- Ну, не весь. Так, время от времени.
- Я чем-нибудь могу помочь?
- Можешь не замечать. А можешь обнять, например. И сказать что-нибудь нежное, - Ася уже привыкла, что Вадиму были нужны точные инструкции. Дожидаться, что он сам догадается, подойдет и обнимет, можно было весь год - а он бы так и не догадался. Или, может быть, размышлял бы, уместно это или неуместно, и пришел бы к выводу, что лучше не делать совсем, чем делать ошибочно. Ошибаться Вадим не хотел.
Он подошел, неуклюже обнял:
- Ты хорошая, - чмокнул в щеку. - Полегчало?
- Полегчало, спасибо, - Ася отцепила от себя его руки и пошла в ванну, сердито подумав "Чурбан деревянный". В ванной она включила воду, поревела, умылась, потом пошла на кухню шуршать в аптечке и пить персен.
Вернувшись, перечитала написанное и зачеркнула: пафосно. Она и записывать это стала, чтобы хоть куда-то деть свою разрывающую тоску, а не только в слезы. Рассказать это было нельзя, она уже раз пять начинала и никак не могла рассказать - ну что тут такого, была бабушка, работала педиатром, и в войну еще, в эвакуации, работала медсестрой в детской больнице. И весь город с ней здоровался, и в магазине иногда пропускали без очереди. Она не была похожа на добрую старушку в очках и с вязаньем, хотя и вязала, и носила очки. В ней не было ласковости - рука тяжелая, жесткая, взгляд испытующий, нежных слов не говорила сроду, хвалила редко. В ней не было сентиментальности - то ли от профессии, то ли от войны, то ли от сельской жизни она испарилась, а может, и вовсе ее не было. Котят, нагулянных кошкой, топила быстро и без рефлексии, кур сама резала на суп - это когда еще держала кур, - так же спокойно и уверенно, как выпалывала сорняки на огороде. Сад-огород у нее был обычный, но Асе всегда казался чудесным: такая нежная в нем росла морковка, такой кружевной укроп, такая крупная малина, так тихо светила голубыми звездочками огуречная трава, так благоухала земляника. И флоксы со сладкими хвостиками, и гладиолусы всех цветов, и мальвы, и огромные черные вишни, и полосато-розовые яблоки. В бабушкином саду цвели чайные розы и летали махаоны. Цветы, кажется, бабушку слушались - послушно зацветали под ее рукой, кусты послушно подставляли ветки под обрезку и подвязку, деревья подходили по очереди белить стволы. Птицы заселяли скворечники и обклевывали насекомых в огороде. Ася думала иногда, что стоит бабушке махнуть рукавом, и вся смородина, светящаяся на солнце красным и желтым, сама вспорхнет с веток, уляжется в банки и превратится в компот. Бабушку слушались чужие козы и бродячие собаки - может быть, потому, что она никогда их не боялась и видела в них своих пациентов. Слушались взрослые хулиганы, которые от ее короткого замечания увядали и отползали в тень. Слушались районные начальники - когда у бабушки еще были силы, ее постоянно выбирали депутатом, и она ходила по кабинетам, выбивая кому-то жилье, кому-то пенсию, кому-то материальную помощь. Кажется, ее даже вещи слушались: полы сияли чистотой, вещи сами складывались стопками и раскладывались по местам - столько она успевала за день, пока Ася сидела где-нибудь в саду на дереве с книжкой, а Мишка носился с пацанами на улице, прячась за кустами сирени и акации у чужих калиток и стреляя в противника из деревянного автомата. Вещи слушались: очки чинились, окна красились, носки штопались, печь исправно топилась - в доме никогда не было ничего дырявого, худого, сломанного. И дом, и сад, и растения, и звери, и дед, пока был жив, и внуки, пока наезжали - все держались ее любовью и попечением. Любовь, о которой никогда не говорилось вслух, сама сияла из садовых роз, расстилалась мягкой постелью, поднималась паром из чугунка, косо светила в окно сквозь зеленую занавесь хмеля, ластилась рукавами пушистого свитера. Дом ее был центром мира - так незыблемо и спокойно он стоял, и вокруг него завивался сад, и дальше стелились поля, щетинились леса, дыбились горы и громоздились города. И жить в этом мире и терпеть его весь можно было только потому, что наступало лето, вокруг дома краснела клубника, цвели розы, на столбах ухали горлицы, в небе пролетали аисты, а у стола сидела бабушка и вязала носок. Она и знать не знала, что в одиночку держит этот мир.
