Остров не отпускал нас. Я снова запнулся и упал, выставил перед собой руки и распорол левую об острую щепку от запястья почти до локтя, кровь не показалась, она спряталась от холода вглубь тела, сделалось щекотно и страшно, потому что я понял – я запнулся совсем не случайно. Там, под уже начинавшим твердеть настом, меня ждал человек.
Я не хотел видеть его лица, я вскочил и побежал, пробивая целину коленями, Саныч отстал, но двигался, старался.
Не знаю, сколько мы бежали через снег и березы, я остановился, только когда почувствовал, что связывавшая нас и остров струна лопнула, и мы брели свободно, цепляясь ватниками за елки и автоматами за ели; шли куда-то, январские тропы спутались у меня в голове. Остановились не знаю где, уже совсем в сумерках. Саныч начал молча готовить ночлег. Он разогрелся и двигался уже не так деревянно, только топорик часто из рук выскальзывал – пальцы не держали. Я отобрал топор, стал рубить лапник. Саныч вытаптывал лежку под елкой. Костры зажигали долго. Я то есть зажигал, Саныч лежал, зарывшись в хвою, и спал. А мне заснуть так и не удалось. Первое время я поддерживал огонь, следил за тем, чтобы не подгореть, а согревшись, стал бояться замерзнуть, а потом я не мог уснуть от страха. Между провалами во мрак я открывал глаза и видел мертвецов, стоявших в обнимку с деревьями. И всю ночь вокруг нас хрустели равномерные тяжелые шаги, но сегодня их слышал только я.
Саныч проснулся рано, до рассвета. К этому времени я уже плохо соображал от дыма и недосыпа, в голове почему-то переплетались черно-белые ленты, а звезды, светившие справа, расплывались в неопрятные желтые круги. Саныч разжег костер и нагрел воды. Попили кипятка. Саныч молчал, на меня не смотрел. Пальцы, которыми он держал кружку, имели нехороший малиновый цвет. Может, и обойдется. А может и не обойтись.
Когда рассвело окончательно, двинулись. Я рассказал, что вчера мы шли от лагеря за солнцем, Саныч даже не кивнул, он знал, куда надо идти, так мне, во всяком случае, показалось.
Он продвигался через лес уверенно и определенно, строго придерживаясь направления, не отвлекаясь на неровности местности и буреломы – овраги мы преодолевали всегда поперек, иногда проваливаясь почти по грудь, через бурелом перли так, не разбирая дороги, сворачивая только в самых непролазных дебрях. На открытых местах Саныч начинал шагать быстрее, и я едва за ним успевал, такую он развивал прыть. Все-таки несмотря на всю свою последнюю жизнь, я продолжал оставаться городским человеком, и равняться с Санычем мне было трудно. По снегу ходить – вообще большая наука, особенно без лыж, нужно с детства давить целину, только тогда приучишься, а без привычки ноги устают почти сразу. Хорошо бы, конечно, на лыжах, но лыжи в наших лесах редко где помогают, обуза сплошная, да и тяжелые. Тут иногда себя с трудом тянешь, а если еще лыжи прицепить…
Саныч повернул. Это случилось неожиданно – вдруг ни с того ни с сего резко забрал вправо. Я сделал еще несколько машинальных шагов, прежде чем перехватил новое направление. Объяснять Саныч ничего не стал, хотя я и спрашивал. Он вообще много и целеустремленно молчал. Мы шагали и шагали, темное солнце лениво взбиралось над лесом, я уже потихоньку примеривался к этому тугому снежному шагу, как вдруг Саныч повернул опять. Так же непредсказуемо и снова направо, снова без объяснений, матюгнулся только.
После этого он стал поворачивать чаще.
Я думал, что он путает следы, петляет по-заячьи, сбивает с толку преследователей. Бессмысленно. Никто нас не преследовал и преследовать не собирался, каратели сделали свое дело. Гоняться по дебрям за двумя сопляками – кому это нужно? Отряд уничтожен, угрозы нет, теперь деревни жечь станут, много им теперь работы.
