Отрочество - Георгиевская Сусанна Михайловна 4 стр.


- Вы так думаете? - вскидывая на него старые добрые глаза и чуть улыбаясь, спрашивала Елизавета Николаевна. - Нет. Просто бывают люди, которые долго остаются "отроками". Они растут медленно и поздно созревают. Недаром у нас часто говорят про тридцатипятилетнего человека - "молодой"… Зоя будет хорошим научным работником, исследователем, а со временем - и педагогом. Вот увидите. Но только попозже. Не сразу. И не для маленьких - для старших. (Зоя занималась заочно на географическом факультете педагогического института.)

- Не верю. Нет у нее настоящих качеств педагога, - отвечал Александр Львович. - Нетерпеливая. Никого, кроме себя, не слышит… Ни тени любви к людям, а так - к человечеству. Никогда ни один ученик не захочет видеть в учителе своего постоянного судью.

- Полно! - отвечала, смеясь, Елизавета Николаевна. - Ребята любят и умеют ценить все, что "всерьез". А Зоя живет, думает и чувствует именно так - во всю силу ума и сердца. Всерьез, одним словом.

- Стало быть, по-вашему, тот, кто умеет подмечать смешное, не может быть педагогом?

- Успокойтесь, Шура, вы педагог, вполне… Потому что, по существу, вы ведь человек совсем не иронический, а только застенчивый. Вот вы и прячете под усмешкой свои чувства и привязанности. Но искренни вы совершенно, как и подобает учителю. Чего же вы хотите? Молодость… Я как раз об этом и говорю.

Он был смущен. Больше того - растерян. И тем не менее, увидев Зою в коридоре, встретившись с ее прозрачным взглядом, как будто говорившим ему: "А я самая честная, я самая порядочная", он не мог удержаться и пел, глядя поверх ее головы, что-нибудь вроде: "Не гнутся высокие мачты…"

Александр Львович не знал и не мог знать (по молодости лет, как объяснила бы Елизавета Николаевна), какой бывает старшая вожатая наедине сама с собой. Как много, с какой тревогой и любовью думает она о своих мальчиках!

…Дверь скрипнула и закрылась. Андрей ушел. Зоя, опустив голову на руку, смотрела в окно.

Ей предстоял тяжелый вечер - надо было стирать, готовить, прибирать комнату (утром она не успевала). Перед ней были долгие ночные часы за кухонным столом - с книгой в руках (Андрюшке мешал свет).

Наверно, поэтому она не слишком торопилась домой. Сидела у стола и, отдыхая в тишине, смотрела в окошко.

Словно на экране кино, ей виделся товарный поезд. Открытый вагон. Он гружен ломом. На нем - цветной металл. Вагон идет среди леса. Дальше лес, и опять лес, и снова лес.

Вагон бежит. Мост. Поле. Шумят колеса. Дождь поливает металлолом. Гудок. Свист. Пар из трубы. На станции выходит из вагона усатый проводник. И снова, мерно раскачиваясь, идет поезд. На нем металл - тот самый, который собрала 911-я школа, где она работает старшей вожатой.

Глава V

- Все, - сказал Яковлеву Петровский. - Я - в класс, ты - к ребятам… Здесь все решает оперативность. Если в школе никого уже не окажется, я буду вас ждать на нашем месте во дворе. Ясно?

- Ясно! - ответил Яковлев. - В крайнем случае я даже сам всех обегу.

Петровский с досадой помотал головой:

- Всех не обежишь. Их надо собрать по цепочке. Беги к Иванову - и сразу назад. Ну, в общем, ты - к Иванову, я - в класс. Разошлись!

И, махнув Яковлеву рукой, не оглядываясь, раздраженный, как показалось Яковлеву, его недостаточной оперативностью, Петровский побежал по лестнице наверх.

А Яковлев, вздохнув, навалился всей тяжестью на лестничные перила и не то проскользил, не то пронесся на цыпочках с крутизны третьего этажа вниз, в первый.

Добежав до верхней площадки, Саша услышал внизу вопль гардеробщицы:

- Эй, Яковлев! Куда раздевши? Пальто!..

