Глава XXI
БАБУША МАТРЕНА БЛАГОСЛОВЛЯЕТ РЕВОЛЮЦИЮ
Все непонятное кончилось неожиданно. Все понятное началось сразу.
Вбежал в избу Митя-почтальон, кинул мамке на лавку пачку газет и еле выговорил, заикаясь:
- Чи…чи…тай!
Утираясь рукавом полушубка, давился, захлебывался, стоя на пороге:
- П-пе… пере…д-дай муж-ж… Б-бегу с-с-славить по д-дерев-вням!
И заторопился, так хлопнул дверью, что задребезжали чашки в мамкиной "горке".
Два великих грамотея, старшеклассники, вцепились в газеты. Да поначалу и не в газеты - в серый, шершавый лист, точно содранный со стены, лежавший в пачке на виду Огромными буквищами, как в школьном букваре - нет крупнее, жирнее! - поперек всего листа напечатано:
"К ГРАЖДАНАМ РОССИИ.
ВРЕМЕННОЕ ПРАВИТЕЛЬСТВО НИЗЛОЖЕНО… ДЕЛО, ЗА КОТОРОЕ БОРОЛСЯ НАРОД: НЕМЕДЛЕННОЕ ПРЕДЛОЖЕНИЕ ДЕМОКРАТИЧЕСКОГО МИРА, ОТМЕНА ПОМЕЩИЧЬЕЙ СОБСТВЕННОСТИ НА ЗЕМЛЮ, РАБОЧИЙ КОНТРОЛЬ НАД ПРОИЗВОДСТВОМ, СОЗДАНИЕ СОВЕТСКОГО ПРАВИТЕЛЬСТВА - ЭТО ДЕЛО ОБЕСПЕЧЕНО.
ДА ЗДРАВСТВУЕТ РЕВОЛЮЦИЯ РАБОЧИХ, СОЛДАТ И КРЕСТЬЯН!
25 октября 1917 г. 10 ч. утра".
Громовыми голосами, перебивая друг друга, толкаясь, читали Шурка и Яшка этот серый, шершавый лист. Им особенно понравилось одно словечко. Они орали его на все лады:
- Низложено!.. Низложено!.. Низложено!..
Потом принялись за газеты. Читали для скорости почти одни большущие заголовки, и по ним одним все было понятно даже им, ребятам. Ну, не все, самое главное, наиважнеющее:
"От Всероссийского Съезда Советов
РАБОЧИМ, СОЛДАТАМ И КРЕСТЬЯНАМ!
…Опираясь на волю громадного большинства рабочих, солдат и крестьян, опираясь на совершившееся в Петрограде победоносное восстание рабочих и гарнизона, Съезд берет власть в свои руки…"
"ДЕКРЕТ О МИРЕ,
принятый единогласно…"
Читари запнулись (Что такое "декрет"? После разберутся, узнают!) и побежали глазами и языком дальше:
"ДЕКРЕТ О ЗЕМЛЕ
Съезда Советов Рабоч. и Солдат. Депутатов (принят на заседании 26 октября в 2 часа ночи)".
А-а! Слушали - постановили!.. Приговор. Еще называют по-нынешнему постановлением, резолюцией… Помощникам-писарям новое слово по обыкновению врезалось в память сразу и навсегда. Уж больно хорошее, легко говорится и читается. Ни с каким другим словом не спутаешь. Теперь и они станут писать декреты в Сморчковых хоромах.
Декрет о земле был напечатан в газете "Известия", которой читари-расчитари еще не видывали и потому разглядывали с любопытством. Они все подметили, даже пустяковины: в верхнем левом углу газеты мелко: № 209, суббота, 28 октября 1917 г.; в правом - цена: в Петрограде 15 коп., на ст. жел. д. 18 коп. А посередке, на всю страницу два слова и одна буковка. И пожалуйте - вбивай красный флаг на каждом загоне барского поля!
Все, все напечатано в газетинах по-новому, как никогда не писалось. Почти каждое слово с большой буквы.
Стойте, ребятушки, товарищи дорогие!! Стойте, милые сердцу геноссы и камрады! Глядите и запоминайте: эвот когда начинается воистину с новой красной строки жизнь и дела творят, как заглавные буквы, такие большие… Да они и есть Заглавные, эти дела!
