другое жилье, - сказала Сонни. - Эта квартира мне одной не по карману.

- И куда же ты переселишься?

Она дернула плечом, как бы говоря, что это ее не слишком заботит.

- Пока поживу у Грэма. Он давно уже пытается сдать комнату. Вот я и буду его новым жильцом.

Это был удар молотом, хуже, чем простой уход. Через неделю он заберется к ней в постель, если только уже не побывал там.

- Это не то, что я думаю, верно?

- Нет, - ответила она. - И вообще это тебя не касается.

Разумеется, мы опять вдрызг разругались.

В конце концов я помог ей переехать. Книги Сонни я отправил почтой на адрес ее тети. Остальные вещи оставлял у двери Грэма, когда направлялся в редакцию "Афтер дарк". На моих глазах она исчезала из квартиры постепенно, как тает мороженое.

В последнее утро - это был понедельник - мы положили вещи в машину и установили на крыше багажник, чтобы загрузить и его. Но пару коробок все же пришлось оставить, и я пообещал завезти их попозже. Затем я повез Сонни через Залив по мосту, из яркого солнечного света в туман. Она обняла меня на улице, но я не сделал никаких ответных движений. Я стоял, опустив руки и повернув голову в сторону. Так вот, значит, какие дела, думал я, вот как все вышло. Такой эпохальный момент в моей личной жизни, о котором я всегда потом буду вспоминать с удивлением. Вот как, оказывается, это случается: буднично и просто, как и все прочее, и, стало быть, он ничем не отличается от любых других моментов вездесущего настоящего времени…

Я увидел, запомнив его на всю жизнь, худого бородатого парня в расклешенных брюках и свитере с отложным воротником, который спускался по крутому склону холма, сильно откинувшись всем корпусом назад. Внезапно я представил себе, как когда-нибудь подойду к нему, встретив его на другой улице, и скажу: "Я видел тебя, когда прощался со своей девушкой навсегда".

- Позвони мне, - сказала Сонни. - В любое время. Обещай, что я увижу тебя до твоего отъезда.

Я взял ее за руки и внимательно посмотрел на них - широкие крепкие ладони безупречной формы, словно вышедшие из-под резца искусного скульптора. К концу недели я должен был отчалить в Канаду. Моя последняя тактическая хитрость удалась. Призывная комиссия удовлетворила мое ходатайство о постановке меня на воинский учет в Окленде. Я должен был явиться на призывной пункт лишь четвертого мая, однако теперь не было никакого смысла ждать.

- Люди не расстаются друг с другом так просто. Это совсем не то, что сойти с одного поезда и сесть в другой, - сказал я. Зачем, я не знал. То ли в качестве протеста, то ли в ответ.

- Это другая фаза, бэби. Мы оба переживаем. И никто не говорит, что это навсегда.

Сонни часто заговаривала, правда, очень неопределенно, о том, что в будущем мы опять будем вместе - после того как она поработает в Корпусе мира и после того как я смогу вернуться домой. Всякий раз, когда она выражала это мнение, которое должно было породить несбыточные надежды - я был уверен в том, что оно было насквозь фальшивым, - у меня к горлу подкатывал ком.

- Спасибо тебе.

- За что?

"За то, что утешаешь меня таким невыносимым враньем, - хотел я сказать, - и поэтому у меня появилось желание уехать как можно скорее". Однако такого я не мог заставить себя сказать. Случайно мне удалось найти ноту, на которой я и закончил:

- Просто спасибо. Я люблю тебя. Это было нечто потрясающее.

Я сел в машину и, отъехав от коттеджа Грэма, направился в редакцию. Я всегда знал о неизбежности нашего расставания. Некий внутренний аппарат в прочнейшей оболочке, черный ящик, расположенный рядом с сердцем и неизменно регистрирующий истину, никогда не упускал из виду фундаментальные факты: она не любит меня, она не любит меня так безраздельно и возвышенно, как я ее. Я знал это, но продолжал двигаться по этому пути, невзирая ни на что, теша себя бессмысленными надеждами, и теперь расплачивался большой ценой. Было ли в жизни что-либо больнее, чем это неравенство?

Назад Дальше