Я закопался в тухлую вонючую солому, в размякшие ивовые ветки и уснул. Мне приснилась река, пароход, бредущий против течения, много воды, чайки, дети в белых куртках, плывущие на этом пароходе, на берегу лавка с булками, и их выдают просто так, потому что какой-то праздник. Настроение у всех хорошее, и у меня, хотя я не знаю, чему все вокруг радуются, но мне хочется веселиться вместе с остальными.
И птицы в небе. Разноцветные, похожие на треугольные бумажные самолеты или на письма, они кружились над Волгой – это была Волга, хотя я ее никогда не видел, но точно она. Другие корабли плыли по своим делам, а на противоположном берегу паслись козы. Или коровы. Маленькие белые точки, нельзя рассмотреть, мне хотелось, чтобы козы. Опять сон, в этот раз я понимал, что это не наяву, меня стали мучить сны, никогда такого не случалось. Пароход начал причаливать.
– Вставай, вставай, вставай, вставай…
Опять разбудил, собака злая.
Я сел. Пальцы не сгибались, колени тоже, подняться на ноги у меня не получилось. Остальные выглядели не лучше – скрипучие голодные люди. Аля хуже всех. Саныч пытался поить ее чаем. Нет, лучше бы мне не просыпаться, остаться там, на реке, корабль уже рулился к пристани, и меня ждали на нем, я был в этом уверен.
– Вставай, – сказал Саныч в пятый раз, постучал мне в плечо: тук-тук.
Пальцы у него начали чернеть. Самые кончики. Он сунул мне котелок с кипятком и кусок сахара.
– Трудный сегодня день. – Саныч стал кусать пальцы. – Много всего надо сделать.
Он оказался прав, много.
В три вышли к деревне.
Щенников взялся за бинокль и долго ее изучал, подгрызая правый ус.
– Точно, Лука, – сказал Щенников. – Тут, кажется, староста из бывших…
Глебов плюнул в банку.
– Давно надо было… – Щенников хрустнул кулаками, посмотрел на нас.
– Не, – сказал Глебов. – Он ведь не один там, с помощниками. Полицая четыре. А у нас даже гранат не осталось. Надо уходить. Еще можем прорваться, попробовать обогнуть с юга…
Щенников закашлялся.
– С юга топи, – сказал он. – И торфяники, они всю зиму тлеют. Не пройдем. Надо с востока, через лес. Только…
Щенников сплюнул.
– Нам нужен ночлег, – сказал он. – Еще одну ночь в лесу Алевтина не перенесет, я могу точно сказать.
– В деревне точно полицаи? – спросил Глебов.
– Скорее всего. Тут много раньше… Я больше чем уверен. Если попросимся, то сдадут.
Глебов сплюнул в банку. Все смотрели на него. А он не знал, что сказать.
Пойти через лес – Аля не доживет до утра.
Идти через деревню…
– Надо их убить, – сказал Саныч. Другим, посторонним голосом. – Убить. Старосту и остальных. Сейчас три часа. Если управимся к шести, сможем поесть и переночевать – вечером немцы сюда не сунутся. И завтра тоже вряд ли с утра заявятся. Выйдем часов в пять, разделимся. Мы с Димкой пойдем топтать, уведем их к топям, а вы сможете оторваться. По-другому никак.
Щенников кивнул. Но неуверенно.
– По-другому никак, – повторил Саныч.
Щенников и Глебов переглянулись.
– Лучше так сделать… – Саныч стряхнул с плеча МП. – Пойдем мы с Димкой, возьмем только пистолеты. А вы уже потом бегите, как стрельбу услышите. Бейте всех, у кого будет оружие.
Глебов плюнул в банку, закашлялся. Мне почудилось, что я слышу, как у него в груди брякает пуля.
– Нет, – сказал Глебов, – сделаем иначе. По-тихому, только так. Если там немцы…
– Их нет, – заверил Саныч. – На дороге только от саней следы, нет там никого – фашисты на санях не ездят.
Щенников с сомнением покачал головой.
– Как хотите, – пожал плечами Саныч. – Я все равно пойду.
– Пойдешь, – негромко сказал Глебов. – Только без оружия.
– А если там…
– Без оружия! – проскрипел Глебов с такой силой, что кровь выплеснулась через нос. – Сдай оружие, Голиков!