Все это Ася пыталась рассказать Вадиму, но начинала плакать на втором слове, а он сердился, потому что не выносил слез. Поэтому она села к столу и стала записывать, но и записывать не получилось: склонишь голову - из глаз и носа на бумагу течет вода.
С Вадимом было прекрасно, когда все было хорошо. Она быстро научилась не раздражать его, складывая немногочисленные пожитки на место - он всякий раз сердился, находя у себя на столе ее щетку для волос или мокрое полотенце на диване. Ей даже нравилось, что она приучается к порядку и дисциплине. Вадим был предсказуем, а предсказуемость обозначала безопасность. Ася точно знала, когда он выйдет из себя, что надо делать, чтобы не вышел, сколько пережидать, пока он перестанет бухтеть и успокоится. Выходя из себя, он не орал, а бухтел.
Они сразу договорились, когда начали жить вместе - ничего не подразумеваем, ничего не домысливаем по умолчанию, что надо - говори словами сразу, а не жди, пока другой дотелепает. Телепать они оба могли долго, практически до бесконечности, и всегда ошибочно. Хочешь молча отдохнуть - скажи. Обоим было удобно. Оба были ущербны в смысле телепатии, так что подсказки помогали. В смысле быта договориться было легко - а вот "я хочу, чтобы ты меня поцеловал" она не научилась выговаривать, или "мне надо, чтобы я рассказывала, а ты заинтересованно слушал" - это выходило глупо и приводило к еще более идиотским диалогам: "что я должен сделать, чтобы ты поняла, что я слушаю заинтересованно" - "реагировать" - "я реагирую, я сказал "очень интересно"" - "это механическая реакция, а нужна живая" - "как ты определяешь живость реакции?"…
С Вадимом было хорошо молчать. Он не допекал дурацкими вопросами вроде "тебе хорошо?" или "что ты такая?" - они же договорились, она сама скажет, что не так, и без обид. Они не мучили друг друга невнятными упреками - "ты меня не любишь", "тебе нет до меня дела": в самом деле, как на практике предъявить, что тебе есть до кого-то дело? Вместе, но порознь, каждый в своем пузыре личного пространства - так комфортней, вокруг тебя полтора метра пустоты, извини-подвинься, здесь я, и подходить близко нельзя.
Они и сошлись не на том, что любят, а на том, чего не терпят: яркого света, громких звуков, шумных компаний. Она сразу сказала ему - я не люблю людей, только цветы и зверей. Я тоже, сказал он. Мне легче с вещами и собаками. Ей это понравилось - ей тоже было легче с вещами. Вещи не умирают, цветы не предают и не сплетничают за спиной. Звери не пристают с вопросами, почему не звонишь, и не говорят, что ты все делаешь не так.
Своих зверей у нее к этому времени не было, хомяк давно умер. А с Вадимовой таксой Максом она быстро подружилась и водила его гулять.
- Опять плачешь?
- Сегодня девять дней.
- Какая разница, девять или десять?
- Ну, считается, что через девять дней душа…
- Да нет никакой души. И того света нет. Это зачем-то придумали и повторяют, как дураки…
- Перестань.
- Ну что перестань, ну глупо же - плакать именно девятый день, а не в восьмой и не в пятнадцатый…
- Я же попросила, перестань. Ну да, да, это очень нелогично, что именно на девятый день, хорошо, но она совсем недавно умерла, это-то можно понять?
- Я понимаю, что она только что умерла, не дурак. Но я уже сказал сто раз: Ася, мне очень жалко, что она умерла, но сколько ей лет было, Ася? Люди не живут вечно. Она была старая и больная. Если бы я мог, я бы ее прямо сейчас вернул, вот просто чтобы ты не убивалась. Что я еще могу? Да, мне очень жаль.
Он отвернулся и застучал по клавиатуре старого компьютера, который постоянно апгрейдил и ремонтировал, пытаясь добиться от него нормальной работы.