Я думал, что он заблудился. Столько всего свалилось на наши головы, тут любой растеряется, все эти метания… Солнце непонятное, как прилипло. Я, конечно, во всем этом лесном брожении не шибко какой специалист, но все равно что-то не то…
Я думал, что он свихнулся. Он вполне мог свихнуться. Война – время для сумасшедших. Когда все это закончится, люди удивятся количеству безумцев, их окружавших.
Я думал, что он это нарочно. Вымывает из себя последние силы, чтобы… чтобы самому ни о чем не думать.
– Это не свой, – сказал неожиданно Саныч. – Нет, не свой, точно. Если бы свой предал, они бы до эшелона нас разгромили, так ведь?
– Наверное…
А ведь правильно. Если бы свой, то он доложил бы заранее.
– А может, и свой. – Саныч потер нос. – Глебов про операцию за три дня рассказал, чтобы никто не знал, я сам за день только… Кто? Ты кого-нибудь представляешь?
– Нет. И не хочу, если честно.
– Я тоже не хочу. – Саныч высморкался. – Не было среди нас предателей, да ведь?
– Конечно.
Саныч кивнул.
– Не было. Но все равно думается, ничего не могу поделать… – Он хлопнул себя по щеке. – Думается! Думается! Думается! Не могу уже… Пойдем.
– Куда?
– Пойдем-пойдем, скорее.
Мы пошли скорее; я уже не смотрел по сторонам, только под ноги, стараясь попадать в прокладываемую борозду, поднял голову, только когда уткнулся в спину Саныча.
Вокруг был ржавый бор. Желтые с красным деревья, похожие на елки, только с сухой хвоей – она шуршала под ногами, шелестела на ветках.
– Что-то я устал, – признался Саныч. – В голове грохочет… Ты ночью ничего не слышал?
– Ветер шумел здорово. И дерево вроде бы упало.
– Само?
– Само. Падают же иногда.
– Падают. – Саныч вытер лоб.
Лес продолжал сыпать хвоей и сохранившимися листьями. Наверное, это лиственница, из нее, вроде бы, бани хорошо строить.
– Устал, – сказал Саныч. – Чего-то сильно…
Он вдруг сел в снег. Как стоял, так и сел.
– Ты чего? – спросил я.
– Надо поспать…
– Здесь?
Саныч не ответил, закрыл глаза.
– Здесь нельзя… – возразил я. – Здесь нельзя, замерзнем ведь!
Саныч промолчал. Я сдернул с него шапку и тут же надел – волосы у него были мокрые, слипшиеся, какие-то бешеные.
– Новый год… – сказал Саныч.
Я сел рядом, почти сразу почувствовал лед – он пополз по спине – недолго просидим.
– Замерзнем ведь, – сказал я.
– Замерзнем…
Замерзнем, подумал я, только это меня почему-то совсем не опечалило. Замерзнем, уснем, проснемся в другом месте, далеко и у моря, летом. Я подумал о лете, стал вспоминать, но ничего особенного, кроме тепла…
Собака где-то лает. Я не мог понять, почему здесь собака, да еще такая заливистая; зимой и посреди леса не бывает собак, она мне сейчас медведей разбудит. Псина бродила вокруг, то приближаясь почти вплотную, то удаляясь на расстояние неслышимости. Да что такое-то, не может здесь быть никакой собаки, что с ушами моими происходит?
– Ты глазастую уху пробовал? – спросил откуда-то Саныч. – Нет, конечно, откуда… А, это мама! Честно, мама! Делается так. Ловится всякая разная рыба, лучше всего мелкая – ерши, уклейка. Побольше, главное. Ловится, присаливается в кадушке, а на следующий день у нее аккуратно выковыриваются глаза, и из этих глаз варится бульон. И больше ничего не добавляется! Вкус просто… Некоторые язык откусывают. Не веришь? Я тебе точно говорю – откусывают! Ладно, зимой я тебя свожу…
– Мы же уже ходили, – напомнил я.
– Ходили, да… Художник этот… Помнишь его?
– Помню.
