Стеклянный шарик - Ирина Лукьянова 7 стр.


Классный час

- Ну, все собрались или нет? Что-то вы долго едите. Или куда они пошли? Небось курят на запасном крыльце.

- Елена Федоровна, а можно мне уйти? У меня музыкалка в три.

- Классный час раз в неделю бывает, я что, за каждым бегать буду и рассказывать? У одной музыкалка, у другого еще какая-нибудь… завлекалка… Посиди, Лаптева, никуда музыкалка твоя не убежит.

- Елена Федоровна, ну у меня экзамен скоро!

- А в школе у тебя нескоро экзамены?

- Елена Федоровна, давайте начинать, у меня тоже сегодня тренировка!

- Все бегаешь, Василькова? Ты бы лучше алгеброй так занималась, как ты бегаешь. Ноги уже как у лошади скаковой, а мозгов с грецкий орех. А ты что радуешься-то, Троицкий, я не пойму? У Васильковой с грецкий орех, но у тебя-то вообще с горошину. Кому еще смешно? Плясунову? Смотри, Плясунов, как бы плакать не пришлось.

- Ну хватит нас задерживать!

- Я вас задерживаю? Вы сами себя задерживаете. Так, Чумачук, на часы посмотри! Пятнадцать минут все дожидаемся господина Чумачука!

- Так а чего вы меня…

- Поговори еще. Кто там с тобой? Ну да, вся гоп-компания. Дневники на стол. Ну-ка, Чумачук, дыхни. Фуууу… Ты что, чесноком заедал? Николаева, просыпаемся! Спать дома будешь. Николаева!

Я мечтою ловил уходящие тени,
уходящие тени погасавшего дня.
Я на башню всходил, и дрожали ступени…

- Я долго еще собирать вас буду? Как соберетесь, так и начнем, хватит дурацких вопросов.

И дрожали ступени под ногой у меня.

- Вот у меня четыре докладных от директора, и везде Сенчин, Сенчин, Троицкий, Мукачев, Чумачук. Курили на запасном крыльце, матерились, писали похабные слова, избили третьеклассника…

- Мы его не били…

- Здесь сказано - били.

- А чо он козёл…

И чем выше я шел, тем ясней рисовались,
Тем ясней рисовались очертанья вдали,
И какие-то звуки вдали раздавались…

- Говорить будешь, когда я тебе слово дам!

Вкруг меня раздавались от Небес и Земли.

- Распустились совсем. Вы чего ждете - вызова в инспекцию по делам несовершеннолетних? Так вы его дождетесь. Распивали спиртные напитки! Комсомольцы! А все сидят и молчат, как будто так надо.

- Елена Федоровна, да там полбутылки пива было, чо они ваще…

- Чо, чо, чокало по чо! Не учитесь - ладно, что с болванов взять. Ушли бы после восьмого, скатертью дорога, чего в девятый-то поперлись? Какой вам институт - двух слов связать не можете. Так еще и ведете себя как последние придурки. Позор и для школы, и для меня как для классного руководителя, ты мне еще хоть слово скажи, Мукачев, ты из школы со справкой выйдешь. Еще раз до конца года хоть кто-то хвост свой поганый подымет - полетите у меня из комсомола, и из школы вылетите в два счета, с неудом по поведению, с такой характеристикой, что вас полы мыть не возьмут в вендиспансере! Молчите сейчас, да? Молчишь, Николаева? А ты комсорг, между прочим, это в твоей организации разброд и шатания.

Я узнал, как ловить уходящие тени,
Уходящие тени потускневшего дня.

- Николаева, я кого спрашиваю?

И все выше я шел, и дрожали ступени

- Хватит паясничать, я сказала!

И все выше я шел, и дрожали ступени
И дрожали ступени под ногой у меня.

Поиск алгоритма

Подсел и обнял, а она и не возражала: как в укрытии, в норе, тепло и надежно, век бы не вылезала.

Другой вопрос - что это не кто-нибудь обнял, это Левченко, а она еще не решила вообще, как относиться к Левченко. Левченко был опасен.

Она не могла себе объяснить, чем опасен - просто лампочка мигала над головой красным: опасность! Опасность! Опасность! - а лампочке она привыкла доверять.

