Ничего ему не надоело. Он про этого генерала обожает просто рассказывать, каждый день по восемь раз может, и каждый раз по-новому. Сначала генерал ехал в обычном "хорьхе", потом к нему прибавилась "бээмвуха" с пулеметчиком, потом вторая, и, видимо, намечался бронетранспортер, а вскоре, возможно, и танк. И мины все время усовершенствовались, повышали свое стратегическое значение. Вот сегодня была какая-то прыгучка, а в прошлом месяце мины были заводные, их сбрасывали с самолета, а они сами в землю закапывались. Завтра еще что-нибудь сочинит…
Корреспондент подбежал, потер переносицу, пощурился, Саныч поглядел на него с превосходством.
– Командир сказал, что вы можете мне все здесь показать, – выдохнул Виктор. – Лагерь то есть. Провести экскурсию. Я хотел про вас сначала статью написать, а теперь, думаю, очерк. Или серию очерков про пионеров-героев. Вы ведь пионер?
Саныч помотал головой.
– Да не, уже по возрасту вышел, – сказал он. – Я в комсомол вступил, только у нас ячейки толком нет. Но ничего, все постепенно. Я и в партию тоже хочу.
Виктор начал опять записывать в блокнот.
– Расскажите, как вы попали в партизаны? – спросил он. – В общих чертах, конечно.
– Да как все. Пришли немцы, выгнали в лес. В дома наши залезли, а мы землянки отрыли, стали жить. Думали, ненадолго, ага. Потом глядим – осень уже, земля твердая… Кстати, вон видите колоды лежат? Там у нас грибы маринуются. В этом году грибов полно, и насушили много, и намариновали. Вы грибную кашу пробовали?
– Нет… – Корреспондент записал про грибы.
– Попросите у Лыкова, он варит. С луком.
Мы медленно шагали по лагерю, корреспондент смотрел по сторонам, Саныч рассказывал про то, как у нас тут все налажено.
– Вон, видите, сосна? Нет, не эта, это Ковалец за нами подглядывает, ну, тот, что под Гитлера причесывается, вы правее смотрите. Там в сосне дупло большое, мы в нем дохлую рысь нашли! Она туда залезла, а вылезти уже не смогла, она там так и лежит. Хотите посмотреть?
– Нет, я про то, как вы пришли в партизаны, если можно, поподробнее.
Нет там никакой рыси дохлой, там и дупла-то нет.
– Так я и рассказываю. Мы жили в лесу, я мамке и говорю: "Чего это мы в землянках живем, а фрицы в нашем доме? Давай их подпалим, пусть попрыгают". А мама сказала, что не надо палить. Как немцы уйдут, мы только полы с кирпичом помоем да стены можжухой окурим, и вернемся себе спокойно. Ну, стали дальше в землянках сидеть. До нового года почти досидели, а потом я подумал, что хватит мне в корнях подгнивать, взял лопату и ушел.
– А лопату зачем? – удивился корреспондент.
– Топор мать не дала, а лопата ей ни к чему, сажать все равно нечего.
– А партизан как нашли?
Саныч хохотнул.
– А что их искать-то? Тут у нас все просто – или партизан, или полицай. Полицаев я сразу узнаю, по смраду, а если не смердит – так, значит, и партизан. Вот это баня под елкой. Баню или поварню надо всегда под елками ставить, чтобы дым рассеивался. Да лучше вообще всё под елками, чтобы не видно. И на трубу еще из ведра противодым делать. У нас тут отличная баня. Баня для партизана – это самое главное, ее строят первым делом. Хотя нет, первым делом – нужник. У нас очень интересный нужник, там у нас… Ну, сами увидите. Вон туда, под ели. А вон, видите, это Щенников с топором идет, он часы смастерить может. Ну, и оружие чинит, правда… Под ели, Виктор, под ели, туда…
Саныч подхватил под руку корреспондента. Я тащился за ними. Все равно делать нечего, лучше автоматы таскать, чем наводить маскировку или дрова пилить, да мало ли работы, Глебов всегда найдет.
Нужник у нас под елями, как и все остальное. Загадка есть такая: зимой и летом – одним цветом. Ответ – нужник.
– Загадку знаете? – спросил Саныч. – Зимой и летом одним цветом, а?