– Он говорил, что все… Ну, кто погиб вот так… Как Ковалец…
Саныч стал смотреть вбок, собирал иголки в горсть, давил, сдувал с ладони.
– Он сказал, что они не умирают.
– Как это? – не понял я.
– Не знаю… Нет, они погибают, но после этого… Они становятся вроде как небесными воинами.
– В раю, что ли? – усмехнулся я.
Саныч не ответил.
– Рая нет, – сказал я. – В него только старухи верят – потому что им умирать скоро, вот они и боятся.
– Наверное. А Алевтины там не было, это точно. Я знаю.
– Все старухи верят в рай. Это потому, что они боятся. А рая нет, люди насовсем умирают, их в землю закапывают.
– Альки там не было. А художник сумасшедший, у него и статуи все сумасшедшие, сломанные сразу.
– У нас соседка очень в рай хотела, каждый день в церковь бегала…
– Он краску из клюквы делает, с золой смешивает и с яичными желтками, только яйца у него не куриные, а голубиные…
– А потом ее молнией убило, все смеялись, говорили, что пророк Илья…
– Он мое имя угадал, представляешь? Про львов каких-то тараторил, про сынов Геракла. Истории еще разные рассказывал… Про персов в ущелье. Ты про персов что помнишь?
– Рассказывали, что она потом являлась, пугала людей электрическим сияньем, многие в НКВД ходили жаловаться. Они засаду устроили, думали – это империалистические происки, а оказался просто дворник с фонариком…
– Они вроде как целую армию остановили… Всего триста человек с кривыми бронзовыми ухватами – смешно ведь, да?
– Ада тоже нет. Это ведь правильно: если рая не бывает, то и ада тоже, это как магнит – плюс и минус всегда вместе. Некоторые вот духов видят – на фотографиях иногда проявляется, то облако повиснет, то человек у края кадра стоит, то птица, то звезда сияет, хотя и день. Это тоже всё предрассудки, нам объясняли. Дефекты пленки.
– Зачем он мне ухват совал, а?
– У меня у самого однажды получилось – я планеристов как раз снимал. Не настоящих, а моделистов, которые из бумаги да реек клеят, они у нас на Спелой Горке сидят. Выстроил кадр, велел им планеры взять как полагается, ну, чтобы художественно все получилось. Снял. Вечером проявляю – смотрю – не то что-то. Пригляделся – а там лишний один, сбоку прицепился. Планеристы вроде сопляки обычные, а этот другой совсем. Стоит и как-то нехорошо так ухмыляется, с прищуром недобрым…
– Мне кажется, я его видел, художника этого. Я летом на ватиновом заводе подрабатывал, там один такой тоже был, доходяга совсем, а глаза полыхают.
– Вату из хлопка делают.
– Так то не вата, а ватин, его из опилок пучат. Интересно смотреть – вот вроде такая мука сосновая, а потом ее паром как окатят, как вспенят, так вата и валится. А этот вроде как художник ее вилами отгребает и в стога складывает. Представь – целые стога ваты. Мы с мальчишками туда ночью прокрались и прямо из-под крыши прыгали. Здорово… Проваливаешься, а потом она тебя обратно до потолка подбрасывает. И так несколько раз – туда-сюда, туда-сюда. Может, целую минуту летаешь.
– А мы в сено прыгали. Прямо с моста. У нас однажды под железнодорожным целая баржа с сеном застряла, уж не знаю, куда его везли, села на мель. Вот мы два дня и прыгали, один парень ногу сломал..
– А мы в пещеры лазили. Тут возле озер пещеры есть, так там такие просторы, что можно, наверное, армию спрятать. Под землей целые лабиринты, глубоко вниз уходят, так глубоко, что даже жар чувствуется. Мы туда только с веревкой лазали – чтоб не заблудиться. А один мальчик все равно заблудился: веревка перетерлась – он и пошлепал в другую сторону. Его четыре дня искали, собаку милицейскую присылали, только она в пещеры боялась…
– А у нас старая крепость рядом с городом стояла, ее еще до татаро-монгольского нашествия построили. И тоже с подвалами. Там такие ходы, что можно на лошадях под землей ездить, только они все потайные, никто не знал, как в них пробраться…
– Мальчишка тот через месяц объявился. Он совсем под землей потерялся и три дня умирал от жажды, у него уже все спички кончились и все щепки, как вдруг он вышел к настоящей подземной реке, в ней светящаяся трава росла, ее можно было есть. Он вдоль этой реки отправился в путь, вниз по течению, много всякого видел…
– А в подземельях скелеты прикованы, свисают со стен, все цепями перепутанные!