И он понял, что Яковлев, развив предельную оперативность, выскочил во двор без пальто и без шапки.

В классе, куда вошел Саша, было тихо и пусто. От стены к стене, врываясь в открытую форточку, гулял влажный ветер. Темной гладью блестели только что протертые чистой тряпкой крышки парт. Доска была вымыта и казалась глубокой, как зеркало. Но через черную ее целину тянулась белая цепь кривых букв:

"НЕ ПОПАДАЙСЯ МНЕ НА ГЛАЗА ПОСЛЕ ЭТОГО!"

Петровский минуту постоял перед доской, рассеянно читая надпись. Потом сказал вслух: "Если их нет здесь, может быть они еще там…" И выбежал из класса. Он спустился на этаж ниже, уверенно подошел к крайним дверям актового зала и, оглянувшись по сторонам, толкнул дверь. Дверь подалась.

Из полумрака выступили навстречу ему белые, недавно оштукатуренные пилястры над дощатыми подмостками. Уходили в темную глубину зала длинные ряды стульев. Почти на всех окнах были задернуты тяжелые занавески, и поэтому вечер раньше времени поселился тут.

Только на одном окне занавески были слегка раздвинуты, и Петровский увидел возле этого окна погруженную в глухое и полное молчание группу восьмиклассников. Двое доигрывали шахматную партию, остальные смотрели.

Ни одного шестиклассника!

Нечего делать. Он спустился вниз, оделся и вышел во двор.

Этот двор, окружавший школьное здание, был или казался ребятам особенным. То осенний, с тусклым большим серым небом, нависшим над ним, с влажными плитами асфальта, ржавыми водосточными трубами, из которых выкатывалась вода безостановочно и скупо, то зимний и снежный (тогда там, в углу, была горка), - он стал как бы частью жизни ребят.

Двор первый рассказывал им о весне, когда в один прекрасный мартовский день они выходили из школы на улицу и вдруг замечали, что с крыш начало капать и дворник, в больших рукавицах, долбит изо всех сил ржавым ломом по снежным плитам, раскалывая их, - долбит так равнодушно, будто изверившись, что от этого будет какой-нибудь толк.

Все в этом дворе представлялось ребятам значительным: ржавые таблички над дверями черного хода, окошко нижнего этажа, где ясно виднелась банка топленого масла, выставленная для сохранности между оконных рам, стертые булыжники, еще не всюду замененные асфальтом.

Двор был старый и молодой.

В его глубине, в прогалине, отвоеванной у булыжника и асфальта, чернела разрыхленная землица, огороженная колышками. Тут каждую весну, лето и осень работали малыши. Они копали землю лопатами (или, присев на корточки, ковыряли ее старательно пальцами), и земля цвела, как могла и умела.

На школьный двор выходило несколько многоэтажных, многоподъездных корпусов - домовое хозяйство было большое. В глубине двора лепились друг к дружке низенькие деревянные, так называемые вспомогательные строеньица - целый городок: сараи, мусоросжигалка, слесарная и кровельная мастерские. Иногда из мастерских долетало до проходящих мальчиков гуденье паяльной лампы. Сквозь щель в двери становился виден синеватый длинный огонь. Домовый водопроводчик дядя Кеша водил по стыкам ржавой трубы колеблющимся узким пламенем. Мальчики, возвращаясь из школы, подолгу стояли, завороженные, у полуоткрытой двери, не отводя глаз от голубого движущегося огня.

Недаром столько солдат во время войны, вспоминая школу и школьное время, тем более прекрасное, что оно было уже далеко позади, видели перед собою вот этот двор…

Не замечая знакомых звуков, не заглядывая в окошки, куда он имел обыкновение искоса посматривать, Саша прошел по двору, оглянулся и присел на толстое бревно, лежавшее в закутке между стен. Это было любимое место первого звена.

Вытянув шею, он посмотрел направо и налево, все еще надеясь, что перехватит на полдороге кого-нибудь из товарищей… Нет. Было поздно. Ребята уже давно разошлись по домам.

Двор темнел. Обхватив колени руками, Саша вздохнул и задумался. То и дело хлопала входная дверь школы. Сашин портфель аккуратно лежал на бревне, потом свалился.