– Елка? – предположил корреспондент.
– Не, совсем не елка. Пойдемте, я покажу…
Они скрылись в туалете и почти сразу появились обратно.
– Это что там?… То, что я подумал? – растерянно спросил корреспондент.
– Ага, – с удовольствием кивнул Саныч. – Они самые. У нас правило – каждый, кто немца прибьет, срезает и сюда приколачивает. Как идея?
– Интересно. Я думаю, здесь есть над чем подумать. Для карикатуры или для фельетона… Наверное, фельетон лучше подходит.
– Да, фельетон – это здорово! – подтвердил Саныч. – Я всегда в газете любил читать про расхитителей разных, про бюрократов… Вы вот напишите фельетон про партизанские нужники! Это ведь не только у нас, я и в других отрядах такое видел. Где портрет приколочен, где надписи разные, некоторые, между прочим, в стихах. Это тоже вроде как партизанская традиция – чтобы пообиднее над врагом посмеяться….
Виктор записал в альбом. Не напишет ведь, ну, про нужники. Про баню напишет, про нужники – нет. Ни разу в газете ничего похожего не читал.
– Это Юсупов идет – он в оркестре раньше играл, свадьбы, похороны, если не врет, конечно. А теперь он вроде как запасной снайпер, потому что руки у него тонкие, ну, и на балалайке шпарит, ну, знаете, "Мимо тещиного дома" и всяко другое, не буду пересказывать.
Юсупов поглядел на нас мрачно. Не верю я, что он из оркестра, он дворник явный, с такой харей только дворничать, водку жрать да в свисток дуть.
– А вон там у нас землянки. Видите?
Саныч указал пальцем.
– Нет… – помотал головой газетчик.
– В этом все и дело. Землянки не потому, что они в земле, а потому, что земля поверху укладывается. И дерн. А потом трава разрастается, и ничего не видно. Хоть залетайся, сверху ничего не найдешь. Я сам пять землянок выкопал. Пять!
Саныч потряс пятерней.
– Пойдемте посмотрим. Вообще-то, по правилам, землянку должен каждый себе копать сам, чтобы потом не жаловаться, что холодно, или вода подтекает, или клопы. Но поскольку у нас есть женщины, а также люди, у которых… ну, просто руки растут из необязательных мест, так вот, поскольку такие люди есть, землянки пришлось строить нам. Давайте заглянем…
Мы шагали вдоль землянок, Саныч глубокомысленно хмыкал, постукивал прутом по ботинку и вообще имел вполне хозяйский вид.
– Давайте заглянем… – Саныч остановился. – Сюда. Вот здесь живет обычный советский партизан. Я думаю, он не будет против, если мы посмотрим.
Саныч подмигнул мне и стал сходить по ступеням, корреспондент за ним, как-то, впрочем, не очень уверенно, не особенно ему хотелось.
Землянка… Я не очень хорошо знал, кто в какой землянке живет, но эта показалась мне знакомой. Мне совсем не хотелось лезть внутрь, я остался, а Саныч с Виктором спустились. Запах какой-то, слышал уже…
Хорошо, что завтра к самолету идем. Долго в лагере тяжело находиться, страшно становится, хочется бежать. Или дурь всякая в голову лезет. Самолет как раз подвернулся. Конечно, грязь в лесу, сырость, да ладно, пусть. Все лучше, чем сиднем сидеть.
Показался Виктор, Саныч за ним.
– Извините, я, видимо, что-то перепутал, – оправдывался Саныч с хитрыми глазами. – Я прекрасно помню, раньше здесь жил настоящий партизан. А сейчас, кажется, сюда вселилась молодая партизанка…
Ковалец возник рядом.
– Ковалец, ты не знаешь, что за девушка тут живет? – поинтересовался Саныч. – Я, вроде, всех наших баб знаю…
Ковалец кинулся в землянку, задел Саныча плечом.
– Партизан без шутки не живет, – улыбнулся Саныч. – А этот боец просто очень нервный, измучен недугами, у него мозоли всякие, геморрой опять же. Думаем его в госпиталь определять. Ладно, Виктор, пойдемте дальше наше хозяйство смотреть. Правда, смотреть особо нечего, у нас отряд небольшой, ни типографии, ни радио. Но зато сплоченный. Вон видите – это Спасокукоцкий…
Лагерь у нас на самом деле не очень большой. Меньше футбольного поля, тесно, зато свой родник. И клюква вокруг по болотам, после заморозков сладкая, можно корзину съесть.
