Стеклянный шарик - Ирина Лукьянова 6 стр.


Я тебя никогда не забуду

В конце восьмого класса, перед выпуском, мы заполняли чью-то анкету. Там был вопрос "Кого из одноклассников ты никогда не забудешь?"

Уже тогда я знала, что Галю Палей я точно никогда не забуду. И я ее не забыла. Галины черные глаза, насмешливый вороний голос, галин громкий уверенный мат. Галя знала, что я не отвечу. У нас про войну тогда часто говорили крылатые фразы: типа, никто не забыт, ничто не забыто. И еще - "не забудем, не простим". Я носила свою ненависть к Палей, как мешочек с пеплом Клааса, и ненависть стучала в мое сердце: не забудем, не простим. Никто не забыт, ничто не забыто. Все сочтено, Палей, все ходы записаны.

Я знала, что Вяльцеву я никогда не забуду. Я никогда не знала, как Вяльцева относится ко мне: сегодня она мой понимающий товарищ с добрыми серыми глазами, а завтра глаза ледяные и надо мной смеется. Забудешь это, как же.

И про Егорова я знала, что не забуду. Как мы с Егоровым сидели на крыльце и думали, что делать, потому что я опять потеряла ключ. Егоров сказал - ну что, давай по балкону залезем, второй этаж, фигли. Егоров достал веревку, у него и веревка с собой была. Привязал к толстой палке. Закинул на балкон. С третьего раза палка прочно засела между прутьями. "Я тебя подсажу, а ты лезь", - сказал Егоров. Я на физре хорошо лазила по канату, и я полезла. Егоров подсаживал. Но не удержался и заорал: "А у Аси п-п-п-попа мяяяяягкая!". Я разжала руки и упала. И стала бегать за ним и его бить. А он бегал от меня и ржал. И все вокруг ржали. Забуду я Егорова? Щаззз.

А Симонова, который меня каждый урок тыкал линейкой в бок, чтобы я орала? А Иванову, которая со мной разговаривала как с умственно отсталой? А Кононову, а Пташкину, а Заварзина, а Ельцова? Я закрыла глаза и зажала уши над списком. Кононова отводила глаза, Пташкина надменно хмыкала и дергала плечом, Заварзин кривлялся, бе-бе-бе, Ельцов орал, и глаза стеклянные. Не забудем, не простим. Чернов бил под дых, Алексеенко качала головой и говорила "ты все-таки слабый партнер, я с тобой в паре не побегу", и качала, и качала, и не побежит, не побежит, Иванцова ржала, и Голиков ржал, и Палей ржала, и Вяльцева ржала.

Я открыла глаза, потрясла головой, чтобы вытрясти из нее карканье Палей и переливы Вяльцевой, и посмотрела, что пишут. "Маринку Вяльцеву, конечно". "Танюшку Иванову". "Егорова хрен забудешь". О да. А Никитько никто не написал.

Я пробежала глазами по списку, о да, о да, пятнадцать раз Палей, ты в наших сердцах, Палей, каленым железом, Палей, я тебя никогда не забуду, я тебя никогда не увижу, о если бы.

Я взяла ручку и написала: "Олю Смирнову". Смирнову не написал никто, я так и думала. Человек по имени Оля Смирнова вообще не существует. С другой стороны, существует же Иванова? У нее зеленые кошачьи глаза, и бронзовые кудри, и серьги кольцами, и контральто, а у меня глаза по пять копеек, навек испуганные, и голос из детсада.

А у Смирновой обкусанные, облезлые, бесформенные, шелушащиеся губы с пятном лихорадки. У Смирновой сонные глаза с тяжелыми веками, и на одном белая точка-жировик. У Смирновой, кажется, темные волосы, кажется, коса. Дальше - территория догадок: Смирнова расфокусируется и пропадает. Никто не знает, где живет Смирнова, никто не был у нее в гостях. Я одна дружила со Смирновой, потому что со мной никто не дружил, и с ней никто. Но как можно дружить со Смирновой, это как танцевать с вешалкой, это как целоваться с плюшевым медведем, как драться с тенью. Облезлые губы Смирновой испускали шелест, а не голос, и я помню только тихую-тихую, страшно шелестящую историю о том, как у Смирновой в подъезде сын на зоне проиграл в карты всю семью, и их зарезали, и никто не знал, правда это или неправда, Смирнова рассказала или про Смирнову, она была овеяна пятью трупами и тихим смрадом ужаса из оттуда.