Поторопился тогда Григорий Евгеньевич, великим постом, рано возвестил ученикам о революции, ошибся. Была, да не та. Не в феврале, в предвесеннее голубое утро, с зимним солнцем и чистым, блистающим снегом, а глухой, грязной осенью, со слякотью и сумерками в полдни, с непроглядными тучами пришел этот денек. В окошко и смотреть не хочется, а в газетину, вот эту самую, кричащую, сунься носом, потаращись немножко - слепит, обжигает глаза посильней солнышка. Попросту сказать: да здравствует революция рабочих, солдат и мужиков! Подсобляльщики - за белый праведный стол писать декреты!
Мать слушала, слушала, перекрестилась и заплакала:
- Не дожил отец… не дожил! Чуял, а не дожил… убили!
Шурка горячо взглянул на мать и потупился. Замолчал, насупился над газетой Яшка.
Но Шурка не мог сегодня долго горевать, Яшка тем более.
Да, все, что было недавно страшного, темного и непонятного, - пройдет, сгладится, забудется. Все теперешнее - радостно-понятное, самое справедливое и светлое, правда из правд - останется у них, Александра и Якова, навсегда. Они сами будут делать это дело, творить его, строить - они его плотники, столяры, печники и хозяева…
А мать все плакала.
Бабуша Матрена, свесив голову с печи, тревожно спросила:
- Чего ты? Ай беда какая стряслась?
Мать не отвечала.
Она взяла газеты, слезы заливали ей лицо, текли по щекам, капали на серую, шершаво-твердую бумагу и не сразу расползались по ней звездами. Глядя на мамку, заревели Ванятка и Тонька, им тотчас попало от двух оживленно-суровых мужиков, большевистских революционеров.
А спустя неделю, нет, раньше, в сумерочные заполдни, когда подсоблялыцики революции, голодные и жаркие, в грязных башмаках и распахнутой от бега одежонке, полные отличных слухов и новостей, гремя в сумках карандашами и грифельной доской, прилетели из школы, - в избе, за столом, украшенным холщовой чистой салфеткой, сидел бледный и грустный Яшкин отец в знакомой суконной гимнастерке с наградами, а Шуркина мать, с красным, опухшим лицом, в праздничной кофте, кормила его обедом. Ванятка, приспособясь рядышком на коленках, с ложкой, глядел завороженно на дядю Родю, как тот неохотно, медленно хлебает щи из полного глиняного блюда. Радостно-растрепанная Тонька вертелась около стола, скакала на одной ноге и беспрестанно спрашивала: "Чего мне привез, говори?.. Да папка же!" За перегородкой, в спальне скрипел очеп* зыбки и тихонько выла и приговаривала бабуша Матрена.
Пахло солдатским табаком. И этот забытый махорочный живой дух больно сдавил Шурке грудь и долго не отпускал, не давал вздохнуть.
Яшка, обронив на пол школьную сумку, счастливо вереща, кукарекая, бросился к отцу. А Шурка не смог сразу подойти, да и незачем было. Как ему хотелось услышать ржавый скрип жестяной памятной масленки-табакерки! Но этого никогда уже не будет, он понимал, а душа не соглашалась, гнала вон из избы.
Мать неловко тронула его за рукав, шепнула:
- Поздоровайся… бессовестный!
Он застенчиво, приневоливая себя, двинулся к столу Но дядя Родя сам пошел навстречу и по-взрослому пожал Шурке руку.
- Вот, брат, какие дела, Александр, - сказал он печально. - Держись солдатом.
И Шурка держался. Плакать ему было стыдно. Петух ухаживал за ним, когда они после обеда делали уроки. Подарил новехонькое перо и нетронутую промокашку. Предложил списать решенную им задачку на проценты, чтобы поскорей кончить с уроками. Все это раздражало почему-то Шурку.
Но тут к ним заглянул Устин Павлыч Быков, шумно поздравил дядю Родю с приездом и Советской властью. Нельзя было сердито смотреть, как ластится к дяде Роде растревоженный Олегов отец и все беспокоится за новую власть, как бы ее не прогнали. Керенский, подлец, слышно, убежал на фронт, не успели арестовать, собрал казаков и идет на Петроград. "С голыми рученьками супротив казаков что сделаешь? Ох, дорогунчик, голубок, Родион Семеныч, каков грех, такова и расплата… Али минует? Ведь и баба опосля родов десять ден в гробу стоит… Постоим? Устоим?" Дядя Родя односложно, скучно успокаивал лавочника и заметно обрадовался, когда тот ушел. Й вдруг заявились к ним Терентий Крайнов и Григорий Евгеньевич, и от таких приятных-расприятных неожиданностей нельзя было не развеселиться. Не часто светит у них в избе Шуркино незакатное солнышко. И запорожец - гость редкий, что говорить. Вот оно, началось Заглавное времечко, жизнь с красной строки!
