– …чайная вода и рыбы а мы туда пошли с папкой за ельцами и я потом чешую не могла с пальцев смыть она блестела до сих пор блестит…
Аля вздыхала, хлюпала носом и повторяла. Про мальчика Шуру, который упал с калитки и сломал ногу, кости срослись неправильно, и он не смог ходить, а потом все-таки смог, но хромал, а когда они пришли, то выстрелили ему в голову и бросили в реку, и по воде плыла чешуя, мальчик Шура, мальчик маленький…
Аля говорила, я засыпал, чтобы проснуться через минуту и увидеть луну за окном, ползущую справа налево.
Аля говорила, и чтобы не слышать ее, я кусал руку, отчего кровь сильно шумела в ушах, ненадолго перекрывая посторонние звуки.
Ночь не кончалась, скрипели натруженные за день половицы, что-то деловито возилось за печкой, а в самой печке позвякивали остывающие чугуны. Глебов давился кашлем, прижимал к лицу шапку, плевал в банку. Храпели остальные, Щенников смеялся во сне, и я, наверное, тоже уснул, и меня сразу сдернули с лавки, уронили на пол, я поднялся и сразу понял, что плохо. Суетливо и молча одевались мужики, уже не стесняясь, кашлял Глебов, Щенников раздавал патроны, рядом с ним у стены стоял пулемет.
Саныч сидел рядом с Алькой. Он был уже одет, и автомат на плече, и котомка. Аля лежала, а Саныч почему-то ее не будил, он что-то ел. Я подумал, что мне это чудится, но убедился, что нет – он ел шоколад, отламывал от большой плитки куски и жевал, на полу блестели серебристые шарики, много, гросс цукерка.
– Уходим! – просипел Глебов.
Все быстро собирались и выходили. Я хотел помочь Санычу с Алькой, Саныч повернулся, поглядел. Совсем как тогда в лесу, с этим почтальоном.
Мы вышли на улицу. Еще толком не рассвело: звезды висели, и луна еще не убралась, воздух был чужой и холодный, а одна звезда висела ниже остальных, крупная, то ли Венера, то ли Меркурий, не знаю, цеплялась за баню.
Все молчали.
Во дворе встали вдоль стены.
– Идем к реке, – шепотом сказал Глебов. – Быстро. Никому не стрелять. Всё.
Забор был повален, перебрались через него и, пригнувшись, пошагали к реке. Деревня закончилась, начался пологий склон, старые черные бани с поленницами. До реки метров пятьсот. Жаль, что оврага нет, по нему, наверное, проползли бы. Занесенные снегом кусты, тихо. Собаки не лаяли. Вчера, когда мы приходили, брехали, а теперь тишина, только снег под ногами.
Обидно, что она здесь осталась, даже не похоронили. Одна, а эти сволочи по-хорошему ее не похоронят, надо было хоть дом им сжечь… А может, и нет фашистов, может, Глебов ошибся, всю ночь не спал, причудилось ему, послышалось, и нет никакого отряда.
Двигались быстро, перебежками, от бани до поленницы, от страха было тепло и очень ясно в голове. Почему мы не ушли раньше… На час раньше, и нас бы уже не достали. Ясно. Час назад она была еще жива, умирают обычно утром, все – и кто верит, и кто не верит.
Справа ударила очередь. Щенников сразу упал, и еще один упал, тот бородатый. Кто-то подхватил уроненный Щенниковым пулемет.
– Рассыпаться! – закричал Глебов.
Но мы не рассыпались, мы кинулись к реке. Егеря уже обошли сбоку и, наверное, сейчас обходили с другого, подковой, мешком, и вырваться можно было только через воду. Слева начались заборы и бани, мы пробежали почти полдороги, Глебов опять что-то скомандовал, я не понял. Пулемет оказался уже у него, только патронов не было, лента съедена. По нам стреляли с разных сторон: со стороны деревни и сбоку, автоматы и винтовки, но все мимо. Далеко еще, только пулемет достал.
Глебов катился к реке. Так ему, наверное, казалось. На самом деле он катился к бане, а может, он и хотел к бане.