– Каменистые отмели, а между камнями золотые монеты рассыпаны, только золото это заколдованное совсем – его нельзя взять, оно сквозь руку так и просачивается!
– В крепости тоже клад был, и тоже заколдованный, его еще Разин, между прочим, спрятал. Не сам, конечно, а его сподвижники, они после разгрома сюда бежали, на север…
На север, на север, к забытым крепостям, к заросшим кипреем дорогам, к подземной реке, к каменным бабам, спящим у поворотов, я шагал вдоль воды с прозрачной золотой кувшинкой в руке, было тепло и прохладно одновременно, из сияющих омутов поднимались глазастые черепахи…
– Эй!
Это был Саныч. Он проснулся и выбрался из снега, из молочной сладкой дремы, и разбудил меня, а мне так не хотелось – я был счастлив, черепахи хотели открыть мне заветные подземные тайны, но сегодня Санычу почему-то хотелось жить.
Он хлопнул меня по щеке.
– Эй! Очнись!
– Вату из хлопка делают…
– Какую еще вату, просыпайся.
– Ты же на ватиновом заводе работал…
– Какой еще завод к черту, у нас никогда такого не было. Вставай-ка, рано нам еще со старой перемигиваться.
Он ухватил меня за ворот и выдернул на ноги.
Это был какой-то другой Саныч. Глаза у него как-то выбелились в разбавленное водой молоко, словно изнутри человека глядела грустная старая рыба. Только пар изо рта вырывался, оседал на фуфайке крупчатым инеем, выдавал жизнь.
– Опаздываем, – сказал Саныч. – Лучше поспешить, слышишь?
Он накинул на плечи рюкзак и палатку, шагнул.
– Автомат, – напомнил я.
Саныч подобрал автомат.
– Лучше поспешить.
Это продолжалось долго, наверное, весь день, самый длинный день в моей жизни. Мы брели, иногда ползли, иногда катились, проваливались и захлебывались, опять ползли, и Саныч резко останавливался и менял курс, а я уже не спрашивал куда.
Потому что мне было все равно.
А он говорил, что надо торопиться. И торопился.
Ближе к вечеру мы уже не шли, так, чуть-чуть передвигались, много стояли. Одежда промокла, штаны не сгибались в коленях от льда, ватники тоже начинали обмерзать. Надо устраиваться на ночлег. На настоящий, с просушкой, с кипятком, с ужином, на все это сил не оставалось совсем, у меня точно, я думал – не поджечь ли елку? Выбрать посмолистее, отряхнуть от снега и подпалить, загорится ведь, наверное. Постоять рядом…
– Дым! – сказал Саныч. – Дым… чувствуешь… Дым?
Я не чувствовал ничего.
– Тут рядом, – сказал он. – Дым живой, я-то слышу! Слышу!
Он повернул вправо, побежал от дерева к дереву, покачиваясь, цепляясь за ветки, стряхивая на себя снег. И вдруг я тоже почувствовал дым, горький, такой получается от березы или от осины, не знаю. Я тоже побежал на этот дым, стараясь не отстать, оставаться одному было здесь совсем невозможно.
Овраг.
В овраге горел большой костер, вокруг него сидели люди, грелись. Двенадцать месяцев, – так я подумал, – очень похожи.
– Глебов… – прошептал я. – Живой…
Глебова было почти не видно, голова обмотана бинтом и похожа на осиное гнездо. И еще какие-то люди, я их не знал, но, кажется, партизаны, бородатые, и взгляды злые. На носилках человек, закрыт шинелями. Раненый.
– Глебов! – позвал Саныч.
Бородатый старик вскинул автомат, направил на нас.