Влюбленно-восторженными глазами неотрывно смотрел Шурка на своего учителя, как Григорий Евгеньевич, стеснительно покашливая, раздевается, отказывается сесть за стол в почетный угол, пристраивается на лавке с краю, как экономно берет из протянутого кисета щепоточку махорки кончиками трех осторожных пальцев, долго, неумело вертит и клеит крючок и, спохватясь, уходит покурить в сени. А Терентий, наглаживая довольно усы, без приглашения оказывается под образами, будто дома, и торопит дядю Родю, чтобы тот самолично и немедленно подтвердил все газетные большевистские известия.
Давно горит на столе драгоценная мамкина жестяная пятилинейка. Поставлен на кухне, греется самовар. Припасены на салфетке, как в праздник, чашки и вилки, нарезан занятый у сестрицы Аннушки заварной каравай. В блюде соленые огурцы и кислая капуста. Вынута из печи сковорода с картошкой. Мать торопила гостей за стол - самовар скоро закипит, остынет картошка. И жалела, что негде достать, как раньше, по такому случаю бутылочку. Добыт дядей Родей из вещевого, выгоревшего добела солдатского мешка и наколот мелко-мелко сбереженный сахар, и заварка чая лежит в газетном кулечке. Ванятка с Тонюшкой на печи не спускают, конечно, глазишек с сахарницы и получают, баловни, любимцы, прежде срока угощение.
А было время, когда не один сахар - черносливинки лежали на столе, в каждую чашку попало по две сморщенные ягодки, в стакан - целых четыре, один школьник считал и не ошибся. В Шуркиной чашке две эти черносливинки стали пузатыми, а чай душистым. Он съел одну Ягодину, попробовал, вторую отдал братику, получившему перед тем три черносливины от другого человека, которому Шурка, сразу повзрослев, счастливо-радостно подражал во всем…
Теперь ему некому подражать, и черносливинок он не получит. Ему опять боль сдавила грудь.
От черносливинок во рту тогда долго было сладко. И не в одном рту, он, Шурка, весь был сладкий-пресладкий, как незабываемые счастливые Катькины конфетины, выигранные однажды на гулянье. И сейчас ему вдруг стало немножко сладко-горько на сердце: мамку послали за Афанасием Сергеевичем Горевым. "Вот как, и Афанасий Сергеич тут!" - подумал он, радуясь и завидуя. Оказывается, Горев приехал из Петрограда с Яшкиным отцом, они встретились на съезде, получили одинаковое распоряжение: ехать домой устанавливать на местах Советскую власть. Ну и семьи навестить, само собой разумеется, посылают не куда-нибудь - на родину. Ах, едрено-зелено, как хорошо придумано!
Дядя Родя, хозяйничая, принес осторожно из кухни клокочущий, успевший убежать самовар, заварил чай и посадил за стол самых маленьких, соскочивших с печи. Он не забыл, поставил на лавку, поближе к Ванятке и Тонюшке, ковшик с холодной водой, чтобы разбавлять в чашках и блюдцах горячий, настоящий чай.
- Пейте, пока сахарницу другие не опорожнили, - пошутил он. - Да поторапливайтесь, мы тоже хотим попить чайку.
Малыши, стесняясь чужих, не дотронулись до ковшика. Дули из всей мочи в блюдца и степенно, только по одному разику заглянули в сахарницу. Экие разумники, скромняги! Да ведь погоди, на кухне станут клянчить у мамки добавку, как постоянно просят пирога или лепешки после обеда, всем это известно.
Ну, уж нынче сахарку они больше не получат, вопрос исчерпан!