Макс пришел и лизнул Асину ногу. Ася почесала ему нос, Макс зажмурился.
- Вот блин. Так и знал.
- Что?
- Да сносить надо все на фиг и заново ставить.
- Уходишь?
- К Саньку схожу, свои дискеты забрать.
Он ушел, аккуратно закрыв за собой дверь, и не сказав, когда вернется. Макс вспрыгнул Асе на колени. Ася обняла его и заплакала еще громче, навзрыд. Макс ни шиша не понял - перевернулся и подставил живот - чеши.
Вадим пришел вечером.
- Почему на столе поводок лежит?
- Потому что я не положила его на место, - процедила Ася.
- Трудно было положить?
- Тебе нельзя жить с людьми, - сказала она.
- Я предупреждал, - ответил он. - Я не люблю людей.
- Я знаю, - сказала она. - Я тоже.
- Тогда чего спрашиваешь?
- Ты никогда не думал, что это неправильно?
- По отношению к чему?
- К абсолютной истине.
- Абсолютной истины нет, - он всунул дискету в дисковод, дисковод зашумел и защелкал.
- С точки зрения эволюции тоже. Уметь жить с вещами и зверями - это простое умение. А с людьми - сложное. Отказываться от людей ради зверей - это ради простого, а ради вещей - это ради примитивного.
- Ты почему-то и примитивного не умеешь, у тебя вещи по всей квартире скачут, - пробормотал Вадим, уже сосредоточившись на мониторе, где по черному фону побежали белые значки.
Ася молча взяла у него со стола поводок. Макс запрыгал, думая, что его сейчас возьмут гулять. Ася повесила поводок на вешалку, присела, погладила Макса. Он заскулил, поднимая морду и прижимаясь к Асиным ногам.
Ася встала, вздохнула, провела рукой по короткой таксячьей шерсти. Взяла телефон, ушла с ним на кухню, закрыла дверь. Сидела, смотрела на него, смотрела, придумывая, что сказать. Так и не придумала, просто стала набирать мамин номер.
Когнитивный диссонанс
После восьмого они все ушли. Вяльцева ушла, Палей ушла, Иванова, Михайлов, Заварзин, - все. Никитько погибла. Егоров ушел, - зачем-то к экзаменам голову обрил налысо. Бирюкова, Алексеенко, Симонов, Ельцов. Ася еще думала, не забудет никого, а никого помнить уже не хотела. Чернов еще в марте в колонию попал, Иванцова бросила школу, в июне родила. Да все, считай, ушли, из "б" человек шесть или семь в девятый пошли, остальные ашки.
С ашками то было прекрасно, что они не трогали. К девятому классу уже как-то никому не хочется выяснять отношения на кулаках, или кому хотелось - те ушли, но Асе стало жить полегче. Она выгородила себе огромное личное пространство и расположилась в нем со всеми своими обкусанными ручками и заляпанными тетрадями без обложек. С ней никто не сидел.
Это и обидно было, что с ней никто не сидит, временами хоть вой от тоски. И счастье: никто не гудел под ухо, не мешал заниматься своим делом, вот хоть Бунина под партой читать на физике, или смотреть в шею Астапову, который сидел впереди. Астапов явился в прошлом году из прекрасного ниоткуда, а не взялся из скучных ашек, с которыми почти не о чем было разговаривать, потому что Ася и не знала никого из них, и привыкла к гордому бэшному мнению, что все ашки ничтожества, говорить не о чем. В самом деле, о бэшках в школе говорили всегда, на учкомах, советах дружины, педсоветах, на комитете комсомола, - наконец, бэшек просто не стало, они почти в полном составе ушли. На прощанье плакали. Иванова и Бирюкова завязали хвосты по бокам, как принцессы в советском кино, нацепили капроновые банты и гольфы на свои волосатые ноги, размер 39. На последнем звонке обнимались с Палей, и черные ручьи текли по их щекам, и они их вытирали тыльными сторонами ладоней. А Вяльцева подошла, большая, как медведица, и обняла Асю на выпускном - ну какой там выпускной, ладно, - так себе, вручили аттестаты за восьмой класс, а потом дискотека.