Но подсел и обнял по-медвежьи, и это было так хорошо, что она растерялась и прижалась, и сидела тихо-тихо, замирая от блаженства.

А про Ивана она и не думала совсем, потому что ну ничего не выходило у них с Иваном, отчаянно ничего. Он просто не понимал - что, когда, почему, гнул свое и ее не слышал, и обижался: ты не слышишь меня, ты не понимаешь меня, так и кричали дуэтом на два голоса: ты совсем меня не слушаешь, ты вовсе меня не понимаешь, ты думаешь только о себе. Он вроде и добрый, и умный, и хороший, но просто хоть кол на голове теши, как он ничего не понимал, даже и объяснять нет смысла.

Она и этого себе объяснить не могла: у нее ни принципов, ни убеждений тут никаких не было. Принципы и убеждения у нее были в области "вы не имеете права запрещать мне высказывать свое мнение", тут были, да, и про свободу личности были, и даже что-то там брезжило со свободой экономики и открытым обществом, а тут - ровно никаких принципов, пустое место, табула раза. Было зато смутное чувство, что чего-то тут не так. Был набор фамильных истин, истрепанных долгим наследованием и школьным курсом литературы: умри, но не дай поцелуя без любви! А понимать про любовь она тоже не могла, потому что истины были, метафоры были, а четких определений не было.

Она целовалась с Иваном, замирая от неклассифицируемой слабости и бегающего огня, а в мозгу шла работа - весь мыслительный цех вышел на внеплановый субботник: ездил крюк на рельсе, поднимался, опускался, взвешивал опыт; крутились шестеренки, лился раскаленный металл, застывая в формах воспоминаний; их обмеряли и выстукивали на наличие пустот, проверяли на годность в качестве эталона. Грохотало, скрежетало, вращалось и щелкало; распахивались двери, выкатывали на колесиках контрольные образцы из хранилищ. "Любовь - это лотерея, в котором выигравшему достается смерть". Чушь какая, увозите. "Любовь - солома, сердце - жар, одна минута - и пожар". Спишите на свалку. "Ятаган? Огонь? Поскромнее, куда как громко. Боль, знакомая, как глазам - ладонь, как губам - имя собственного ребенка". А если не боль? И не ребенка? То не любовь? Укатывайте. "Любить - это ночью с простынь, бессонницей рваных, срываться, ревнуя к Копернику", укатывайте, и без Коперника не высыпаюсь. "И все-таки что ж это было, чего так хочется и жаль? Так и не знаю, победила ль, Побеждена ль".

Оставьте контрольный образец. В том, для чего не знаю слова - была ль любовь?

Она не знает, и я не знаю, и никто не знает - была ль любовь? Никаких внятных алгоритмов, ничего не понятно, как тут решать? Как делать выбор? Как разобраться - уже оно или еще нет?

А если он не дороже жизни? А если и жизнь не особенно дорога? А если не хочу за него замуж и кучу детей? Если не хочу ждать с работы и слушать, слушать, слушать, какой был тяжелый, тяжелый, тяжелый день, хочу сама приходить с работы, и чтобы чаю горячего, и ноги на теплый ковер, и кота чесать, и главное, молча.

Говорят, это нельзя не узнать, но вот - не узнаю, значит - не люблю? Значит, встать и уйти - и остаться одной под снегом и ветром? А там февраль и темно. И никто не поцелует, не обнимет, не пожалеет - я не люблю, меня не любят, все честно. И не с кем ржать, не с кем гулять, до свиданья, мальчики?

А если люблю - то моральные обязательства, и знакомиться с его друзьями, и я - его девушка, и визит к родителям, и все серьезно? А если нет - то не люблю? Только пакетом, да?

А если с Иваном ржать хорошо, и выкрикивать глупости, и сочинять стишки? А с Левченко обниматься и молчать? То где любовь? Иван говорит - ты меня любишь? И Левченко говорит - пойдем со мной? А я молчу, я не знаю ответа, я не готова его дать.

Можно не словами, можно жестом - и она сидит, скукожившись, не зная ответа. Или, хуже того, прижимается крепче, потому что тепло и уютно, - а это принимается как ответ.