Саныч распахнул фуфайку, достал ТТ, протянул Глебову.
– У него еще есть, – тут же сказал Щенников. – У него всегда несколько.
Саныч молча достал "вальтер". И еще один, из рукава.
Щенников повернулся ко мне, протянул руки.
У меня был только ТТ.
– Пройдете насквозь, – приказал Глебов. – Узнаете, можно ли остановиться. Если есть немцы или полицаи – вернетесь кругом. Ясно?
Саныч промолчал.
– Ясно?! – Глебов брызнул кровью.
– Ясно, – сказал Саныч негромко, одними губами.
– Всё оружие сдали?
– Всё, – ответил я.
– Всё, – подтвердил Саныч. – Пойдем, Димка, пойдем.
Пошли. Съехали с косогора через ельник, хвоя была мягкая и густая, она приятно гладила по лицу, как мамина шуба.
Не знаю, почему я вспомнил вдруг. Мама уходила на работу, а я забирался в шкаф. Там были пальто, старые и жесткие, а в самом конце осыпанная нафталином и табаком, в гирляндах апельсиновых и лимонных корок шуба. Я не знаю, из чего эта шуба была пошита, мех был голубоватый, густой и прохладный, мне представлялось, что это бобер. Я закрывал глаза и утыкался в него лицом, и очень часто засыпал. Мир исчезал за дверью шкафа, вокруг меня образовывалось какое-то другое время, в которое я боялся выглянуть…
Ельник кончился, мы выскочили на склон и скувырнулись к дороге. Не очень проезженная, грязные следы от полозьев, и все, грязь.
– Тут километра два, – Саныч кивнул. – Недалеко уже, чуть.
Чуть. Саныч шагал быстро. Втянув голову в плечи, сжимая кулаки, вздрагивая, как электрический. Его дрожь колотила, я не сразу это заметил, только когда он заговорил.
Плевался все время, на левую сторону все время, носом хлюпал.
– Мы в школе вместе учились. С Ковальцом, он на несколько классов старше был, но я помню его. Над ним и тогда все смеялись, и одноклассники, и вообще все. У нас там рядом пруд был со школой, а Ковальцу однажды штиблеты купили, отец из Пскова привез. Только на размер меньше они оказались, у Ковальца ноги все время уставали, поэтому он их только раз в неделю надевал, по пятницам всегда. Но только на переменах их носил, а на уроках снимал. И вот однажды у него на физике их сперли. Потихонечку так, Ковалец и не заметил.
Саныч усмехнулся.
– Эти штиблеты в таз сунули и в пруд запустили. Ковалец на улицу босиком выбежал, глядит, а башмаки его тонут. Он их доставать начал. Все собрались смотреть, вся школа. Ковалец сначала пробовал палкой достать, но пруд широкий слишком, не получилось. Ковалец тогда закричал и в пруд прыгнул, поплыл за туфлями, дурила…
Саныч потер друг о друга ладони, подышал, разогревал пальцы.
– Весь в тине выбрался, над ним все смеяться стали, даже учителя. Он потом так рассердился – два дня в школу не ходил. И прозвище к нему привязалось – Плавунец. Он и раньше смешной был, дурачок дурачком. А потом к нам кино привозить стали, он в него ходить стал, смотрел, как жить правильно надо. Жениться хотел. Алевтина ему нравилась очень, он сватался к ней, я знаю. Раз пять, сватался и сватался, он упрямый. А Алевтина ему отказывала, говорила, что выйдет замуж только за Героя.
Саныч стучал зубами.
– Советского Союза… Вот он и злился. А он храбрый был, по-настоящему. Только ему не везло все, он все время старался, а у него не получалось, понимаешь? Пойдем на мост, а он ногу подвернет. Или операцию отменят. А потом еще…
Саныч остановился.
Я решил, что опять виселица, сощурил глаза, но никакой виселицы, просто у Саныча распустились завязки на валенке и он уставился на них, точно не мог понять, что произошло. Это… Не знаю, это меня напугало. Я присел и затянул ему лямки, затянул крепко, как только мог.
– Зато он на фотографиях всегда хорошо получался, – сказал Саныч. – Красивый. Одеколониться любил, а Глебов ему запрещал – чтобы немцы не учуяли…
Саныч усмехнулся.