Ася изумилась. Внутренние датчики опасности сработали: вторжение в личное пространство, враг. Ася сжалась и приготовилась к худшему. Вяльцева крепко сомкнула теплые объятия, в которых Ася так и стояла столбом. От Вяльцевой густо и знойно пахло духами "Пуазон". От Аси пахло "Юрмалой номер два".
- Ну давай, Асюш, - сказала Вяльцева мягким голосом со слезой. - Звони, не забывай. Жалко, мы мало дружили.
Вяльцева развернулась, как медведица, и погребла ногами прочь, ссутулив широкую спину в батистовом платье.
Ася стояла столбом: батистовое платье ей не идет - ей бы олимпийку - нет - неужто я все это время ошибалась - нет - о Боже что они включили за идиотскую песню - нет - наверно надо догнать и сказать - нет, а что я скажу - нет - неужто я все это время ошибалась - я ошибалась - и друг был рядом??? - нет, нет, нет, не может быть, нет, нет, нет. Она затрясла головой, как делала всегда, когда говорила про себя, шепотом, вслух, громко вслух: нет, нет, нет!
Лет этак через двадцать она научится не стоять столбом и не трясти головой, а слегка кривить морду и констатировать: когнитивный диссонанс.
Звонить Вяльцевой она не стала, так и не разгадав загадку последнего объятия - Вяльцева пошла обниматься с Ивановой и Бирюковой. Потом уже, лет через пятнадцать, Ася случайно встретила Вяльцеву, красивую, хорошо подстриженную, успешную кадровичку в крупной компании, - и деловой костюм уютно сидел на ее широких, наклоненных вперед плечах, и волосы, когда-то сальные, сосульками, были идеально чистые, и никаких следов угрей под умело наложенным макияжем, и они зашли в кафе на бизнес-ланч, кто бы мог подумать, бизнес-ланч с Вяльцевой.
Асе было физически нехорошо от присутствия Вяльцевой, от нее исходила древняя, детская, иррациональная угроза: уходи, будет больно. Опасность, опасность, надрывался внутренний голос.
- А мужа я выгнала, надоел, - улыбнулась Вяльцева обезоруживающе. - А у тебя что, рассказывай?
- А у меня дети, - сказала Ася. - Мальчик и девочка. В школе. Школа заколебала.
- Да, - вздохнула Вяльцева. - Школа заколебала.
- Да, - вздохнула Ася. - Еще как. А у тебя кто?
- А у меня сын, - сказала Вяльцева. - В пятом классе.
- А у меня в шестом.
Вяльцева молча копала тирамису, но не ела - как будто у нее росла внутри головы мысль, и ложку нельзя было в рот совать, чтобы мысль прежде времени не выскочила. Ася вспомнила прочитанную книжку по популярной психологии и заставила себя заткнуться, потому что хотела рассказать, как именно ее заколебала школа, а у Вяльцевой росла мысль.
- А я в школе всегда хотела с тобой дружить и все время тебя боялась, - сказала Вяльцева и сняла губами тирамису с ложки. Ложка была маленькая, а рука у Вяльцевой большая. Раньше у нее были некрасивые ногти лопатками, а теперь красивые накладные.
- Почему? - изумилась Ася.
- Ну ты такая была… не знаю… нездешняя… такая умная, такая принципиальная. Я себя все время чувствовала как дворняжка… что все делаю не так, - Вяльцева улыбнулась и посмотрела как-то, правда, дворняжковыми глазами.
Когнитивный диссонанс, подумала Ася. Это я тебя боялась, а не ты меня.
- Я помню, написала стих, чего-то там такое про любовь, - Вяльцева поднесла ложку ко рту, но не занесла ее в рот, а так и держала. Ложка подрагивала на весу. - Ужасно хотела тебе показать, но так и не показала.
- Почему?
- Что критиковать будешь, и окажется, что это плохо. Я помню, тебе однажды свой песенник дала, а ты в нем все ошибки исправила зеленой пастой. И я его потом выбросила, потому что я его перестала любить. Он какой-то гадкий такой оказался, глупый и пошлый.
- Боже, какая я была дура, - фыркнула Ася (дура, дура, дура безнадежная, и всегда такая была).