Отсвечивали тусклым влажным блеском дворовые плиты. В них отражался продольными дорожками колеблющийся свет дня.

Саша ждал. Было скучновато, но уютно.

Вздохнув, он отчего-то вспомнил картину, которую смотрел вчера с Данькой. Кино было битком набито мальчиками… Какой-то человек из Андалузии, бывший каторжник (Даня сказал - "политкаторжанин"), убивал по очереди одного за другим всех эксплуататоров. Ребята кричали: "Давай, давай!", "Промазал!", "Сейчас он даст ему в ухо!" (многие смотрели картину четвертый, пятый раз). Картина была замечательная.

Стоило Саше чуть прищурить глаза, как опять неслись кони, вырывались из кадров их взмыленные морды и нависали прямо над залом. На Сашу смотрело суровое лицо мстителя, вершившего дело правосудия, колебались от ветра поля его широкополой шляпы…

Но постепенно все это отошло куда-то в затемнение. Из темного наплыва выступил почему-то один кадр: кенгуру. Они скакали на задних лапах по скошенному полю, поворачивая то вправо, то влево узкие маленькие головки.

В школе уже давно прошли про кенгуру. Ну, кенгуру и кенгуру! Подумаешь! Сумчатое… Чего особенного? Но когда оно неожиданно предстало перед ним со всей реальностью, с неповторимой реальностью действительности, с этой своей узенькой головкой, тяжелым хвостом и длинными задними ногами, у него бессознательно родилось, как это часто бывало, чувство огромности мира и того, что ему предстояло еще увидеть и узнать…

Саша был любознателен необычайно. Библиотекарша однажды сказала Александру Львовичу, что у нее уже нет книг для Петровского, и, посоветовавшись с ним, дала Саше направление в юношескую библиотеку.

Портфель Саши был всегда битком набит посторонними книгами, хотя у него и не было привычки читать под партой. Просто ему было жалко расставаться с ними даже ненадолго.

На основании всех этих наблюдений Александр Львович посадил Петровского с начала года на одну парту с Яковлевым.

Даня был любимцем Александра Львовича, как уверяли ребята. "Неправда! Неправда!.. - кричал, услыхав это, Яковлев. - Как вам не стыдно! Он меня ненавидит".

Александру Львовичу недавно исполнилось двадцать семь лет. Он прошел путь войны; успел закончить университет по курсу восточных языков; был на фронте переводчиком и теперь преподавал в школе английский язык. Он считал педагогику своим призванием, хотел со временем стать учителем истории и занимался заочно на историческом отделении университета. Было видно по выражению его губ, по настороженному блеску внимательных глаз, что он человек насмешливо-наблюдательный, что он, должно быть, любит рассказывать дома разные занятные истории про свой класс, изображая мальчиков в лицах, искусно меняя голос и выражение; что он очень умен и что есть в нем складка почти артистическая. Александр Львович - человек блестящих способностей, учился невесть когда и сдал два курса за один год.

На полке, над его рабочим столом (в комнате, где он жил вместе с матерью - единственным человеком, перед которым он не стеснялся быть самим собой), стояли в ряд Ушинский и Макаренко. Не раз, думая об учениках, Александр Львович обращался к своим учителям.

Но что мог ответить ему Ушинский по поводу такого мальчика, как Даня Яковлев, к примеру! Ушинский, который в свое время произвел целую революцию в образовании и воспитании и перевернул вверх дном Смольный институт, давал Александру Львовичу указания глубокие, но общие. Что касается Макаренко, то Макаренко отвечал прямо:

"Нормальные дети являются наиболее трудным объектом воспитания. У них тоньше натуры, сложнее запросы, глубже культура, разнообразнее отношения. Они требуют от нас не широких размахов воли и не бьющих в глаза эмоций, а сложнейшей тактики".

Яковлев был мальчиком вполне нормальным, он был живой, деятельный подросток. Но при этом - человек, лишенный какого бы то ни было чувства постоянства, - он откликался на все, что происходило вокруг него, и ничего не умел довести до конца; то готовил уроки на "отлично", то не брал в руки учебников.