– Так-то. Ты, Дим, не бойся, все хорошо будет, – сказал он. – По-другому не может… Ковальца вот только жалко – ничего и не увидел. Только жить начал… А он ведь тоже герой. А помнить его не будут, вот что погано.
– Будут, – возразил я.
– Не. Герои – это ненадолго, я же знаю. Как война закончится, так и всё. Другие дела найдутся. Сначала отстраиваться, потом жить, потом еще чего – мало ли? Забудут. У нас вообще героев много, тысячи, разве их вспомнишь? Сейчас война через всю страну протянулась – каждый день бои. Каждый день кто-то подвиг совершает. А еще летчики, а еще на море, а сколько просто так… Всех не сохранишь. Не узнаешь даже.
– А Чапаева помнят.
Саныч задумался.
Мы поднимались к Луке. Никакого указателя, ну, что это Лука. Это могла быть вполне и не Лука, очередная деревня, ничем не отличающаяся от других. По правую сторону от дороги тянулась канава, в ней деревянные бочки разных размеров, поломанные, со ржавыми ободами. Зачем им столько бочек? Чего солить-то? Капусту, может, квасят, или огурцы солят, грибы всякие.
– Про Чапаева кино сняли, – сказал Саныч. – А если бы не сняли, то никто бы и не знал. Ты вот до кино знал про него?
Я не помнил. Нет, кажется.
– Так и бывает. А ведь Чапаев вообще большой герой, а если бы про него кино не сделали, то никто бы и не помнил. Но про всех кино не получится. Даже вспомнить по именам не получится, никакого времени не хватит. Вот и обидно – жил, вроде, человек, а ведь как и не было.
– Я его помнить буду.
Саныч кивнул.
– Я тоже, это да. Но и мы забудем.
Бочки кончились, началась деревня. Народу не видно, как и раньше. Одна улица, вся жизнь вдоль нее, только жизни никакой – нос не кажут. Правильно, чего в такой мороз шастать?
– Запоминается всегда самое хорошее. – Саныч дышал в кулаки. – И самое плохое. Плохого много слишком, и с каждым разом все хуже и хуже. Так что… пришли. Вон тот дом, с лошадью.
– Почему тот?
– Лошадь не прячут. Местные кошек прячут, а тут лошадь. Круглая такая еще. Там они сидят. Пошли, посмотрим.
– Глебов ведь…
– Да ладно.
Дом маленький. Одноэтажный, приземистый, косой, но с наличниками в синюю краску. И с забором. Новенький, из свежего теса, к нему и лошадь привязана. Лошадь славная, на самом деле круглая, сытая. Откуда такой взяться?
– Давай-ка назад, – сказал я. – Если лошадь, то значит, они точно здесь, чего здесь одной лошади делать? В обход надо, нечего время терять.
– Надо посмотреть все равно. Посмотрим… Слушай, если мы повернем, то полицаи сразу заподозрят. Нам нельзя теперь поворачивать, надо мимо пройти как ни в чем не бывало. Как обычно, вроде как мы попрошайки…
Я не стал спорить.
Мы приблизились к косому дому, из-под крыльца выскочила собака: здоровенный черный кобель кинулся к нам, натянул цепь, забрехал.
Печка дымится – в доме живут; в крайнем правом окне занавеска колыхнулась, смотрят. Дрова наколоты, в дровнике, на виду. А сейчас обычно люди дрова дома прячут, дрова в цене.
Лошадь немного испугалась пса, натянула привязь, вышла почти на середину улицы.
– Хорошая, – Саныч протянул руку к лошади, потрепал ее по морде, лошадь потянулась губами. – Хорошая…
Саныч прижался лицом к лошадиной шее, лошадь вращала глазом, Саныч тянул за гриву.
– Хорошая, теплая…
– Пойдем лучше, – я взял Саныча за локоть. – Нечего стоять, увидят…
– Ты потрогай. Она теплая. Теплая ведь!
Я зачем-то потрогал. Действительно теплая, и мне вдруг тоже захотелось ее обнять, такое глупое желание, я раньше никогда животных не любил.
– Хорошая… – шептал Саныч. – Хорошая…
Мне хотелось уйти, бежать отсюда подальше, потому что я уже знал, что сейчас произойдет, знал. Но поздно уже было, дверь в избу отворилась, и на крыльцо вышел дядька. Лет тридцати, в сапогах, в цигейке, домашний человек вроде бы, только автомат под мышкой. Сейчас без оружия даже в нужник не выглядывают.