– Там у нас Геринг, – махнул Саныч в сторону зарослей. – Ненастоящий, конечно, лошадь фашистская. То есть теперь она уже наша, а раньше немецкая была. Злая, собака, кусалась, лягалась. Сейчас ничего уже, мы на ней дрова возим. Вот и все, собственно, больше и показать нечего.
– Нечего?
– Не-а. А вы у Глебова в бой попроситесь!
– Как?
– В рейд! По тылам! Вам понравится. Только я не знаю когда. Вы у Глебова спросите, он, может, и скажет.
Виктор почесал лоб.
– И напишете об этом, – продолжал рассуждать Саныч. – Вот очерк получится – лучше не придумаешь!
– Я не знаю…
– Так вы сходите к Глебову, спросите. Все равно сейчас никакой самолет не взлетит – в такую-то грязищу.
– Может, на самом деле… – Виктор растерянно огляделся. – Это было бы интересно… Я, пожалуй, схожу, узнаю. Спасибо!
И корреспондент заторопился к штабу.
Из-за ближайшей сосны нарисовался Щурый, остановился на всякий случай в отдалении. Подслушивал.
– Ну, что тебе? – спросил Саныч.
Щурый подбежал, сунул Санычу треугольник.
– Это что?
– Письмо.
– А сам что не отдашь?
– Да так, не знаю… Отдай ты, а? У тебя точно дойдет.
Саныч взял письмо.
– Ладно, – сказал он. – Слушай, у вас с Алевтиной ведь есть сковородка маленькая?
– Ну, есть…
– А у нас сахар. За героизм выдали. Так что мы к вам сегодня вечером в гости, так Алевтине и скажи.
– Хорошо, скажу. Только вечером уже приходите, Аля сегодня на кухне помогает.
Шурый исчез.
– Пойдем еще раз пообедаем, а? – предложил Саныч. – Лыков суп доварил, наверное.
– Пойдем.
Насчет пожрать еще раз я всегда не против.
На скамейке у поварни уже сидели двое – Костик и Хмурняк. Костику, наверное, за сорок, уже мужик, а все Костик, не знаю уж за что его так; а Хмурняк фиолетовый весь. Он снаряд разбирал, порох пыхнул – и ему прямо в харю, и ожгло, и в кожу въелось. Так что лицо у него темно-темно-синее, отчего он сам всегда кажется очень хмурым и злым. Костик и Хмурняк разговаривали спокойно, не торопясь, про масло (кажется, как правильно сбивать) и ели по-старинному – с хлебом под ложкой, удовольствие получали.
Лыков действительно суп уже доварил, поглядел на нас, молча забрал котелки и выдал уже полными. Опять умудрился с горой, похлебка – а с горой. Нежадный Лыков, хоть и керосинщик.
Похлебка оказалась, как всегда, невкусной. Суповые принадлежности уже совсем разварились и не угадывались в ложке: понять, где грибы, где крупа, а где лук, не получалось. У Лыкова определенно был талант, наверное, на чемпионате худших поваров он бы занял первое место. Кроме того, в котелке болтались комары, сухие еловые иголки и прочий мусор. Можно выловить ложкой или хотя бы отогнать в сторону, но у нас никто так не делал. Я раньше ловил, а теперь плюнул, разницы все равно никакой.
Похлебка оказалась, как всегда, невкусной, но ели мы, как всегда, с удовольствием. Пока не показался… ага, Ковалец – он как тень просто, никуда не спрятаться. Саныч грустно потер глаз.
Ковалец жулькал в зубах папиросу, не курил, просто красовался – папироса была настоящая и очень Ковальцу шла, с папиросой он выглядел гораздо мужественнее. Для фотографии, наверное, тренируется, в "Красной Звезде" хочет напечататься. А мне так кажется, ему уже можно и не тренироваться, пойдет вполне себе, а папиросу ему, видимо, Виктор дал.
– Значит так, обормоты. – Ковалец перебросил языком папиросу справа налево. – Вы доигрались. Глебов велел мне за вас взяться.