Первым примчался в избу непрошеный Володька, и ему это простили, - так питерщичок-старичок был в этот вечер обалдело-счастлив, как Шурка в другой вечер с черносливинками. Подвижное, обветренное личико без морщинок горело и не сгорало, язык отнялся. Володька от хлеставших через край чувств хлебал ртом, мычал, и лишь вытаращенные глаза его криком кричали, плясали, рассказывая за десятерых. А его батя-революционер, в кожаной потертой тужурке, в ремнях и мятой военной фуражке (очень схожий на командира с броневика, как на картинке из журнала, и верно, как узнал потом Шурка, из бронедивизиона), смуглым, худощавым лицом был прежний, точно в давнюю "Тифинскую", когда приезжал на праздник из Питера, - бородка аккуратным клинышком и густые темные усы закручены, загнуты вверх половинками кренделя. Мода, что ли, такая у мастеровых? То висят усы книзу, то закручены вверх, а одинаково приятно.
С Крайновым Горев поздоровался как со старым знакомым. Григорию Евгеньевичу вежливо поклонился, козырнув, учитель, поспешно привстав, первый протянул руку.
- Заседает военно-революционный комитет! - усмехнулся одобрительно Афанасий Сергеевич. - Когда же будем брать штурмом Зимние дворцы в уезде и волости?
Расстегнулся, кинул фуражку и ремни на лавку и долго, тихо-задушевно разговаривал в кухне с Шуркиной матерью.
- Бабушку-то забыли! - спохватился дядя Родя. - Садись, Матрена Дмитриевна, пить чай.
- Спасибочко, родимым, я опосля напьюсь, успею, - тотчас откликнулась из спальни, от зыбки, бабуша и с удовольствием заклохтала - Чай пить - не дрова рубить, завсегда можно, особливо со сладостью. Сами-то, рачители мои, пейте да дело свое хорошохонько разумейте. Шутка ли: самовластье!.. Слушала я вас, слушала, старая, глупая, в толк многого не возьму. А маленько, кажись, догадываюсь. Я молоденькая-то была вострая, орунья, сообразительная. Теперича на девятый десяток перевалило, где уж…
- Живи, бабуся, до ста. А там еще прибавим, - потеснился за столом весело Крайнов. - Присаживайся.
- Опосля, милый, чашечку выкушаю. Кипятку хватит, самовар большой, а сахарцу малую крошечку, знаю, оставите мне, благодарствую. Я баю: долго рассуждай, да скоро делай. Вот как по-нашему! Не бойся, с совестью не разминешься, она завсегда с тобой. От богатых-то злодеев давно-о земля стонет стоном… Ну и не грешно… Идите напролом, с топором бог вам в помощь. Баю: господь поможет…
Она говорила, ласково приговаривала, отказывалась от чая, сама же давно сидела за столом, беспрестанно кивая головой.
Машутка в люльке не просыпалась, бабуша Матрена была сама себе хозяйка, отыскала ощупью на столе, на салфетке, порожнюю чашку, чайник с заваркой, кран самовара и напоследок сахарницу.
Терентий Крайнов молча следил и диву давался.
А Володька шепнул приятелям:
- Хитрит бабка, все видит… и все понимает, вот те крест!
- А ты как думал? - горделиво ответил ему на ухо Шурка. - Ну, глаза у бабуши давно остановились, а голоушка хоть и седая, трясучая, но работает важнецки, я приметил.
- Речь была покрыта сочувственными возгласами и громким рукоплесканием, - воодушевленно, со смешком заключил по-питерски Володька. И чтобы не обидеть Шурку, поправился: - Нет, серьезно, я такую старуху впервой вижу.
После третьей чашки, не опрокидывая ее на блюдце, бабуша Матрена к слову не к слову, так, про себя, сказа-ла протяжно-складно, с грустью и лаской что-то похожее на песню-сказку:
- Родная мать по убиенному сыночку воет - река течет,
Родная сестра плачет - ручей бежит,
Молодая жена слезы льет - роса ложится…
Красно солнышко взойдет, росу высушит…
- Еще чашечку чайку, маменька? - сказала Шурки-на мамка.
- Да, пожалуй, последнюю, с сахарком, возьму еще кроху на загладочек, - согласилась бабуша.
