5
За фабричным поселком до самого леса шли картофельные поля. Когда я одолел огороды и вошел в город, зубчики соснового бора уже отпечатались черным на красном закатном небе.
По улице, двухэтажной, деревянной, прогуливались первые сумерки. Торопились в парк, дружно цокая каблучками, стайки девушек, а мне до дому было еще идти и идти.
Вдруг я услышал, что меня зовут:
- Большой мальчик! Большой мальчик! - Из бурьяна придорожной канавы появилась расчесанная на пробор голова пацаненка лет пяти-шести.
Я остановился.
- Поглядите, пожалуйста! Вот у того дома не стоит ли у ворот пожилая женщина с прутом в руках?
- Ты чего-нибудь натворил?
- Натворил… - Пацаненок тяжко вздохнул и опустил глаза. - Я, во-первых, произносил нехорошие слова, а во-вторых, курил.
- Курил?
- Я не для себя. Я доказал Мымрику, что могу не кашлять. Когда он курит, то кашляет на весь двор, а я ни разу не кашлянул.
- А ругался зачем?
- Тоже для Мымрика. Он говорит, что я пай-мальчик, у меня папа был командир противотанкового батальона. Его друг, дядя Ярлы, привез нам папины ордена и медали. Можно, я вас попрошу еще кое о чем?
- Ну, попроси.
- Посмотрите на мои губы и на мою спину. - Он вышел из бурьяна, повернулся ко мне спиной, задирая рубашку.
- Спина как спина. Загорелая.
- А язв нет?
- Чирьев, что ли? Не видно.
- А на губах, по-моему, тоже ничего нет?
- А что должно быть?
- Ну, язвы. Бабушка сказала, что от таких слов, кто их первый раз произносит, человек покрывается язвами, особенно рот.
- Не выдумывай, - сказал я, - ты и сам знаешь: бабушка тебя просто пугала.
Мальчик, соглашаясь, закивал головой:
- Конечно, знаю. Ну а вдруг?
- Не стыдно прятаться? Нашкодил - иди и отвечай за свои шкоды. Ты сын красного командира. Разве тебе пристало бегать от бабушки? Уже темнеет. Она, наверное, с ног сбилась, ищет тебя.
- Я и сам волнуюсь за мою бабушку, - признался мальчик.
- Вот и ступай домой, извинись. А налупят - терпи. Потому что за дело.
- Я пойду, - согласился мальчик. - Только давайте вместе, хотя бы до ворот.
Дом, на который мне указал мальчик, был старый, почти трехэтажный. Верхний этаж деревянный, второй кирпичный. Оба эти этажа вдавили в землю первый. Для его окон пришлось выкопать яму. Форточки были вровень с тротуаром.
- Я по ботинкам знакомых узнаю, - похвастал мальчик.
- Вы в подвале живете?
- В подвале.
- Но твой же отец был красный командир! Он погиб за Родину! Вам должны дать хорошую квартиру.
- Бабушка говорит: дадут лет через десять, чтоб гроб удобнее было выносить.
- Это несправедливо, - сказал я мальчику. - Запомни: тимуровцы берут вашу семью под защиту.
Я нашел кусок кирпича, нацарапал над окнами подвала красную звезду и написал: "Здесь живет семья красного командира".
Из ворот вышла бабушка.
- Митенька, ты пришел. Ну разве можно так пугать свою старую бабку?
Она обняла мальчика и увела. У калитки мальчик обернулся:
- До свидания, товарищ.
Меня словно бы наградили - сорвался с места, побежал по темной улице, и сразу стало тоскливо. Защищать теперь было некого, вся моя храбрость улетучилась.
Мне было страшно одному.
6
Дома полагалась взбучка, но мама встретила меня ласково:
- Сынок, тетя Маня очень просит, чтоб ты переночевал сегодня у нее.
Тетя Маня жила в квартире через стенку. Она - директорша. Была у него прислугой, стала женой. Говорят, что тетя Маня не умеет читать.
Они оба - и тетя Маня, и директор - маленькие, большеголовые, и Мурановская улица зовет их "головастиками". Еще говорят, что тетя Маня колдует. Не иначе как присушила директора. Чего он в ней нашел? Колобок и колобок, да еще косолапый. Мне всегда хотелось научиться какому-нибудь чародейству, но, конечно, такому, чтоб не требовали продавать душу.
Сердце у меня встрепенулось, и все же очень не хотелось идти в чужой дом.
- А зачем мне ночевать у нее? - спросил я сердито.
- Василий Васильевич в командировку уехал, тетя Маруся одна ночевать боится.
- За ковры, что ли, свои?