- Ну так я и забоялась, что стих сразу окажется плохой, а он правда был из рук вон, "сердце стучит только о нем, сердце стучит ночью и днем", - Вяльцева выронила ложку и принужденно рассмеялась. - И что ты его разругаешь, а мне мой мальчик разонравится.
- А кто был твой мальчик, сейчас уже можно спросить?
- А помнишь, был такой в а-классе Сережа Астапов? Который к ним в начале восьмого пришел?
- Да ты что?! Я же с ним потом училась еще два года.
- Дак я знаю, я знаешь как тебе завидовала?
- Было б чему.
- Ну как, что ты сидишь в том же классе и каждый день его видишь! - тут уже Вяльцева заржала своим старым школьным трубным хохотом. Официант, подходя к столу, вздрогнул и уронил салфетку. Ася держалась-держалась, но хихикнула. Внутренний голос заткнулся - когда он затыкается, облегчение такое, будто выключили, наконец, сигнализацию, орущую во дворе в три часа ночи.
- Что-нибудь еще? - испуганно поинтересовался официант.
- Нет, щ-щ… - шипела Вяльцева.
- Щщет, - договорила Ася.
- А почему было бы чему? - блеснула глазами Вяльцева, заговорщически придвигаясь поближе.
Ася незаметно отодвинулась на стуле, но голову склонила к Вяльцевой и трагическим голосом сказала:
- Он оказался дурак.
- Уууу, - разочарованно протянула Вяльцева. - А я его так любила.
"Я тоже", - подумала Ася, но ничего не сказала.
- А почему дурак?.. Ой, это у нас сколько времени-то уже? Мамма, у меня интервью через десять минут.
- Я тебе в другой раз расскажу, - пообещала Ася. - Беги.
Ася неторопливо оставила чаевые, натянула плащ, достала из сумки изумрудно-зеленый зонт и вышла под дождь. Зонт натянулся, капли застучали, Ася шагнула в лужу и ойкнула.
- Боже, какая я дура, - подумала она еще раз. - Зачем я все это время ненавидела Вяльцеву?
У Сережи Астаповы были мелкие, тугие, блестящие кудри - темно-русые, проволочные. Он их не любил и состригал довольно коротко, и Ася, сидя за своей четвертой партой у окна, иногда целый урок пялилась на его затылок, где темно-русый цвет кончался и переходил в младенчески-льняной, с мягким несимметричным завитком, таким маленьким, что скорее - завитушкой. Астапов наклонялся над тетрадью, и на шее сзади обозначался выпуклый позвонок. Ася однажды целую геометрию промечтала, как она проводит по нему пальцем - или даже… но была призвана к доске решать задачу - не то сечение конуса, не то еще чего, и кое-как выкрутилась, на тройку, и все пыталась от доски поймать его взгляд - но он смотрел только на доску и в тетрадь. А глаза у него были темно-серые, ровные такие, асфальтовые.
Неизвестно, сколько бы еще она прожигала взглядом астаповскую шею - удивительно еще, что он ни разу не обернулся, - хотя нет, обернулся один раз и сказал "Николаева, дай карандаш", и она машинально ответила "щаззз" - в смысле, обойдешься.
Разумеется, это была весна - да, весна девятого класса. Снег еще лежит, солнце уже жарит, несмотря на выгоревшие желтые шторы, уже печет левую щеку, руки стягивает сухость от мела и тряпки, и блаженная пустота - ничего не слышно, и блаженная слепота - посмотрела на солнце, теперь в глазах тьма и сияющие багровые пятна, а за ними маячат образы, за которые потом будет перед собой же стыдно.
Помешала этой идиллии Лизка Лаптева. Лаптева в сентябре пыталась сбежать из комнаты, где ее запер отец, запретив гулять, через балкон третьего этажа - переползала на второй, свалилась, сломала позвоночник. Она долго лежала в больнице, потом училась дома, к ней ходили учителя, и только весной пришла в класс, неестественно прямая. На переменах она вставала коленями на стул, локтями на стол - и с кем-нибудь болтала. Учителя пытались выгнать ее из класса на переменах, а она отвечала "мне рекомендован отдых в коленно-локтевом положении, я не могу в коридоре стоять на четвереньках".
Лаптева вошла в класс, посмотрела, где есть свободное место, и плюхнулась рядом с Асей.