"Олю Смирнову", написала я, и это все, что я помню об Оле Смирновой.

Ода к вольности

В школе не спрячешься - кругом люди, уже все опробовано - раздевалки, закуток у кабинета НВП, под лестницей, за сценой в актовом зале, на запасном крыльце - куда бы ни ткнулась, везде люди: чего надо? Что ты сюда пришла? Ну как вариант: чтоб вас не видеть. Но это не ответ, это так, про себя.

Дома не спрячешься: в комнате брат, в другой папа, на кухне мама, а запрешься в совмещенном санузле - кричат, вылезай, русалка фигова, у тебя что - запор? Вылезай, слабительного дадим! Клизму сделаем, вставляет брат, вот выйду - точно кому-то клизму вставлю. На антресоли не залезешь, в коридоре не будешь, как идиотка, сидеть, а дома все опробовано - прятаться под столом и завешивать вход, строить подушечный домик, стоять за шторой, сидеть на подоконнике, но он десять сантиметров шириной, кто его такой проектировал, на нем не усидишь, и полупопие затекает. Дома никуда не спрятаться от брата: он выслеживает, вынюхивает и выбешивает, потому что это же самое большое удовольствие для парня 11 лет - выслеживать и выбешивать старшую сестру.

На улице тоже не спрячешься - там можно бездумно шататься, но негде сесть. Непременно кто-то пристанет: что ты здесь сидишь. Хочу и сижу. Гулять по гаражам можно, но оттуда тоже гоняют.

Лето - это свобода. Ну как зэков вот выпускают на три дня на свидание с женой. Так весь год и живешь надеждой на лето. Три месяца жизни, остальные девять месяцев - это анабиоз. Летом появляется вкус, запах и цвет, летом можно дышать, лето - отпуск в рай.

Летом у бабушки и деда тусуется куча двоюродных и троюродных, дядь и теть, я одни только их имена несколько лет учила, их там сто человек бывает, но они как-то рассеиваются по дому, и всегда можно уйти в кладовку и перебирать старые миски и молотки, залезть на чердак и копаться в сундуке, или взять приставную лестницу и влезть на погреб. Только сперва на веранде, где спит дед, взять из мешка сушеных груш и старых журналов, а лестницу втянуть на крышу, чтобы никто не догадался, где я, а Мишка не обстреливал гнилой падалицей.

Или у бабушки в комнате сидеть за кроватью и читать Толстого, или залезть на печь, вообще никто не найдет. Или в саду - залечь в траве, в зарослях флоксов, засесть на яблоне, построить шалаш в малине, закамуфлироваться иргой, исчезнуть под жасмином, скрыться в парнике с помидорами.

Едва войдешь в дом, тебе тут же сунут в руки миску - что-нибудь собирать, или ведро - идти за водой, или на шею банку повесят, собирай колорадских жуков, или сунут в руки специальный вишенный пистолет: сиди на крыльце, выбивай из вишни кости. И пуляй ими в Мишку, если пройдет мимо. Выноси помойное ведро в яму, тащи мусор в печь, принеси дров, помой моркови, набери укропа, сгоняй за хлебом, покорми кур, подбери падалицу, не заскучаешь.

Все это занимает руки, но оставляет голову свободной. Летом я ничья. Лето - это воля. Три месяца свидания с собой.

Сумку потеряла

Сосед с четвертого этажа дядя Гена по прозвищу Чебургена остановил ее на лестнице:

- Папа дома?

- Нет, он на работе, - механически ответила Ася, собираясь идти дальше. В капроновой сумке у нее колотились друг о друга молочные бутылки.

- Постой, деточка, не торопись, - произнес дядя Гена, подходя ближе. Стало заметно, что у него пьяно плавают глаза, а изо рта пахнет перегаром.

- Ты не торопись, деточка, - проникновенно, со слезой сказал Чебургена. - Я тебя не обижу.