Мама промолчала.
- А если и вправду воры полезут?
- Постучишь к нам в стенку, - сказал отец.
- Ладно, - буркнул я. - Где мне ужинать? У вас?
- Ты брось свой тон, - сказал отец.
И мне стало противно слушать самого себя: горой стоял за какого-то мальчишку и почему-то грублю дома. Хорош тимуровец!
7
Настольная лампа стояла на полу. У окна огромный красавец стол. На столе мраморная чернильница в виде рыцарского замка. Наверное, трофейная. По бокам от чернильницы две мраморные пепельницы. Одна - в виде русалки, другая - в виде Хозяйки Медной горы. На столе ни ручки, ни листка бумаги.
- Можно, я посмотрю книжки? - спросил я тетю Маню.
Она уложила спать свою маленькую дочку и, шлепая босыми плоскими ступнями, ходила из комнаты в комнату: стелила мне постель и, видимо, готовила ужин.
Ковры с пола были скатаны: то ли чтоб я не сглазил их драгоценной красоты, то ли чтоб не загрязнил, а может, они всегда здесь скатаны. Тетя Маня проследила мой недобрый взгляд и шепотом сказала:
- Проклятущие эти ковры! Пыль к ним так и липнет. Василь Василич ругается, а я свернула и не разворачиваю. Выбивать надоело.
- Можно, я посмотрю книжки? - повторил я вопрос, показывая на этажерку.
- Да это все Василь Василича. Он их читает. Пошли поужинаем и спать будем.
- Я не хочу!
Хотел ответить запросто, с порога готовил ответ, а получилось обидчиво, чуть не через слезы.
Мне ужасно хотелось попробовать директорского ужина. Но, во-первых, сами мы жили на картошке да молоке, а во-вторых, эта тетя Маня так и не разрешила посмотреть книги.
- Спать буду! - сказал я директорше.
И стал ждать, когда она выйдет. Улегся, а сон не шел.
Дома я как следует не поел, надеялся-таки на угощение в директорском доме, в животе бурчало, но ведь кто его знает, может, чужой кусок и в горло бы не полез. Вон как не по-нашему пахнет эта квартира. Запах не противный, но скорее бы кончилась эта ночь.
Тут я вспомнил, что тетя Маня ворожея. Затаился, прислушиваясь. Да так хорошо затаился, что и заснул.
8
Чуть свет я был у Коныша.
- Сережка, мы должны помочь семье красного командира. Семья живет в подвале, а красный командир погиб на войне.
- Как ты собираешься помогать? У тебя есть лишняя квартира? - Сережка не скрывал своей улыбочки.
- Но ведь это несправедливо! - закричал я. - Мы должны пойти в горсовет и сказать…
- Чудак! - засмеялся Коныш. - Ну и чудак ты! Успокойся, я тоже придумал дело. Вот поспеет картошка, мы сначала Стаське поможем, у них шестеро малышей в семье, потом у нас выкопаем и еще кому-нибудь из наших.
- Из наших?! - закричал я, не помня себя.
- А ты хочешь на дядю чужого работать?
- Коныш!.. - У меня голос даже сорвался. - Я думал, ты за Тимура, за Зою, а ты вон какой!
- Какой?
Я опустил голову, обмяк.
- Ну, какой, какой? - требовал ответа Коныш.
- Не знаю, - ответил я неправду.
- А то ведь можешь и катиться яблочком. Мы не держим.
Разговор у нас шел на лестнице. Громкий разговор. Выглянула какая-то женщина.
- Чего разгалделись?
- Пока! - сказал я.
- Пока!
Я шел, не зная куда. Шел и шел. Это был урок. Одних я предал, потому что они квакинцы, а другие не квакинцы, но, может быть, еще хуже. О себе мне даже думать было противно.
По деревянному мосту перешел речку Свирель. Вода у берегов заплела в косы зеленую гриву водорослей.
Я впервые перешел реку, и каждый мой шаг теперь был открытием. Я открывал неведомый город.
Задворками шел смело, а вынырнул на главную улицу - оробел. Широкая, пустынная. Я тут виден со всех сторон. Штаны у меня на коленях зеленые, каблуки ботинок сбиты набок, носы белые. Я опускаю глаза, чтоб не привлекать внимания взрослых. Мне почему-то стыдно.
Но вот шапка зелени. Парк. Ныряю в прореху между досок, и опять мне на свете живется легко.
Иду к синему павильончику. Здесь играют в шашки. Одна доска свободная, сажусь. Расставляю шашки. Против меня садится мальчишка. Молча делает ход. Я отвечаю. Он - раз, я - раз. Он - раз и без трех шашек.