– Чего надо? – дядька недружелюбно уставился на нас исподлобья. – Отойди от коня! А ну, живо!
Он начал снимать с плеча автомат, в руке у Саныча возник пистолет, не знаю откуда, вдруг, быстро, почти незаметно для глаза. Саныч ничего не сказал, не стал предупреждать, он выстрелил. Пуля попала куда-то в цигейку.
Я подпрыгнул, а лошадь не подпрыгнула, чуть отступила, у нее почти под ухом грохнуло, но она только хвостом всплеснула. Дядька стоял, Саныч выстрелил еще раз, попал уже в шею. Дядька упал. Всё, сошлось.
Саныч осторожно подошел к нему, на цыпочках почти, дотянулся до автомата, забрал себе.
– Вот так, – сказал Саныч. – Вот так, сука…
Он присел перед убитым, перевернул его на спину.
– Фашистская тварь… – Саныч плюнул в лицо мертвому. – Получил… Тварь.
Саныч ударил дядьку ногой, тот пошевелился, как живой, но мертвый, конечно, просто мягкий еще.
– А если…
– Это фашист, – уверенно ответил Саныч. – Полицай и сволочь, точно-точно. Ты на морду его погляди, откуда у него такая морда-то?
Он стал искать на одежде убитого карманы, но те не находились. Со стороны казалось, что Саныч зачем-то гладит мертвеца.
– Фашист, точно фашист, можно не сомневаться. Крепкий какой, ручищи… Откуда он такой крепкий, а? Все мужики в армии, а этот дома. И на лошади, и не прячется совсем. С автоматом ходит, кулацкая морда, Щенников говорил, что тут их полно было, кулачья мордатого. Бочки видел? Кулацкие бочки. И виселицы нет.
У Саныча потекли сопли, много, утереться не получалось.
– Во всех нормальных деревнях виселицы, а тут не поставили почему-то…
Выстрел. Громкий. Бумк! Из дома стреляли.
Лошадь захрипела, просела на колени, из шеи вырвалась кровь, лошадь завалилась – едва отпрыгнули. Я сразу упал, а Саныч остался стоять, оглядываться.
Показался старик с ружьем. Одностволка какого-то страшного калибра, тяжелая и черная, очень смертельная с виду. Рубашка у старика серая, почти белая, и жилетка из такой же цигейки. А может, они тут кошек стригли, а мясо в бочках солили…
Старик шагал к нам. Он пытался перезарядить ружье, не мог вытащить гильзу – скорее всего, десять раз уже переснаряженная, перекосило. Старик старался выдернуть ее ногтями, не получалось. Еще он… Звуки. Клекотал как-то, как тонущий человек, вот-вот захлебнется, воздух уже пропал, и сил нет, а ярость жизненная еще кипит.
Саныч выстрелил. Быстро. ТТ, четыре пули, две попали, старик уронил ружье, завалился.
И тут я услышал, как захлебывается собака. И в других дворах тоже загремели, как их ни прятали, а проявились. Много псов в деревне, столько не должно быть, черненькая все-таки деревня.
Саныч озирался. Он убрал пистолет в карман, взялся за автомат.
– Надо проверить дом, – сказал Саныч. – Там еще могут быть.
Старик еще не умер, шевелился, ружье валялось у него под рукой, но Саныч не обратил внимания, было видно, что теперь старик с ружьем не справится.
– Живучая сволочь, – сказал Саныч. – Все сволочи живучие…
Я поднялся. Старик пополз на меня, ногтями вцарапываясь в снег, медленно. Смотрел пустыми глазами, полз и полз. А я отойти никак не мог. Саныч схватил меня за шиворот, оттащил в сторону. Подошел к старику, направил автомат на него.
Пес завыл, дернул цепь, во дворе что-то упало, цепь вытянулась, псина оказалась метрах в пяти, застряла снова, забилась, пробуя сорваться. Саныч повернулся к ней, дал очередь. Зверюга не успокоилась, в ней оказалось столько злобы, что пули ее сразу не взяли, искололи насквозь, зубы разбрызгались, а она все рычала и билась.