Даня любил Александра Львовича и восхищался им. (Учитель это знал.) Мальчик требовал от окружающих неистощимого внимания к себе и видел это постоянное внимание со стороны воспитателя. Он чувствовал, что понят Александром Львовичем, боялся его суда, знал, что не пропадет за ним, и был вечно на Александра Львовича за что-нибудь обижен. Если бы Яковлеву кто-нибудь сказал, как часто по вечерам думает о нем его учитель, он вряд ли поверил бы…

И вот, посадив Петровского и Яковлева на общую парту, Александр Львович стал с интересом ожидать, что из этого получится. Ему почему-то казалось, что мальчики непременно подружатся. И он не ошибся. Мальчики подружились.

…Они сидели на одной парте, виделись каждое утро и продолжали каждое утро какой-нибудь прерванный накануне разговор с того самого места и даже с того слова, на котором оборвали его вчера. Во время большой перемены они грызли одно яблоко и читали одну книгу, бранясь, если кому-нибудь из них случалось перевернуть страницу раньше времени. Домой они возвращались вместе. В классе их начали называть "попугаи-неразлучники".

Но как ни был наблюдателен Александр Львович, как хорошо и тонко ни понимал своих учеников, он все-таки не знал о них всего.

Оказав услугу Яковлеву, Александр Львович, сам того не подозревая, в достаточной степени осложнил жизнь Петровского.

Под влиянием Петровского Яковлев не стал учиться лучше, не сделался ровнее и обязательнее. Что же касается Петровского, то Яковлев с необычайной легкостью и быстротой вовлекал товарища в десятки своих мгновенных увлечений, к которым сам так быстро остывал. Он заражал его страстностью и жаром своего неудержимого воображения. Но Даня обладал какой-то непонятной способностью ускользать в ту самую минуту, когда он был особенно нужен товарищу. Вот он как будто рядом - размахивает кулаком, орет на всю улицу так, что на них оборачиваются прохожие. Петровский слушает, посмеиваясь или сердясь, щурится, говорит: "Данька, брось! Данька, тише!" И все-таки в конце концов сдается: бежит с ним вместе в порт смотреть из-за угла погрузку или мерить зачем-то шагами Мытнинскую набережную. И вот, когда набережная была уже добросовестно измерена и оставалось только сопоставить ее длину с длиной всех остальных набережных Ленинграда, Даня вдруг исчезал. Он уходил куда-то в сторону, отвлеченный чем-нибудь новым, греша против дружбы и общего дела (кстати сказать, всегда затеянного им же самим). Правда, он исчезал, мучимый раскаянием. Он терзался. Сердце его рвалось на части. Но все-таки он уходил. А Петровский оставался, прикованный к брошенной Яковлевым затее дотошностью ума, чувством долга и свойственной ему непоколебимой верностью.

И странно: чем ветренее оказывался друг, тем крепче привязывался к нему Петровский. Он был привязан к Яковлеву, как свойственно привязываться людям, что называется, цельным - молчаливо, сдержанно и сильно.

Петровский относился к Яковлеву, как старший к младшему. Ребята считали, что Яковлев на поводу у Петровского и что Петровский им верховодит.

Пожалуй, Даня и Саша тоже думали так.

Не думал этого только один Александр Львович.

Яковлев был ему дорог. В воспитании этого мальчика он уже успел вложить много мыслей, труда, внимания. Даня был его воспитанником, учеником, "ребенком".

Петровский не требовал так много. И он не любил Александра Львовича так сильно, как любил его Яковлев.

Но тем не менее Александр Львович тревожился теперь именно за Сашу. Он считал неправильным, что идеи Яковлева, его увлечения, его интересы стали как бы главным содержанием жизни Петровского: "Дружба дружбой, а у каждого должны быть свои мысли и свой характер…"

Однако тревожиться за Сашу, пожалуй, не стоило. За его плечами была война и много таких испытаний, которые, к счастью, выпали на долю не каждому мальчику.

Именно поэтому он был более стойким, чем полагал молодой учитель, еще не успевший вполне узнать его…

"Почему Данька так долго не возвращается?" - подумал Саша, оторвавшись от воспоминаний о вчерашней картине.