– Вы что костер жжете? – Я съехал вниз. – На весь лес же слышно!
Глебов ничего не ответил, уставился на нас дурными мутными глазами, щека дергается. Контузия, точно.
Саныч скатился за мной. Бородатый с автоматом шагнул навстречу, Саныч оттолкнул его, но получилось, что оттолкнулся сам, обогнул сбоку, подбежал к носилкам, отдернул шинель.
Алевтина. Она не узнала Саныча, смотрела как сквозь стекло, сколько он ей ни улыбался.
А Щурого среди них не было.
Глава 12
Глебов кашлял. Пуля пробила грудь и теперь болталась в легком, через рот шла кровь, и Глебов сплевывал ее через каждые десять шагов. В жестяную банку зачем-то, я боялся спросить у Саныча зачем. Так надо, значит. Непонятно все равно.
С утра мы куда-то шли. Я не очень смотрел по сторонам, следил за спиной: передо мной шагал мужик в истрепанном пальто с четырьмя сиротливыми пуговицами на месте хлястика. Я не знал его, старался держаться за пуговицами и думал только об этих пуговицах. Шагали в молчании. Только кашляли. И Глебов, и еще другие; мне тоже хотелось, только очень больно было – горло распухло, и я терпел. Нет хуже ничего, чем терпеть кашель.
Дышать тоже было трудно: температура упала, воздух врывался в легкие мелкими ледяными колючками, я точно чертополох глотал. Ватник не спасал, повысилась влажность, это, наверное, от болот. Мы останавливались почти каждый час, жгли костры. Щенников пытался устроить нодью, но не было пилы, а рубить деревья мы уже не могли. Огонь помогал плохо.
Саныч помогал нести Альку. Все помогали с носилками по очереди, и я тоже, а Саныч так почти всегда тащил. У Альки постоянно выбивалась из-под шинели рука, он ловил ее и прятал обратно.
Алька была очень легкая, наверное, я ее смог бы нести и один, если на закорках и по хорошей дороге, а так мы тащили ее вчетвером – это чтобы шагать скорее, – и где-то через полчаса на плече начинала чувствоваться тяжесть. Тогда я менялся и вставал на другую сторону.
Иногда она пробуждалась. Она совсем ничего не понимала, правый глаз косился, дергался вместе со щекой, и голова тряслась, и говорила она еще что-то, я не мог это слушать, натягивал шапку поглубже, а когда не тащил носилки, старался держаться последним.
Мужики говорили про север. Надо туда уходить, там фашистов нет. И леса глуше, и вроде как есть базы, подготовленные еще до войны, Глебов должен знать. Добраться и дождаться весны, все равно сейчас никакой войны – на голодное брюхо не повоюешь особо, да и оружия не осталось. К тому же немцы начали войсковую операцию – вчера на станции видели, как разгружаются эшелоны, егеря, лыжники, вездеходы, а в небе с утра дребезжали "рамы". Партизанский край перестал быть партизанским.
К вечеру вышли к заброшенной делянке, Щенников ее, кажется, узнал. В сороковом он в леспромхозе механиком работал, они тут что-то рубили или торф копали, не знаю. Щенников сказал, что здесь есть сено, колхозникам разрешали косить по углам, они накосили, а вывезти не успели, сено выгнило в первый же год, и никому не нужно сделалось, но переночевать в нем можно, нам вон туда.
Делянка затянулась непроходимым подлеском, поэтому пробирались опушкой, а стогов не могли найти долго – они просели под снегом и среди тоненьких, в палец, березок почти не проглядывались. Это было хорошо, и то, что стога располагались у опушки, тоже хорошо. Мы дождались сумерек и прошли прямо по насту.
Сено действительно сгнило, утратило плотность и удерживалось в стогах уже непонятно чем. Мы отдали плащ-палатки для Альки и устроили ее в самом крупном стогу, а сами распределились по остальным. Нам достался крайний низкий, не стог, а копна. Сено продолжало преть, от этого выделялось тепло, но не настоящее, а затхлое, мокрое и душное, но все-таки тепло.