Страх. Тот самый, что ворочался с вечера в животе. Только с вечера он был холодным, а сейчас наоборот, жгучим и безнадежным. Я опустил глаза, обнаружил на ватнике дырку. Прямо в пуговицу, расколов ее на две половинки. Горячо.
Упал.
Горячо в животе, точно проглотил кипящего подсолнечного масла, очень жарко…
Перевернулся на бок. Надо остудиться…
Под фуфайкой была кровь. Она протаяла сквозь снег, я видел: сухая трава, и опилки, и мертвый жук, и земля, самая обычная.
Я стал стрелять. Не очень понимая куда. Я знал, откуда стреляют в нас, и сам стрелял в ту сторону длинными – очередь, очередь, очередь – всё. Диск пустой. Попытался дотянуться до рюкзака, не получилось. Вот он, метрах в двух, почему…
Я оглянулся.
Саныч лежал недалеко, за поленом. Он был сосредоточен. Не стрелял – не по кому. Немцы прятались за сараями и за плетнем – все равно не попадешь.
Я дотянулся до рюкзака, размазав красное по земле, выгреб патроны, стал снаряжать диск, патроны рассыпались, я пытался их собрать, но они хитро выскальзывали из пальцев. Как тогда, как караси, маленькие, золотые, между красных рябиновых ягод.
Глебов махал рукой в сторону реки и показал мне кулак. Стали мерзнуть пальцы. И ноги. А боль все не приходила, только жжение.
– Беги!!!
Я услышал.
Я вскочил и побежал. Это оказалось очень легко, наверное, из-за этого страха. А еще я почему-то чувствовал себя совсем голым на этом широком снегу и каждую секунду ждал, но не случилось. Я просто упал, не поняв почему.
Рядом плюхнулся Саныч.
Развернулся в снегу, стал стрелять. Короткими, правильно. А я смотрел на реку.
Потом мы снова побежали, Саныч уже тащил мой автомат, а я думал – вывалились ли у меня кишки, я очень боялся увидеть собственные отвратительные кишки…
Саныч пнул меня, схватил за руку и поволок по снегу, а я только брыкал ногами, но потом все-таки поднялся.
Собрались у последней бани. Дышали тяжело, всхлипывая. Глебов прислонил к стене пулемет, привалился сам.
– Надо за реку, в лес, – сказал он. – Сейчас побежите… Оружие держите. Не отстреливайтесь, только бегите, только вперед. Я скажу когда…
Но Глебов не сказал. У нас над головой грохнуло – крыша бани разлетелась, в воздухе повисли доски, куски дранки, из сруба выдавило бревно, мы упали, и тут же чуть напротив нас, метрах в двадцати, рвануло еще.
Минометы.
Рядом. Взрыв и шелестение осколков вокруг. И я тут же вскочил и понесся что было сил, прижимая руками фуфайку к животу.
Сбоку еще кто-то бежал, рвались мины, горела баня, с неба падали дрова, свистело и грохотало, и неожиданно наступали необъяснимые моменты тишины.
Снег на склоне оказался неглубоким и плотным, я почти не проваливался и совсем не падал, разъехался только, ступив на лед, оставил красную отметину.
– Не останавливаться! – заорал Глебов. – Вперед!
Река неширокая, метров пятьдесят, речушка, рывок еще…
Меня повело, я вдруг понял, что сейчас умру, через минуту. Это было какое-то огромное знание, ощущение… невероятное, описать это нельзя, это свалилось вдруг и подмяло, но Глебов оказался рядом. Он схватил меня за ремень и потащил за собой. Река все не кончалась; Глебов держал меня за пояс, не давал упасть, а потом я почувствовал под ногами землю, схватился за кусты и пополз вверх.
Оглянулся.
Саныча с нами не было. Он лежал на склоне за рекой возле вымерзшего куста, уткнувшись лицом в землю. Я испугался, но тут он поднял голову и стал стрелять.
Я не видел немцев. Саныч стрелял, и с той стороны стреляли, но я не видел никого. Склон к воде был безлюден и пуст, разгоралась с задорным треском баня – война продолжалась.
– Вперед! – сипел Глебов. – Вперед, суки!
Мины рвались еще на том берегу, разбрасывая по белому рваные черные пятна, чуть дымящиеся воронки походили на дырки от пуль, как будто кто-то, засевший высоко – высоко на небе, расстреливал землю из огромной винтовки.