Асино сердце рухнуло в желудок. Она рефлекторно подняла сумку с бутылками и обеими руками прижала ее к груди, когда Чебургена прижал ее к стене и приблизил к ней пьяные глаза.

- Ты хорошая девочка, - убежденно сказал он.

Ася съежилась. Ее всегда корежило, когда к ней слишком близко подходили, да еще с руками. Она замирала, как кролик перед удавом, а страх завязывал узлом желудок и обжигающими ледяными волнами бил в затылок. Однажды в пятом классе ее так запер в классе, где она осталась мыть пол, толстый восьмиклассник по прозвищу Мося, он был Моисеев. Мося усадил к себе на колени и шарил по ней руками, не пуская встать, он был очень сильный, хотя его все дразнили. Слова "чмо" тогда еще не было, но он был школьное чмо. Терпеть от него унижение могло только наичмошнейшее чмо, и это была Ася.

Асю чуть не рвало от стыда и ужаса, но деваться от Моси было некуда, он только улыбался, как придурок, а голос у Аси отсох с перепугу. Особенно стыдно было, что это жирный Мося с прыщами на лбу, и что совсем непонятно, чего он хочет. Он долго мял ее, потом вздохнул с присвистом и отпустил, и она, уничтоженная стыдом, обдернула скомканную юбку, застегнула сбитый на сторону черный фартук, заперла за Мосей дверь и продолжила мыть пол трясущимися руками - безысходно и подневольно.

Самое страшное - если бы они об этом узнали, но они не узнали. Каждый раз, как она видела в школе Мосю, кипящая волна ледяного страха била ее по затылку и она шарахалась в сторону, но в конце этого же года, после восьмого, Мося ушел в ПТУ, и жить стало можно, хотя ощущение липкой измятости так и не проходило, заставляя намывать руки, настирывать фартук и застегиваться на все крепко пришитые пуговицы.

Страх зашевелился в животе и пополз по позвоночнику, парализуя. По-хорошему следовало поддать Чебургене известно куда, как многократно обсуждалось шепотом в пионерских лагерях. Поддать и быстро сматываться. Но это же был сосед, с детства знакомый и в Асиной классификации безопасный: он всю жизнь занимался тем, что чинил старый "москвич" и возил на дачу толстую жену, добрую и безопасную тетю Ларису, к которой мама всегда посылала Асю, когда в процессе готовки вдруг оказывалось, что не хватает полстакана муки или сахар кончился.

Тетя Лариса приходила поболтать к маме, а дядя Гена обсуждал с папой какие-то автомобильные дела и приносил нужные железки для папиных "жигулей". У тети Ларисы и дяди Гены был взрослый сын Витька, который носил кожаную куртку и курил на лестнице. За курение на лестнице его ругали все соседки.

Ася не понимала. Происходило что-то невозможное. Дядя Гена стал опасен по высшей категории опасности. Он приблизился и прижался к ее рту мокрыми губами, щекоча тараканьими усами, слюняво, удушающе, обдавая тошнотворными запахами и всасывая ее губу в себя, в дырку от переднего зуба. Ася с вытаращенными глазами вжималась в стену, отступала в нее, вот бы раствориться в ней, как Танюшка в "Малахитовой шкатулке", подумала вдруг. И прижимала к груди сумку с бутылками, которая казалась последним препятствием между Чебургеной и ею.

- Сумочку-то поставь, - сказал Чебургена раскисшим голосом и всхлипнул. - Сумочку поставь, девочка.

Он стал забирать у нее сумку, бутылки зазвякали, задребезжали, Ася разжала руки - сумка упала ему на ногу, звон, грохот, - пока он растерянно стоял, тупо глядя вниз, - поднырнула, выскочила, вылетела на улицу, на волю, и бегом от подъезда. Ворвалась в лопухи у дороги, за кустами, спряталась, дрожа всем телом, сорвала листики помоложе, помягче, почище, - долго терла губы и сплевывала, жевала лопух и сплевывала, пока не позеленела половина лица и рот не наполнился вкусом лопуха.

До вечера не решалась вернуться домой - сидела у Лизки Лаптевой, но не стала ей рассказывать про свой позор, только у подъезда тщательно потерла лицо рукавом, а потом в ванной умылась как следует и старательно вымыла рот с мылом. Губы распухли, на верхней был синяк.