– Дом проверить надо… – сказал Саныч. – Давай проверим.
Он еще раз выстрелил в пса. Тот затих.
Подошли к дому. Саныч остановился возле дверей.
– Собака у них откормленная какая, видел…
Он не спросил или спросил, я не понимал его уже.
– Откормленная, – кивнул я.
– Все они откормленные, фашистская сволочь… Там у них, наверное, еще куча фашистов сидит, тут из огнемета бы хорошо…
Он обернулся, спрыгнул с крыльца, подбежал к старику. Тот уже почти добрался, оставалось метра два, старик тянулся к своему сыну, Саныч остановился над ним, поднял автомат, выпустил очередь. Старик замер, отвалился на бок, рука дергалась, пальцы продолжали сжиматься.
Саныч вернулся ко мне.
– Ничего, – сказал он. – На всех хватит.
Он пнул дверь, мы вошли. В избе пахло едой, грибами и жареной картошкой. Стол накрыт, чугун дымится, бутылка мутная, капуста горкой и клюква красными глазками, каравай белый, напополам разломлен.
Стулья, иконы, фотографии на стене – он сидит, она стоит, аксельбанты.
На лавке старуха. Слепая. Глаза пустые. Мы вошли, и она улыбнулась.
– Сергунь, ты что ли? – спросила она. – Куда Филька-то убежал? Что там опять хлопает-то? Ты ему крикни, пусть горошник идет хлебать, остынет ведь все.
Глава 13
Все уснули, даже Глебов. Он держался дольше всех. Я слышал, как он ходил к ведру за водой, ковш брякал о железо слишком часто, и я понял, что Аля умирает. Раненым нельзя пить, а Глебов ее поил. Потому что он знал, что все бесполезно, ее не спасти. Наверное, мы все-таки могли бы ее нести. Раздобыли бы какую-нибудь лошадь, связали волокушу, пошли. Снег глубокий – мы бы продавливали по три километра в час, и Аля умерла бы к вечеру завтрашнего дня или к утру.
Пусть она умрет здесь, в тепле, в покое, среди своих. Это было очень странное чувство – ждать, пока кто-то умрет. Старуха опять пришла, я слышал ее мягкие шаги, под ними поскрипывали половицы, а от голодного дыхания запотевали и покрывались морозными пупырышками стекла.
Аля пыталась рассказать что-то, Глебов отвечал ей шепотом. Я хотел встать и подойти, подержать ее за руку или принести воды, но, конечно, испугался, я не хотел видеть ее такую. А она говорила и говорила, Глебов тоже говорил, но она его совсем не слушала, и Глебов замолчал. Некоторое время он сидел рядом с ее постелью, затем лег возле печи.
А Аля не умолкала. И мне снова захотелось подойти к ней… Но тут я испугался по-другому, испугался, что она меня узнает. Я не очень хорошо с ней был знаком, мы всего пару раз разговаривали, но я боялся. Схватит за руку и скажет. Про Ковальца, или вообще про постороннее, или про Шурика, позовет его, или примет меня за него, и я не выдержу и заору…
– Так никого и не узнаёт, – сказал Саныч.
Он сел на лавку.
– Полицаи они были, – прошептал он. – Старик четыре года просидел, враг народа. А сыночек его от призыва скрывался или дезертир, дезертировал с оружием, сволочи. Рассветет скоро… Так и выйдем. Успеем оторваться, слышишь?
– Слышу.
Я повернулся на бок и стал смотреть в окно. На подоконнике между рамами лежали дохлые мухи. В углу по стеклу тянулся долгий скол, похожий на патрон. Думал заткнуть его рукавицей, но так и оставил – в щель тянуло морозом.
Аля продолжала бормотать, не делала промежутков, говорила и говорила, вздыхала, и всхлипывала, и иногда радовалась – это было хуже всего. Пробовал натянуть поглубже шапку, но Алькин голос пробирался под, и через некоторое время я перестал с ним бороться:
– …розы мальчик маленький мальчик заболел мы пошли туда туда к реке к телегам мальчик маленький мальчик заболел заболел с желтыми ногтями водой…
Я чувствовал, как морщится на голове кожа. В животе продолжал ворочаться страх, тяжелый, как пуля. Не отпускал, сидел, распуская под кожей ледяную колючую проволоку.