Саныч перекатывался между кустами, вжимался в снег, затем поднимал голову, стрелял.
Снег оказался глубоким, мы застряли, я завалился. В голове стало темно, я упал лицом в холод, понял, что не встану. Меня перевернули. Глебов, лицо перепачкано кровью, засохшей и свежей, и уже темной, Глебов очень хотел спать. Такие глаза бывают у невыспавшихся, желтые, непроглядные. Он схватил меня за ворот фуфайки и поволок вверх, по крути, застонал, выдернул на берег. Отдышался, поставил меня на ноги, привалил к дереву.
– Идти можешь?! Надо идти!!! Туда!
– Смогу, – ответил я.
– Тогда иди!
– Смогу…
– Вперед! – крикнул Глебов. – Не оглядываться! Вперед, вперед, бегом! Бегом!
Он оторвал меня от березы и подтолкнул осторожно, стараясь не повалить, бережно, ласково, как отец.
Я сделал несколько шагов и, конечно же, оглянулся.
Глебов уже переходил реку. Возвращался. Солнце показалось из-за леса, светило ему в бок, по снегу плясала худая нескладная тень с длинными руками.
Глава 14
Поезд стал замедляться заранее; город еще не начался, а паровоз загудел, сбросил скорость, за окном поплыли закопченные кусты, сквозь прокрытую сажей листву умудрялись прорисовываться белые цветы шиповника, наверное, недавно расцвели.
Я поспешил в тамбур, но там уже собралась очередь таких же торопыг с чемоданами, баулами и корзинами. Город приближался, и народ томился, обливаясь потом, окуриваясь "Беломором", матерясь и похохатывая. Потом кто-то не вытерпел и открыл дверь, однако прохладней не стало, зато внутрь стала пробиваться машинная гарь, и это тоже не очень-то смутило пассажиров. Все хотели вырваться на свободу из раскаленного вагона.
Но станции все не было, долго тянулись промышленные пригороды, элеваторы, трубы и теплообменники, двухэтажные дома дорожных рабочих, кривые улочки, депо с бесконечными вагонами и распотрошенными паровозами, много железа, цементные цеха и желтая мать-и-мачеха, пробивающаяся между залитыми мазутом шпалами.
Станция выскочила неожиданно. Появилась проводница и по обыкновению принялась ругаться на всех, но никто на нее не обижался – так у проводниц принято. Поезд остановился и стал выпускать людей из душных купе и коридоров.
Писатель ждал меня на скамейке напротив цветочной клумбы с фиолетовой звездой – видимо, перепутали семена. Я его сразу узнал, писателя, едва он поднялся мне навстречу.
– Здравствуй. – Писатель протянул мне руку.
Виктор. Дохлый неумелый корреспондент, осень сорок второго, испортил две пленки.
Рукопожатие у него было крепким, вырос. Я тоже.
– А вы изменились, – сказал он.
– Вы тоже.
Мы помолчали. Я разглядывал его, он меня.
Виктор. Одет по-московски, дорого. Загорелый. В очках. Наверное, оттого, что пишет много, он же писатель.
Он со мной еще зимой договаривался, в институт присылал письмо и телеграмму и два раза упрашивал меня по телефону. Мне, если честно, не очень хотелось с ним встречаться. Он сообщил мне, что он тот самый Виктор, из сорок второго, и хочет услышать…
А я не знал, что мне ему рассказать. Все, что я мог, я сообщил на следствии в сорок шестом, а потом повторял еще два раза. Но писатель уверял, что его интересует несколько другое. Он хочет сделать книгу, собирает свидетельства очевидцев, их почти не осталось, и он очень обрадовался, когда узнал про меня.
Потому что он не нашел ни одной фотографии.
Я ответил, что фотографий вовсе нет. Я думал, это его немного охладит, но писатель оказался настырным. Через месяц он позвонил еще, а еще через неделю меня опять вызвали. Ну, и намекнули.
Государственная важность, народ должен знать своих героев, большое воспитательное значение для подрастающего поколения.
Так что когда писатель позвонил в очередной раз, я уже не отказался.
– Может… – Виктор помотал головой. – Перекусить?
– Нет, я завтракал. Давайте, наверное, к делу.