У Лизки она села против света и тщательно прятала лицо, но Лизка и не присматривалась, увлеченная своим бесконечным монологом - на сей раз, кажется, о Джоне Ленноне и Йоко Оно: "что он в ней нашел, в этой страшной старухе?"

- Проводи меня, - попросила она Лизку в семь вечера, когда Чебургена, по ее подсчетам, должен был уже исчезнуть из подъезда: прошло четыре часа.

Чебургена, в самом деле, видно, спать ушел. Ася распрощалась с Лизкой и вошла домой. Как в учебнике английского, папа читал газету, мама варила на кухне суп, а Мишка делал уроки.

- Привет, - сказала Ася, тихонько просачиваясь мимо папы в свою комнату.

- Здорово, Асёныш, - кивнул папа из-за газеты.

- Ась, ты? - крикнула из кухни мама. - Молока купила?

- Нет, мам, - крикнула Ася. - Я бутылки разбила, денег не было.

- Ворона ты, ворона, - беззлобно прокричала привычная мама и бормотнула уже под нос, - Ну хоть бы что этим детям можно было доверить.

- Приперлась? - проворчал Мишка, оглядываясь на скрип двери. - Не могла подольше погулять, так хорошо без тебя было.

- Ничего, потерпишь, - парировала Ася.

- Была охота терпеть.

- Ой, заткнись, а?

- Сама заткнись.

- Надоел, - сказала Ася, выдернула из шкафа первую попавшуюся книгу и ушла в ванную, она же туалет.

Там она бросила книгу на стиральную машину и посмотрела в зеркало на свою распухшую губу с синяком. Рот исказился, глаза сощурились, Ася скривилась и исторгла прямо в зеркало шипящее беззвучное рыдание. Включила воду, чтобы не было слышно. Сунула в рот угол зеленого махрового полотенца, закусила его зубами и, наконец, зарыдала со всей накопленной за день силой.

Через десять минут в дверь забарабанил папа:

- Русалка, не уплыла еще? Давай вылезай!

Ася умылась, повесила заплаканное полотенце на место и вышла из ванной со старательно просушенными глазами, постановив считать себя впредь нецелованной, сцену на лестнице полагать не бывшей и ничего никому не говорить.

- Ась, а сумка где? - крикнула мама с кухни.

- Потеряла, - бездумно ответила Ася.

- На вас не напасешься. Ужинать будешь?

- А в комнате можно у себя?

- Нечего куски по комнатам таскать.

- Мишке дак можно, а мне нет?

- Когда это мне можно?

- Как вы мне надоели, дети, вы можете хоть один вечер не скандалить?

- Я так и знал, что мы тебе надоели.

- Не цепляйся к словам. Иди ужинай.

Ася пошла в комнату, надела пижамную куртку, надвинула капюшон на лицо.

- Что это ты вырядилась? - тут же прицепился Мишка.

- Чтоб тебя не видеть, - огрызнулась она, низко склоняясь над котлетой с макаронами.

- Ой дети… ой дети… - вздохнула мама.

- Ой мама… - передразнил ее Мишка.

- Ой мама… - подумала Ася, но промолчала.

Литература и жизнь

Литература

Дух свободы, к перестройке вся страна стремится, городничий в грязной Мойке хочет утопиться.

А сердце рвется к выстрелу, а горло бредит бритвою.

И я бы мог. И пять повешенных на рисунке.

Никто не видит - не знает - что я уже год (приблизительно) ищу глазами - крюк.

Я не хочу жить.

Ты себя послушай, у тебя голос как пила. В цирке клоун на пиле играет, вот ты так говоришь. Помолчала бы уж.

С Николаевой спесь надо посбить.

Кто ж тебя такую замуж возьмет, позорище.

Девочка, ты долго еще тут будешь ходить, надоела, ничего у тебя нет, хватит симулировать.

Кто ты такая тут свое мнение иметь, встать! Стоять весь урок!

Дура, дура, дура, зачем я это все говорила.

Раньше я вставала на уши, я кидалась в драку, всех убью, одна останусь, умру прям здесь, но заставлю с собой считаться.

