И Семеновна все шире и шире раскрывает глаза, чтобы рассмотреть аиста вблизи. Это не аист. Это чьи–то холодные руки.
Над Семеновной склоняется чье–то незнакомое лицо:
- Доченька, Мариночка, деточка моя.
Что это еще такое? Что за Мариночка? Какая Мариночка? И запах… Очень знакомый запах. Нет уж, не проведешь, я знаю, кто ты… Ты злая Леночкина мама. Уходи…
- Уходи! - кричит Семеновна.
- Да это ж я. Твоя мама. Я привезла тебе конфеты игрушки. Ты посмотри как следует - сразу узнаешь.
Нет уж, теперь не проведешь.
- Уходи, а то Петьке скажу. Петька, Петька! - хны–чет Семеновна.
Из молочно–белого тумана вырастает Петька. Он про| тягивает к лицу Семеновны руки, гладит ее мокрый лоб. Привычный запах бензина успокаивает Семеновну, и она притихает.
- Петька, где Женька с Галькой, а?
- Женька окотенилась, - сообщает Петька.
- Принеси ее мне, - Семеновна переворачивается на другой бок, - я Женьку хочу, она теплая…
Чужая красивая тетенька, от которой пахнет сиренью, сидит, положив голову на руки. Вроде плачет.
У Семеновны все еще дрожит в глазах свет, и болит голова, и сухо во рту, и дышать трудно, но ей все равно становится жалко красивую тетеньку.
- Ну чего ты плачешь? - спрашивает она. - Слезами горю не поможешь.
Тетенька внезапно подбегает к ней, целует в глаза, в лоб, в шею, в лицо:
- Доченька моя… Девочка моя!
Семеновне неудобно под ее горячими поцелуями, но она не плачет.
Возвращается Петька с Женькой в руках. Только тут Семеновна с удивлением замечает, что Петька какой–то не похожий на себя. Бледный, будто хмельной, напуганный.
Женька садится рядом с Семеновной. Громко мурлычет.
- Ты и вправду окотенилась? - спрашивает Семеновна.
- Мрау, - отвечает Женька утвердительно. Потом спрыгивает с постели и куда–то бежит. Красивая тетенька гладит Семеновну по голове.
- Петька, она говорит, что она моя мама, - сообщает Семеновна Петьке.
- Так она ж и есть твоя мама, - весело говорит Петька.
А сам как–то опасливо вглядывается в красивое лицо.
- Она теперь возьмет тебя в город, - говорит Петька.
Семеновна не хочет в город. Там люди живут в железных коробках, а по улицам ходят трамваи, и всякие машины без конца давят детей. Там много милиционеров.
- Я не хочу в город, - говорит Семеновна.
- Глупенькая, - не своим голосом говорит Петька. - Тебе ж в школу скоро. А мама без тебя скучает, и сестра Алечка.
А ты поедешь? - спрашивает Семеновна.
Петька молчит.
Семеновна долго думает. Так долго, что засыпает. И ей тут же снится город. Там ходят на больших ногах трамваи, а от них убегают маленькие девочки, точь–в–точь Леночки. Много Леночек. В городе много–много народу. Так много, что Семеновна не успевает со всеми здороваться. Она только кланяется и кланяется во все стороны: здрасьте, здрасьте…
Просыпается Семеновна так же внезапно, как и засыпает. В избе уже почти темно. Разговаривают мама и бабка Домаша.
- Ну, как вы тут жили? - спрашивает мама.
- Всяко бывало.
- Я вижу, Марина плохо одета… Вы очень плохо жили, а ты мне не писала, да?
- Ты присылала платья, да ей такие на два дня. Она то на проволоке повиснет, то в реку упадет, - пожаловалась бабка Домаша.
- Вот и возьму с собой. Соберу своих девочек. Але в садике место обещали, Мариночке скоро в школу.
- Еще б на годок у меня оставила, как мы жить–то тут будем без ее?