Уже проскакали на всем скаку храпящие копи с всадниками, приникшими к их растрепанным гривам, все, кому полагалось свалиться в пропасть, свалились. Кое-кто был брошен в колодец, потом оттуда и извлечен, развязан и помилован. Далеко позади осталось скошенное поле с маленькими кенгурятами, сидевшими за пазухой у кенгуру-мамы.

Подул сырой ветер, стало холодно. Саша поднялся с бревна, потопал ногами и с тревогой посмотрел вперед, на дворовую ограду. В глаза ему помчались мельчайшие капельки тумана - не дождь, нет, а так, намек на то, что будет дождик. Летучая сырость была пронизана первым лучом зажегшегося на углу электрического фонаря.

"Как скучно все-таки ждать! - подумал Саша. - Неужели Данька не дошел еще до Иванова?"

А Даня Яковлев как раз в это самое время, перепрыгивая через четыре ступеньки, энергично взбирался по лестнице Ивановых.

Раз, два - и он изо всех сил заколотил кулаком в дверь.

Открывшая ему женщина в железнодорожной форме увидела перед собой запыхавшегося мальчика без пальто и без шапки.

- Мне бы Иванова Владимира, - задыхаясь от бега, сказал Яковлев.

- Не случилось ли чего худого? - с тревогой спросила женщина и сейчас же повела его в комнату.

Там, за обеденным столом, сидел Иванов Владимир и безмятежно ел щи. Против него, насупив брови, сидел другой Иванов, Иван Капитонович (знаменитый кровельщик), и тоже ел щи.

Когда Яковлев ворвался в комнату, Иванов-отец сурово посмотрел на него из-под насупленных бровей.

- Здравствуйте! - разом потеряв голос, сказал Яковлев.

- Здравствуй, здравствуй, - отрезая большим ножом большой кусок хлеба, снисходительно ответил Иванов-старший и подал Яковлеву руку.

Полный сознания оказанной ему чести, Яковлев пожал длинные, широкие пальцы знаменитого кровельщика.

- Ты за кисточкой? - продолжая есть, спросил Володька. - А кисточку я оставил у Зои Николаевны. Честное слово. Еще вчера.

- Не за кисточкой! Сбор по цепочке. Живо!

- Где? - спросил, вскакивая с места, Иванов-сын.

- Ну чего там, чего? Щи-то доешь, - сказал Иванов-отец.

- После доест, - примирительно ответила женщина в железнодорожной форме, которая была не иначе, как мамой Иванова. - Ведь мальчик за делом пришел. Ребята ждут… Володя, я кашу в полотенце заверну и там поставлю. Найдешь? Вон там…

Ясное дело, ей жаль, что сыну не дали поесть. Но вот бывают же на свете такие сознательные матери!

- Так ты к Семенчуку? - сказал Яковлев.

- Нет, к бумерангу! - презрительно ответил Володька Иванов, дожевывая хлеб. - Сам, небось, знаю. Умный нашелся…

- До свиданья! - сказал Яковлев.

- До свиданья, мальчик, - серьезно ответила железнодорожница.

- Бывай здоров, - ответил знаменитый человек (и, между прочим, опять пожал Яковлеву руку).

Не дожидаясь, пока товарищ оденется, Яковлев вышел на лестницу.

Ему хотелось бежать, но бежать было, собственно говоря, уже некуда - он сделал то, что было ему поручено, и мог спокойно возвращаться назад, на школьный двор.

Даня остановился на площадке, задумчиво посмотрел вниз, плюнул в пролет и, задрав голову, стал поджидать Иванова.

Ждать долго не пришлось. Через минуту тот кубарем скатился с лестницы, на ходу застегивая пальто.

- Слушай, Володька, - сказал Яковлев просительно, - я, пожалуй, с тобой до Семенчука добегу, а?

- Здрасте! - ответил Иванов с презрением в голосе. - Что ж это за цепочка будет? Только все перепутается. Ступай себе, ступай…

И он покатился дальше с такой быстротой, что у Дани замелькало в глазах.

Назад Дальше