Мы прошли через шумный, пахнущий пирожками и пивом вокзал, сели в машину. "Победа". На приборке фотография девушки, красавица. Не просто красивая – красавица. И рядом фото мальчишки, злыдень с луком. Семья.
– Жена, – пояснил Виктор. – А у вас?
– Тоже, – ответил я. – И тоже сын. Все хорошо, слава богу.
Первый человек оттуда.
Иногда я не помню, забываю, иногда не верю, что все оно вообще было. Ведь почти ничего не осталось: белый шрам поперек живота, камера с засвеченной пленкой. И все.
– Вам плохо? – участливо спросил Виктор. – Может, все-таки перекусим?
– Нет, я по утрам не ем.
– Я, в общем-то, тоже… Тогда, наверное, к делу?
– Пожалуй, – кивнул я.
– К делу, к делу… – Виктор потер ладони. – Наверное, я спрошу вот про что. Про фотографии. Это правда? Вы мне писали, и тогда, я помню, он что-то такое говорил.
– Правда.
– Почему?
– Он утверждал, что заговоренный. От пуль и фотографий.
Писатель не хмыкнул удивленно и не усмехнулся, кажется, даже не удивился.
– Я встречал такое, – сказал Виктор серьезно. – Два раза.
– А я один. Почти.
– Почему почти? – Писатель снова закурил.
– Его ведь убили. Значит, на самом деле он не был заговоренный. Цыганка обманула.
Виктор запустил мотор, мы выехали с привокзальной площади и покатили вдоль железки. С этой стороны города было гораздо меньше, через пять минут "Победа" уже тряслась по проселку.
Гнал он быстро, технику не берег и молчал, обдумывал, наверное, вопросы, скорость снизил, лишь когда впереди показались река и мост, деревянный и с виду не очень надежный, висящий над водой на длинных тонких бревнах.
– А вы видели? – спросил он.
– Что? – не понял я.
– Как его убили?
– Нет.
Писатель кивнул.
– Знаете, я потом в Сталинград попал, – сказал он. – Сначала как корреспондент, потом просто, уже не до этого было, сами понимаете…
Я ждал. Наверное, я понимал, что он хочет мне сказать. Догадывался.
– Я видел там… – Писатель прикусил губу. – Разное… Странные вещи, это сложно объяснить… Вот вы видели, как горит воздух?
– Нет.
– Воздух, вода, металл – оказывается, они могут гореть как дерево. Это…
Опять замолчал.
– Я, конечно, атеист, но это… Это очень сложно…
– Он погиб, – перебил я. – Тут все просто.
– Да, конечно, – согласился Виктор. – Я это хотел не для книги узнать, для себя. Хочется понять некоторые вещи, прояснить, так сказать…
– Он погиб, – повторил я. – И Глебов. И Ковалец. Все.
– Да, я знаю.
Колеса грохнули, мы въехали на мост, медленно, в скорость человеческого шага. Заскрипели рессоры.
– Я совсем недавно к этой теме вернулся, года два… Слушай, может, на "ты" уже? А то как-то… Как в аптеке, в самом деле.
– Давай.
– Понимаешь, время как раз наступило. – Виктор почему-то стал шептать. – Тринадцать лет прошло, все улеглось, можно взглянуть по-новому. А то мне кажется, мы начинаем забывать. То есть не хотим помнить. А это опасно, правда ведь? Если мы в пятьдесят восьмом уже не помним, то что потом будет?
– Да…
– И потом нам нужны герои. Понимаешь? Народ не живет без героев, это высокопарно звучит, я понимаю, конечно… Но это ведь так.
– Наверное.
– Знаешь, собрано уже много интересного. – Писатель осторожно вел машину через мост. – В принципе, для книги уже достаточно, материал плотный. Но хочется деталей, впечатлений, цвета. Цифры и даты – это, конечно, хорошо… Нужно другое. Ты же с ним был… Сколько? Два года?
– Полтора. Но ведь… Тебе нужно с матерью его, наверное, поговорить – с матерью, с сестрами, они лучше знают.
– Нет, – помотал головой писатель. – Не лучше. Мать…
Мы добрались до середины, мост ощутимо закачался, и писатель сосредоточился на управлении. Хиленький мост, как бы не завалился. Перил и тех нет, то ли поставить не успели, то ли сломались уже.