И хуже того, приходит Иван, приносит нелегкая именно тогда, когда она сидит, прижавшись к Левченко, в кольце его рук, и решает задачу о текущем положении, стратегии и тактике, и шестеренки хрустят, и срывает резьбу, и мозги плавятся и текут, а задача не решается, слишком мало вводных, слишком велика погрешность, огромно отклонение от контрольных величин, да и те заданы произвольно.

Ответ дать нельзя.

Она сидит в параличе, как неживая.

- Ась, ты чего?

- Ничего.

- Ась, я тебя чем-то обидел?

- Нет.

- Ась, иди сюда.

- Не могу.

- Да что с тобой такое?

- Я не знаю.

Идти туда - это ответ "да". Исключено.

- Может, ты уйти от меня хочешь?

Уйти - ответ "нет". Исключено.

- Нет.

- Ась, вот чего ты хочешь, а?

- Не знаю.

- Ты издеваешься, что ли?

- Нет.

- Ты вообще человек или кто?

- Не знаю.

- А что я должен сделать, чтобы ты узнала?

Он мог бы выгнать ее, и появились бы новые вводные. Она пошла бы обиженная и стала размышлять, что потеряла. Он мог быть поцеловать, и тогда она не стала бы упираться и драться (ответ "нет"), но и не впилась бы страстно (ответ "да") - она покорно терпела бы, прислушиваясь к гудению и щелканью датчиков, пока их не зашкалило бы, не сбило бы стрелки прихлынувшей волной, новые вводные, гормональный фон повышается, ответ "да". Он завтра был бы ревизован и отозван, но сегодня был бы дан.

- Ты сама знаешь, чего ты хочешь?

Она хочет вот так сидеть, прижавшись к теплому надежному боку, спрятавшись за него от мира, в уюте и тишине, целую вечность, и чтобы ничего не решать, и чтобы ни о чем не спрашивали. Чтобы любили, укрывали и согревали. Молча.

А они теребят вопросами, тянут в койку, в загс, в кино, к Ленчику на день рождения, тянут к ответу, расстреливают вопросами: ты можешь, ты хочешь, ты будешь, ты готова? Ты будешь меня любить, целовать, терпеть, слушать, ждать? Гнать, дышать, держать, обидеть, слышать, видеть, ненавидеть, зависеть, терпеть, смотреть и вертеть?

Ответ - не знаю.

И тут, как назло, приходит, как уже было сказано, Иван. И он, конечно, видит диван. А на диване, конечно, композиция "Ася в домике имени товарища Левченко". Он, конечно, думает, что это декларация. Что это не просто ответ "нет", а ответ "накося-выкуси", белилами по красному кумачу растяжкой через все помещение.

Нет, Ася тихо сидит в домике и наслаждается покоем. Но товарищ Левченко уже вынимает кумач и белила, отсель грозить он будет шведу, и он наклоняется, конечно, и целует Асю.

И в мыслительном цехе, уже истощенном субботниками и воскресниками, и ленинской вахтой, и стахановским месячником, и пятилеткой в четыре года, - в мыслительном цехе полный уже аврал и свистать всех наверх, прорвало дамбу, сорвало башенный кран. Счетчики зашкаливают, показатели прыгают, гормон скачет, контрольные образцы сорвались с крепежей и колесят по цеху с резвым чугунным грохотом, и качка девять баллов, и красная лампочка орет: опасность! Опасность! И сирена воет, не затыкаясь: Ася, нельзя, Ася, нельзя, Ася, нельзя, Ася, нельзя!

И Ася упирается в Левченко, отодвигает его подальше, и говорит:

- Нет.

- Что нет? - удивляется Левченко. - Тебе нехорошо со мной?

- Хорошо.

- А что тогда?

- Нет.

- Почему?

- Не надо.

И Ася встает и выходит в февральский колючий снег и темноту, в тонкой куртке, гордо замерзать без объятий, чая и дурацких шуток. Поманили, примерещились и рассеялись: ответ "нет".

Не любовь.