Володькин кожаный батя, закуривая папиросу и всех угощая из железной коробки, растроганно пробормотал:
- Ах, бабка, бабуся, умница ты моя этакая…
В тот вечер было решено: немедленно созвать волостной сход для выбора новой власти - Совета; освободить из острога арестованных сельских мужиков, равно и других, если там, в тюрьме, окажутся, и начать готовить уездный съезд Советов. В волость ехать дяде Роде с Егором Михайловичем (Глебово рядом, завтра известят депутата) и с Таракановым (опять-таки по пути, будут проезжать Крутовом, захватят столяра). В город направиться самому Афанасию Сергеевичу с Крайновым Терентием на Ветерке - доставит скорым часом.
- Солдат с волжского моста, из охраны, взять свободных. Кирюха, железнодорожник, давно их распропагандировал, большевики, - подсказал уверенно Терентий. - Ружья захватят. Можно и пулемет, для острастки. Комиссар там, в уезде, известный кадет, делит власть с меньшевиком, аптекарем. Будет возня, чую.
И все согласились, что нужны винтовки и, пожалуй, пулемет не лишний, не отяготит.
Сказано это было так просто, буднично, между прочим, словно речь шла об овсе и сене для лошадей на дорогу. Шуркина мамка, угощая гостей, слушая, и бровью не повела. А молодцы-писаря, готовые сочинять в Сморчковой избе какие хочешь декреты, усиленно хлопали глазами и вострили уши. Поглядите, послушайте, пожалуйста, подивитесь, как обыкновенно делается революция, - словно уговариваются мужики чинить в поле изгороди и разбитую дорогу в Заполе! Да ведь недавно и тут не обходилось без ленивой ругани и перекоров. Господи помилуй, какие чудеса вытворяет с народом революция рабочих, солдат и крестьян! Не поверишь, а истинная правда. Тлели, дымили и шипели угли в теплине да и разгорелись огнем до неба… Положим, верховодят сегодня мужики-мастеровые, питерские рабочие, Выборгская сторона: Горев, Крайнов, дядя Родя - он на Обуховском заводе работал… А дяденька Прохор с голубыми хваталками и железными, раскаленными добела диковинками в кузне, с песнями, прибаутками, россказнями и насмешками над мужиками! И он тут, и его доля есть… Григорий Евгеньевич на заводе, наверное, не работал, но он как мастеровой школьных дел загорелся солнышком над Выборгской сторонкой.
И все, что слышал и знал Шурка о городском рабочем человеке, встало сейчас перед ним и озарилось новым, горячим и добрым, красным дорогим светом. Да вот, все вместе они с пастухом Сморчком, старые Шуркины знакомые, и есть Данило Большевик из сказки дяденьки Никиты Аладьина, освещающий людям в ночи путь вперед своим горящим, вынутым из груди, живым сердцем! Он, Шурка, и раньше так думал и сейчас так твердит. И его батя шел за Данилой, может, не сразу, подумавши, может, не в первых рядах, в самом конце брел во мраке, запнулся по дороге за старый, кривой корень сосны или елки (они, корни, в лесу завсегда торчат, извиваются поверху змеями под ногами), упал и погиб… Нет, не погиб, он отдал жизнь за мужиков, за своего дружка немца-австрийца Франца, а пленный Франц не пожалел своей жизни за русского солдата инвалида Соколова… Как это было страшно, невозможно тогда, и как это сейчас не страшно, правильно, иначе нельзя было поступить бате и Францу. Он, Шурка Кишка, давным-давно решил: он пойдет этой Данилиной дорожкой и будет своим горячим сердцем смело освещать людям путь к правде и добру. С ним вместе беспременно пойдут братейник Яшка Петух, Катька Растрепа, его невеста, о чем стыдно, невозможно говорить, но совсем не стыдно, приятно думать, пойдет и питерщичок-Володька, свойский парнишка, всезнайка. Они между собой не успели еще договориться, да и ненадобно: о чем тут толковать, все и так понятно…
Но пока они, трое подсоблялыциков революции, не смели нынче напрашиваться ехать в уезд и в волость устанавливать Советскую власть. Что ж, скоро и им найдутся делишки по ихнему росту и способностям. Один из подсоблял уже заметно хромал и скрючил левую (или правую?) руку, став Оводом. Два других читаря этой чудесной книжечки были его верными боевыми сотоварищами…
Григорий Евгеньевич просил и его взять в город на подмогу. Уж кому-кому, а ему и Татьяне Петровне больно знаком и страсть насолел инспектор училищ, нынешний уездный комиссар.
- Низложить! - грянули два могучих, ухарских голоса. К ним немедля присоединился третий: - Низложить!