Мост устоял, писатель расслабился.
– Видишь ли, мать его совсем не помнит. То есть она помнит его совсем другим. Не тем. То есть не тем, что нужно. Я ее спрашиваю: "А что он делал-то?" А она отвечает: "Как все – по лесам скакал, в войну играл, рыбу ловил".
– Он и потом рыбалку любил, – сказал я. – Все время собирался, блесны из банок вырезал.
Съехали на дорогу, писатель убрал скорость, подрулил к обочине. Двигатель заглушил, открыл дверь, выставил длинные ноги. Штаны у него хорошие, белые, парусина, наверное. Воскресные штаны, отдыхать в таких, сидеть, свесив ноги с пирса, покачивая ногами в воздухе, щупая редкие волны, море… И туфли тоже воскресные, белые, надо себе такие купить.
– Блесны… это искусственные приманки? Железные рыбки, так?
– Да.
Писатель достал блокнот, принялся записывать карандашом. Большой блокнот, пухлый, бегемотистый, закладочки аккуратные торчат с датами – "38, 40, 41", вплоть до "47". Интересно, а что же такого в сорок седьмом произошло?
– А ты… книжки пишешь?
– Ага, – кивнул он. – Книжки тоже. Но это недавно совсем… Слушай, а как он относился… Ну, что он Герой? Он ведь первый, кажется, среди пионеров?
– Нормально относился. Только мы не знали еще наверняка, что ему Героя присвоили, слухи только ходили. Да он и не пионер уже был. Ну, дразнили немного… Указ ведь уже после был, в сорок четвертом.
– Дразнили?
– Посмеивались.
– Ясно. Ладно, поехали, время уже…
Поехали. Дорога неплохая, ровная, колдобин немного. Ветерок в окошки, приятно, писатель прибавил скорости.
– Узнаёшь что-нибудь? – Он кивнул за окно.
– Не. Все одинаково ведь. Лес, он всегда лес.
– А лагерь ваш можно найти?
– Вряд ли. Сколько лет уже, заросло все.
Писатель сунул мне блокнот.
– Там карта в середине, – сказал он. – Сам составил. Примерная, разумеется.
Я стал листать. На самом деле Виктор много поработал. Имена, фамилии, операции. Сколько мостов, сколько рейдов, количество уничтоженной техники. Генерал Виртц, мина. Мина-попрыгун…
Письмо за подписью Калинина, Указ. Шестьдесят седьмой отряд, четвертая бригада. Глебов. Оказывается, Глебов и до войны был военным. Интересно как.
А про Ковальца – ничего, точно он и не жил вовсе. Про Щурого, про Алевтину тоже, про меня в самом конце – возраст неправильно указан, я на полтора года старше.
Карта.
– Правильно? – спросил Виктор.
– Похоже, – сказал я. – Озер больше, а так все верно, вроде бы. Только…
– Что? – заволновался писатель.
– Я не знаю… Просто я никогда не воспринимал это… так плоско. У меня этот…
– Почему плоско?
– Да не обращай внимания. У меня этот… топографический идиотизм.
Виктор рассмеялся.
– Это ты сам придумал? – спросил он. – Топографический идиотизм! Надо же…
– Это доктор мне объяснил. Понимаешь, я и тогда не очень в картах разбирался. Меня к нему прикрепили, потому что я в лесу постоянно терялся. После контузии.
Я постучал пальцем по голове.
– Ясно. Но мне кажется, что карта как раз то, что надо. Читатель как раз и должен представлять все со стороны. Так нагляднее. Как ты думаешь, неплохо ведь?
– Наверное, неплохо, – согласился я. – Надо еще про "Убей немца" написать. Он ведь ее наизусть знал. И про "Таню", наверное.
– "Таню"? – переспросил писатель.
– Это про Зою Космодемьянскую, – объяснил я. – Когда статья вышла, еще не знали, как ее на самом деле зовут.
– Вы читали про Зою? – удивился Виктор.
– Нет. Но могли и прочитать. Просто к нам не все газеты доходили. Самолеты же не каждый раз долетали. Ему бы понравилось про Зою.
Писатель задумался.