Привет, стол

Я тебя вижу. Тебя кто-то вынес во двор, и теперь за тобой сидят местные алкоголики. Ты незнакомый стол, но ты брат моего - темный, полированный, с толстым слоем лака. Лак глубокий, гладкий и прозрачный. Ты был приличным письменным столом, потом ничейным, а теперь за тобой пьют алкоголики, невзирая на благородную глубину лакового слоя и медовый тон древесины.

Внутри ты, конечно, попроще - у тебя там светленький шпон, а днища ящиков и вовсе из ДСП или фанеры. Я все про тебя знаю, не знаю только, кто это сначала делал за тобой работу - чертежи, наверное, а может, и просто уроки, - а потом вынес тебя во двор к алкоголикам. Вчера они сидели здесь, и толстый седой армянин учил молодящуюся даму из породы хохочущих русалок говорить "барев дзес", а она повторяла "барин здесь" и серебристо, призывно хохотала.

Столы и комоды - друзья и помощники. С потайными ящиками, с дверками, за которыми можно спрятать что-то от чужих глаз. Шкафы - недруги, они презрительно выкидывают вон все, что не ложится на их полки, отказываются закрывать двери, пока ты все не уберешь, как положено, и ходят жаловаться родителям: а ваша Ася майку пихнула как попало.

Столы и стулья - друзья. Под ними можно сидеть в укрытии, завесив вход покрывалом. Из стула можно сделать домик, из стула, пледа и диванной подушки - соорудить пледную норку в изголовье кровати, и желтые звездочки на голубом пледе будут дивно светить над головой.

Пледы - друзья. Они ластятся к рукам, прибегают приласкаться, заворачивают, нежничают и утешают. Подушки - друзья, их можно обнимать и в них плакать, они шепчут колыбельные и баюкают, они ложатся под спину, когда хочешь почитать в постели, они всегда прибегают на помощь.

Вещи - друзья. Они живые, но молчат, пока ты не станешь их слушать. Вот чашка, у нее есть длинная лекция об истории ЛФЗ и детективный сюжет о кобальтовой сеточке. Вот кружка с символикой университета из небольшого областного города, она расскажет тебе, что это бывший местный пед, что в нем невелик бюджет на сувенирку, а дизайнеры в городе - кровь и слезы. Вот цветочный горшок с отпечатком пальца гончара, вот два зеркала - домашняя установка по производству бесконечности, вот старый химический карандаш, он ничего не скажет, пока его не послюнявить, но потом разразится любовной историей времен первой мировой.

Вещи - друзья. Они доброжелательны, когда не обижаются. Обидчивы столы - они бьют углами по бедрам, и кухонные шкафчики - они молотят дверцами по голове. Вещи идут на контакт и никогда не посылают на фиг, кроме дверей, которые требуют ключей, и ключей, которые теряются. Впрочем, в ключи можно свистеть, если это большие старые ключи с дыркой.

Вещи дружелюбны и предсказуемы, кроме грабель и швабр, которые лежат на дороге. У некоторых скверный характер - особенно у шерстяной одежды: когда она сердится - шерстит.

Одни вещи жалуются, другие повествуют, третьи поют романсы. Но есть класс вещей, который говорит на незнакомом языке. Иногда его узнаешь, и вещи становятся понятнее - так разговорилась со временем суровая икона незнакомого святого, и образок покойной прабабки, и свечи, и поминальник со столбиком имен по старой орфографии. От них перестало веять загробным и страшным, а стало родным и печальным.

А некоторые вещи рассказывают сказки - иногда на родном языке, иногда на чужом. Они как окошки - глядят куда-то в иное измерение, в котором все не так. На чужом говорили стеклянные шарики, бирюзово-голубые и янтарно-золотые, неотмирные по своей в этом мире ненужности. На родном шуршала старая пластмассовая миска с пластмассовыми же капельками по стенкам: в ней вечно шел дождь, и за ее мутным пластиком морковь со сметаной была Оранжевым морем, а винегрет - Багровой страной.

Что-то пыталась рассказать из густой грязи малиновая пайетка, неизвестно кем утерянная в рабочем районе - может, Одиллия летела на юг из оперного театра и обронила по дороге, - в музее оперного было таких два костюмчика размером на нынешнюю Барби: Одетты, белый с серебром, и Одиллии, черный с малиновым, - но пайетка ничего не рассказала, потому что на нее наступили. Стой, стой, подними ногу! - Ася, ты что - с ума сошла? Нечего в грязи копаться, пойдем быстрей.