Садится другой мальчишка. Обыгрываю и этого. Собираются зеваки. И вдруг всех как ветром сдуло.
- На каруселях хочешь кататься? - спрашивает меня противник, смахивая партию.
- Хочу!
- Айда!
Мы бежим в городок аттракционов.
Старичок в розовой тенниске отворил перед нами двери в нутро каруселей.
- Давай, ребята, давай! Три смены катаете - один раз катаетесь! - говорит он нам, захлопывая дверцу.
Шаря руками по ступеням, лезу наверх. Просвет.
Купол, бревна-спицы. Я внутри огромного колеса. Не успеваю хорошенько сообразить, чем я здесь должен заниматься, как снизу кричат:
- Пошел!
- Пошел! - весело повторяет кто-то из мальчишек, и мы, положив руки на бревна, сначала медленно, а потом все быстрей и быстрей бежим по кругу. Играет музыка, но она долетает к нам кусочками, будто ей, этой веселой музыке, ладонью зажимают рот.
Топ-топ-топ-топ-топ! - гремят наши ноги.
Голова у меня кружится, и я понимаю, что погиб: мне не выдержать галопа. Я буду бежать сколько есть сил, а потом упаду под ноги мальчишкам, которые позади меня.
Нет, будет еще хуже. Сначала меня ударит бревном, потащит, будет ломать…
У музыки страдающее лицо. Она вырывается из последних сил, но рука, зажимающая рот, безжалостна.
Топ-топ-топ-топ-топ! - гремят ноги, которые через мгновение растерзают меня.
"Но ведь наш бег должен кончиться. Он не на час. Катают три или пять минут. И всегда норовят прокатить меньше. Три минуты или пять? Три я осилю…"
Я бегу сквозь туман, через бессилие. Воля моя пока что не поддается уговорам: "Ну довольно, мальчик. Ложись, тебя ударят и растопчут, но тебе не будет так плохо, как теперь".
- Врешь! - кричу я кому-то.
Кричу вслух, а себе твержу: "Мне будет хуже, потому что меня не будет совсем".
Я догадываюсь, наконец, что можно не бежать, можно повиснуть на бревне и доехать, дотащиться до остановки колеса. Но и для этого нужны силы, мы упираемся в бревно руками, скорость вытянула нас в струну, надо бежать еще быстрее, чтобы догнать бревно, которое движется нашей силой. Как это дико: мы движем всю эту махину, но не она зависит от нас, а мы от нее.
Музыке заткнули рот.
"Довольно", - решает за меня тот, кто не хочет больше всего этого. Но я бегу, бегу. И вдруг чувствую, что бегу тише. Я страдал за музыку, а спасение мое в том, чтоб она кончилась.
Колесо замирает.
- Еще два раза, и будем как баре! - долетает до меня счастливый голос.
Еще два раза… Нет! Я отцепляюсь от бревна, на которое лег-таки.
- Где выход? - спрашиваю, как слепой, задирая голову, шевеля руками.
Меня вот-вот стошнит.
- Эй, спустите его! - кричат мальчишки.
Кто-то открывает люк. Я сползаю по лестнице.
- Скорее, ты! - шипит на меня старик в розовой тенниске.
На меня никто не обращает внимания, и это очень хорошо. Я прохожу в калитку, мимо людей, ожидающих очереди покататься на карусели. Бреду напрямик, мимо дорожек, к густому кустарнику, валюсь в траву. Хоть бы вырвало! Так нет. Меня корежит, крутит. Мне нет спасения от самого себя.
- Но ведь это же все кончится когда-нибудь!
Цепляясь за траву, пытаюсь встать и встаю. Полдень, а словно бы сумерки. Делаю несколько шагов. Ноги идут. Что же я буду лежать, когда мне и лежа так же скверно, как и стоя!
Иду, перехватываясь руками за садовую решетку. Останавливаюсь в испуге. Впереди - главная улица города. Главная улица - это как новый костюм, который нужно беречь.
"Я перебегу улицу и пойду задворками", - успокаиваю себя.
Навстречу мне идут люди. Шагаю как ни в чем не бывало.
Наконец родные задворки. Сажусь на землю. Земля кружит вокруг меня. Запрокидываю голову - небо плывет вокруг меня. Неужто я так нужен этой огромной земле и этому бесконечному небу?
9
Я боялся, что дома меня примут за больного, станут спрашивать, где был, что натворил, а если стошнит, "скорую помощь" вызовут.
Подкрался к воротам, перебежал двор, юркнул в открытую дверь сарая. Отдышался, осмотрелся - и на сеновал. Охапка прошлогоднего сена пропылилась, потеряла цвет и запах, но я лег на нее и заснул.