– Ну, возьмись, возьмись.
Саныч ухмыльнулся, подул на ложку.
– Однако… – Ковалец достал зажигалку, сделанную из патрона, чиркнул, закурил смачно, как в кино совсем. – Однако слушайте. Глебов очень недоволен тем, что вы тут устроили. Не отряд, а цирк какой-то! С Большой Земли прилетают люди по серьезным делам, а у нас в сортире черт-те что! Что про нас в газете напишут?! Отряд Глебова вместо того, чтобы рвать мосты, украшает клозеты немецкими погонами!
Саныч потупился.
– Слушайте приказ командира, герои. Привести партизанский туалет в надлежащее состояние. Дается час. Через час проверю лично!
Ковалец стрельнул сердитым глазом и удалился.
– Во урод, – вздохнул Саныч с восхищеньем. – И ногу не сломит, и коза не забодёт…
Глава 4
Это случилось в пятый день, значит, двадцать седьмого.
Я думал, это наши.
Тогда я еще не научился определять самолеты ни по виду, ни по звуку, ни по высоте полета. Они и появились-то с нашей стороны, с востока, стайка черных мух, почти незаметных на фоне восходящего солнца. Я на них и внимания не обратил – в последнее время в небе было оживленно, мы привыкли лишний раз голову не задирать.
Тем утром я ловил свет. Солнце поднималось: оно уже высоко всползло над крышами, еще несколько минут – и трубы мехзавода лягут в кадр, солнце повиснет между ними, как лампа.
Сирены завыли слишком поздно. Поздно – даже я видел черные кресты на крыльях. Заработали крупнокалиберные пулеметы, воздух вспороли трассеры, заухало возле моста – там, где стояла зенитная батарея. Небо зачернело разрывами, но стая держала строй, с равномерным пчелиным гудением она наползла на город и рассыпалась уже за рекой. От нее оторвались небольшие самолеты с неправильными поломанными крыльями и торчащими из-под брюха шасси. Они походили на стрижей, быстро юркнувших к воде, чтобы напиться; только им не нужна была вода, они падали к мосту, и через секунду земля дрогнула. Я упал на крышу и съежился, и загрохотало уже без перерыва, и ревело, ревело, как циркулярная пила, напоровшаяся на медный штырь.
Я открыл глаза. Город спал. Люди не успели проснуться, не понимали, что происходит, никто не бежал, никто не спасался, несколько едва проснувшихся горожан растерянно смотрели вверх.
Батарея у моста замолчала, разрывы в небе прекратились, стая бомбардировщиков медленно разворачивалась, заруливала на второй заход. Еще стрекотали пулеметы, они еще пытались закрыть город, но самолеты не замечали их, медленно распространялись над нами; казалось, что они висят, что их лишь чуть сдувает вбок ветром. К земле снова полетели бомбы. И тут грохнуло уже по-хорошему, крыша опять толкнула меня, я подскочил, свалился, попробовал встать. Железо плясало подо мной, стоять не получалось совсем, я прижимал к себе камеру, изо всех сил стараясь ее не разбить. Было страшно…
А потом я увидел свой самолет. Он заходил со стороны солнца. И бомбу я в этот раз видел уже отчетливо – она была подвешена под самолетным брюхом, поблескивала сталью и улыбалась – я ясно различал нарисованную на ее морде оскаленную пасть. Самолет нырнул вниз, к крышам, на несколько секунд он исчез из поля зрения, затем пронесся над моей головой, уже без бомбы.
Ударила взрывная волна, с меня сорвало рубашку, и тут же пришел звук, настолько громкий, что я почти сразу оглох и чуть-чуть ослеп, на секунду совсем.
Правая заводская труба падала, по пути разваливаясь на кубики, как игрушечная. Вторая труба разрушилась по-другому: надломилась у основания и села, вычихнув дым, в небо выстрелил густой пылевой фонтан, отрезавший солнце; стало темно, но ненадолго: слева в воздух выплеснулся огонь, жадный оранжевый гриб – взорвалась нефтебаза.
Поднялся ветер, он растащил пыль на отдельные вихри, и я увидел, как гибнет город.
В тишине.