Не заставлю. И, по большому счету, это совершенно неважно - ни мне, ни кому другому.

Мне неинтересно жить.

Я себе отвратительна.

- Принципы социалистического реализма. Лаптева.

- Православие, самодержавие, народность.

- Ты, Лиза, дошутишься у меня. Смешочки, Троицкий! Сейчас тебя спрошу принципы социалистического реализма - так небось не ответишь.

- Ну Елена Федоровна, там эти принципы…

- Ты о чем думаешь, Троицкий? За тебя кто экзамен будет сдавать - Елена Федоровна? Николаева!

- Правдивое, исторически конкретное изображение действительности в ее революционном развитии.

Возьмите и будьте прокляты.

Надо было сказать "мне неинтересен ваш социалистический реализм". Но мне неинтересно об этом говорить.

Звонок.

- Николаева, что ты ко мне все время лезешь?

- Окстись, Астапов, у меня ручка под стол упала!

- Под свой стол не могла уронить?

- Скажи ей сам, куда ей падать!

Я должна сделать ему больно - во что бы то ни стало, иначе не вынесу.

- Я еще не такой двинутый, я с ручками не разговариваю.

- Ты не двинутый, ты озабоченный. А если у меня учебник упадет, ты решишь, что это покушение на изнасилование?

- Иди в ж***, Николаева.

- Мне нравится твой вокабуляр: он богаче с каждым днем.

И торжественно вышла.

И за дверью закусила губу, ущипнула себя за руку, стукнула кулаком по лбу - о тело, если бы ты само могло, а?

Всех ненавижу.

Или погибнуть, умереть, уснуть? И знать, что этим обрываешь цепь сердечных мук. И тысячи лишений, присущих телу.

И если сердце, разрываясь, без лекаря снимает швы, знай, что от сердца голова есть - и есть топор - от головы.

Не жить, не чувствовать - удел завидный, отрадней спать, отрадней камнем быть.

Телефон

Маму жалко, но ей и так от меня, по большому счету, никакой радости.

- Ася, что в школе?

- По литературе пять, по физике четыре…

- Почему четыре?

- Да какая разница?

- Ну как это какая разница? Мы же с тобой учили?

- Мам, ну кому это все надо?

- А по алгебре что за контрольную?

- Три с минусом.

- Ася! Сколько можно!

- Да мне по фиг, что она мне ставит.

- Ася! Что с тобой происходит?

- Какая тебе разница?

- Ась, может, тебе репетитора взять? У тебя же тройка в году будет!

- Как вы все меня достали.

- Ася, не хами.

- Ооооооооо! - трубка брошена.

Измучась всем, я умереть хочу.

Брякнуть вниз о мостовую одичалой головой.

Прощальное

Бельевая веревка, брат на секции, родители на работе, люстра на потолке.

Тетрадный листок, прощальные стихи. Ася полагает, что последнее прости должно быть исполнено в стихах.

Я не в силах ничто изменить в этой жизни

И поэтому я ухожу.

Грамматически правильно было бы "ничего", но и так сойдет. Мама, ну почему про алгебру?

Жизни - дрызни, было, жизни - брызни и не по смыслу. Жизни - тризне, не было.

Пусть родные не плачут на моей горькой тризне.

Ужас какой, еще не хватало. Зачеркнула густо.

Жизни-отчизне, угу.

Жизни-укоризне, это лучше.

Пусть родные не смотрят на меня с укоризной. Решено. Я назад не гляжу. Я не в силах ничто изменить в этой жизни и поэтому я ухожу.

Нормально, только на обрывке контрольной. Переписала. Перечитала.

Пусть родные не смотрят на меня с укоризной. Решено. Я на зад не гляжу.

Ася перечитывает текст еще раз. И хрюкает. Потом пищит тоненько - ииииииии. Потом смеется, кашляет, смеется. Ржет, гогочет, рыдает, визжит, катается по полу и сотрясается от хохота.

Соседка за стеной недовольно стучит по розетке.

Просмеявшись, Ася идет сморкаться и умываться. Рвет листочек, бросает в помойное ведро. Всхлипывает, хихикает, насыпает себе в пиалу кедровых орешков и ложится читать Джеральда Даррела.

Назад Дальше