Мне приснился наш переезд.
Будто опять сижу я в кузове полуторки, успокаиваю корову. Мы едем по Москве, которую я никогда еще не видал, а теперь и не глядел бы на нее. Я чуть жив от стыда. Приехать в Москву с коровой! Борта у полуторки низкие, и впервые я жалею, что на голове у меня гордость моя - пилотка. Была бы кепка, хоть бы глаза спрятал. Как же я ненавижу любимую нашу Красавку, носившую нам из лесу молочные реки! Как же я желал, чтоб у нее подломились ноги и рухнула бы она в кузов!
Москва гудела, гремела, заходилась счастливым пиликаньем автомобилей. Сверкали окна, полыхали голубым и розовым провода под дугами трамваев. Трамваи трезвонили, и наша Красавка от страха заливала кузов жидким пометом.
Ладно бы, коли мýка моя длилась мгновение! Москва была огромная. Мы ехали и ехали по улицам и площадям. Я сидел в кузове, сжавшись в комок от позора, и одно только небо снизошло к моим страданиям. Стало темнеть.
Машина ныряла по переулкам и вдруг выехала на простор.
В сумеречном небе, как живые, для всех и для меня тоже горели рубиновые звезды Кремля. Я даже о Красавке забыл. Вот он - Кремль. Кирпичные зубцы Кремлевской стены, кирпичные стены и башни, темная зелень кремлевских садов, купола кремлевских соборов. Я видел самое главное, что есть у нас в России. Знал: буду жить и умру во славу этого святого места русских людей, ради крепости этих стен, потому что от них вся наша сила и крепость и моя сила и крепость. Упади в тот миг искорка с кремлевской звезды, я, наверное, вспыхнул бы и сгорел, не испытав боли, а испытав один звенящий восторг.
Мы потом еще долго ехали по Москве. Я гладил морду Красавке и говорил ей ласково и виновато, мучаясь своим отступничеством: "Вон как звезды-то нам просияли! Рубиновые, кремлевские!"
Я знал: слова эти не пустой звук. Они о моей судьбе, о всей моей будущей жизни.
"Так тому и быть, - сказал я себе и Красавке. - Все так и сбудется".
Чему быть, что должно сбыться?
И поставил условие: сбудется, если опять, теперь же вот, увижу хоть одну кремлевскую звездочку. И увидал! Алая на темно-синем, встала звезда в проеме высоченных домов.
Я проехал через Москву в коротком сне и, пробудившись, долго сидел ошеломленный.
Такие сны неспроста снятся.
И тут я вспомнил о семье красного командира, над которой взял шефство. Я спрыгнул с сеновала на кучу сухого навоза возле бузины.
Дома я повертелся, покрутился. Улучил минуту, отлил в консервную банку белил - мама собиралась красить двери, - спрятал банку и кисть в сенцах.
Вечером я опять выпросился постоять в очереди, очередь занял, подождал, пока за мной займут, и потихоньку испарился.
Шел к дому красного командира переулками. Было совсем уже темно. На улицах ни души.
Метровыми буквами над окнами подвала я вывел надпись: "Здесь живет семья красного командира". На последнее слово белил стало не хватать и, как я ни скреб дно банки, на две последние буквы не хватило. Пришлось искать кирпич. Я успел нацарапать букву "р".
В окошко снизу сильно застучали, и старческий женский голос проскрипел на весь город:
- Кто безобразничает? Немедленно прекратите или я позову милицию!
Пригнувшись, словно по мне стреляли, я кинулся бежать. Башмаки мои гремели на пустынной улице так, словно я бежал в бочке. Споткнулся, схватился руками за землю, упал на плечо. Вскочил - и в переулок. И сразу в другой. Замер. Прислушался. Нет, за мной не гнались.
Домой шел в обход.
У самого дома опомнился. Мне ведь надо в очередь. Побежал, сел на приступочек. Людей было мало. Остались стойкие - держать очередь от чужаков.
- Как поживаете, молодой человек? - спросила меня Маша Правдолюбка.
- Отлично!
- Рада за вас! У нас все поживают отлично. Особенно дети. Шалопайничают с утра до ночи. Вот взялись бы да и организовали тимуровский отряд. Вы, я вижу, мальчик способный.
Я промолчал. У меня теперь была своя тайна. Да такая, что надо молчать не понарошке, а взаправду.
Три дня я не решался пойти на ту улицу, где жила семья красного командира. А потом пошел, и что же! Дом красили. Целая бригада маляров красила дом половой, какой-то бурой краской.