В пригородах горели и почему-то взрывались частные дома, подбрасывало крыши и сломанные доски, оплывали башни элеватора, над вокзалом повисла коричневая гарь, из которой выступала банка водокачки, построенной в тысяча девятьсот восьмом; горели шестиэтажки на Набережной, у одной из них отвалилась стена.
Мир, он как бы осыпался по краям, я смотрел, словно через длиннофокусный объектив. То, что было передо мной, выступало ярко и выпукло. То, что оставалось сбоку, рассеивалось в невнятное крошево. К глазам словно приставили бинокль, и после того я смотрел сквозь него почти полгода: жизнь проплывала, будто отделенная толстыми линзами и чуть мутноватыми призмами.
Наверное, это тоже спасло мне жизнь. Рассудок, во всяком случае.
Да, точно, так.
Постепенно привычное зрение вернулось, но ощущение в голове сохранилось: ненормальность, странный дефект пленки. Пока был жив фельдшер, я спрашивал. Он не очень хорошо разбирался в медицине, долго щупал мне голову и смотрел в уши, потом сказал, что у меня, видимо, повреждение мозга, но какое точно, сказать нельзя. Возможны разные проявления: звуки, голоса, видения всякие, равнодушие и оцепенение. Лечить это, особенно в наших условиях, никак нельзя, так что надо просто жить аккуратнее.
Голоса, фигуры – до этого, к счастью, не дошло, но все равно приятного было мало. Оцепенение, однако. И еще – я перестал понимать карту. Саныч пытался мне объяснить: и на бумаге показывал, и на земле рисовал. Где мы, где болото, где немцы – а вот тут Псков, вот тут, видишь? Вот Старая Ладога, вот же! Реки, дороги, железные дороги – все это рассыпалось в окрошку. Я отличный партизан: если меня поймают, я не смогу никого выдать, просто не сумею. Поэтому я всегда с Санычем. Я не в состоянии никуда выйти в одиночку – теряюсь в двух соснах. Для меня нет никакого "там", для меня всегда только "здесь": я не могу представить, как там в Пскове, про Москву можно не говорить. Нет, я помню Псков, но… Это сложно передать словами, ты словно в ведре живешь.
Еще не могу вперед думать. Дня на три от силы. Иногда пробую вспомнить – мог ли я это делать раньше? Не получается.
Мучительно. Точно все время скользишь по льду и не можешь ни зацепиться, ни остановиться – катишься, катишься…
Но и плюсы тоже есть в таком скольжении. Я стал лучше замечать детали. Возможно, это началось еще до бомбежки, контузия могла только подтолкнуть… не знаю. Если попробовать вспомнить… В первый день еще – брат влетел в комнату, заорал: "Ура, война, война!" Мы побежали на улицу смотреть, что это такое. Я ждал танкеток, мотоциклистов, истребителей, выстроившихся в грозные звезды и плывущих по небу в сторону запада, – ведь всем понятно, с кем война, – ждал солдат, марширующих под строгим присмотром командиров. И чтобы из репродукторов с боевым дребезжанием звучало знакомое "Если завтра война, если враг нападет…"
Но ничего этого я не заметил – день как день. Однако в этой обычности, в полуденной протяженности июньского воскресенья я вдруг неожиданно остро увидел птиц, сидевших на пушистых тополях в непривычных количествах; непонятное подрагивание воды в лужах; мальчишку, выронившего пряник и отчего-то смотревшего в небо, щели в беленых стенах. Город обрел необычную глубину резкости, воздух и тот стал пахнуть иначе, почему-то мокрым кирпичом, и этот запах неожиданно точно соотносился с окружающим. Я еще обрадовался, мне надо было как раз разобраться с трубами…
– Первый снег всегда тает, – сказал Саныч. – Вранье. Я помню три раза, когда он не таял. Сходи посмотри, это интересно.
– Чего интересного-то?
– Белый цвет. Ты же фотограф, в цветах должен знать толк.
– Потом…
– Нет, надо сейчас, пока не натоптали. Сходи-сходи. Валенки возьми, зима уже.
Я достал валенки, вытряхнул из них газету, пересыпанную тертым артиллерийским порохом. Валенки слиплись и были как каменные, ногу пришлось проталкивать, чувствовал себя как на маленьких ходулях.
Зима.