Они залетали иногда в нашу пыль, на пятиэтажные улицы в зарослях полыни, лебеды и молочаев: голубое перышко в низеньких зарослях горца птичьего во дворе, где голуби лакомились крохотными семенами; или фосфорический олень, любоваться которым надо было, забравшись в шкаф у соседей - на свету он ничего собой не представлял, а в шкафу рос, становился большим и уводил за нафталиновые горы, за коврик с оленями - в вольные леса, где на скалах растут замки, похожие на гнезда поганок.

Некоторые жили в маминой коробке, нездешним сиянием выламываясь из будничной кучи запасных пуговиц: павлинья, золотая-лиловая-зеленая; бирюзовая, как небесный утренний глаз, синяя, как ночной. Они возникали иногда, как король Лир в изгнании, как бывший князь за рулем такси в бедном квартале - тонкая перчатка, лоскуток бархата, лорнет, французская монета, пузырек духов из иной жизни, китайский веер, серебряный браслет, вилочка о двух зубчиках, уместная в хрущевке, как колибри в тайге.

Иногда у них был свой праздник - кобальтовые чашки кружили по накрахмаленной скатерти, как ансамбль "Березка", водили хороводы вокруг чайника, звенели золоченые ложки, поднимался пар, шуршала фольга и пахло индийским чаем, глубоким и медово-коричневым, как темное дерево стола под густым слоем прочного лака.

Иногда были катастрофы - генуборка в мое отсутствие; приезжая с каникул, я недосчитывалась верных бойцов и старых друзей: туфли, из которых я выросла, отданы, человечка в щели штукатурки замуровали, грязевой щенок на туалетной плитке смыт, доброжелательную петельку пролитого лака для ногтей стерли с пола, а она мне каждый раз улыбалась.

Выбрасывать вещи - как резать на мясо говорящих зверей. Их можно выбросить, когда они уже трупы - распались на части, разрушились, ничего не говорят.

Вон идет табуретка, ее то ли выгнали на улицу на старости лет, то ли сама ушла, чтобы не жить в приживалках. Тяжелая, сколоченная на совесть еще при Сталине, она прослужила больше полувека и помнит мытье в тазах и керосинки, она жила в крашенных казенной зеленой краской интерьерах, где лампочки не имели абажуров, а столы покрывались газетой. Ее поверхности укрыты слоями краски - белой и коричневой, и еще коричневой, и бежевой, и белой, и даже зеленой, и одно из-под другого, из-под пятницы суббота, из-под кофты рубашка, из-под нее еще какое-то исподнее торчит, из-под платка седые вихры. Вся в морщинах и мозолях, заскорузлая, характер суровый, возрастная деменция налицо - подозрительна, одержима бредом ущерба. Сама ушла, наверное, чтобы не отравили новенькие - профурсетки из Икеи, хлипкие, на чем ноги держатся. Теперь околачивается вокруг лакового стола, ей тоже наливают.

А про людей я как не знала ничего, так и не знаю.

Девять дней

"Когда бабушки умирают, они вряд ли становятся ангелами.

Я и вовсе не знаю, можно ли стать ангелом. Это как-то неканонично.

Да и бабушки наши - существа не ангельские. У них поджатые губы и жесткие глаза, они ни во что не верят и ни на что не надеются. Но вместо веры и надежды у них есть любовь, и ее много.

Они любили страну, любили мужей, любили детей и внуков, и страна списывала их в утиль, и мужья бросали, дети на них орали, когда они впали в старческий маразм, а внуки не писали и не звонили. А они, как солнце, которое не может не светить…" - на этом месте Ася остановилась и заплакала.

- Опять ревешь? - спросил Вадим.

- Опять реву, - ответила она.

- Что надо сделать, чтобы ты не ревела?

- Ничего не надо делать. Надо время. Время пройдет, и я перестану.

- Сколько должно пройти времени?

- Год, наверное.

- И ты весь год будешь реветь?

Назад Дальше