- Ну, у тебя народу тут много, - как будто бы обвинила мама, а может, так показалось.
- Что ж я? Одна в таких хоромах жить буду? Да я без них замерзла бы тут насмерть. Мужики и дрова привезут, и сена накосят. Вон, Клок у кого в очередь пообедает - половину съест, а половину нам несет. Да девка без него яйца бы не видела, мяса б не нюхала…
- Нам милостыня не нужна! - закричала мама.
- Да что ж с тобой совершилось, дочка! - вздохнула бабка Домаша. - Да в кого ж ты такая злая!
- Люди сделали, - не совсем уверенно сказала мама.
- Люди! - бабка усмехнулась. - А ты не поддавайся людям–то. Ты блюди себя такую, какую бог тебя сделал, на людей не гляди. А Петька хороший, - вкрадчиво добавляет бабка, - жалостный, рабочий мужик… Что; выпьет иногда - так ить молодой, бездомный, ему не грех. А девку–то как любит, а? С маленькой–то с ней. как играл! Она его обмочит дочиста всего, а он так на работу в мокрых штанах и пойдет… Любил он тебя ужасно! И ее любит.
- Об этом не стоит говорить, - звонко кричит мама, - не оставлю ребенка! Я не могу без нее!
Мама заплакала так горько, что Семеновна тоже не выдержала, заплакала в голос.
Бабка подбежала к ней, схватила на руки:
- А кто это проснулся? Это птичка моя проснулась, это букашечка моя проснулась, это касаточка моя плачет! А кто у нас такой нехорошенький? Кто это плачет? Да никто не плачет, никто и не думал плакать.
- Бабушка, - сказала Семеновна, - когда ты совсем состаришься и вырастешь вниз такая же маленькая, как я, я тоже буду тебя на руках носить.
Мама подошла к ним, обняла обеих сразу, а Семеновна, как умела, стала ее целовать, не понимая, почему во рту становится так солоно.
Бабка отошла, зажгла лампу, поставила ее на окно.
- Баб, зачем ты это? - спросила Семеновна.
- Посмотри, темень какая… Мало ли кто плутает, а в такую непогодь свет хорошо видать.
И правда. На крыльце забухали шаги. Открылась дверь, и в потолок ударилась лохматая Петькина тень.
Семеновна соскочила с постели и бросилась к Петьке. Он поднял ее на руки и спрятал под свою куртку. От него пахло табаком и керосином.
- Ладно, Семеновна, не на век ведь едешь…
- Ой, не на век, - подхватила бабка Домаша.
- А если и навек, - вслух подумала Семеновна. - Век–то, он ведь короче, чем до будущего лета. До будущего лета ни в жисть не поехала б.
- Цок–цок–цок, - отбивает копытами кобыла. Полем, среди поспевшей ржи. Какие–то люди ставят столбы.
- Эй, зачем это вы?
- Как зачем? Электричество ведем…
- Електричество… Слышишь, Домаша…
Дед Клок правит кобылой. Васятка Уткодав на телеге рядом с Семеновной.
- Не забудешь?
- Не–а…
- Помни, что ты моя невеста…
- Ага…
Не забудешь никак?
- Никак не забуду.
- Побожись.
- Святой истинный крест, чтоб мне на месте провалиться!!!
- Ну, я тогда домой побег, а то матка хватится, а меня–то и нет. Прощай!
- Прощай, Васятка… Прощай…
- Не забывай, Семеновна.
Васятка соскакивает с телеги и так и остается стоять на дороге. Долго стоит, пока лошадь не увозит Семеновну.
- Эй, Семеновна! - кричат с поля бабы.
Дед Клок тормозит кобылу. Побросав работу, бабы подбегают к Семеновне.
- Ну что, Семеновна, уже?
- Да. Семеновна не совсем ясно понимает, что "уже".
- Значит, все?
- Ты нас помни. Слышишь, помни… Помни нас, Семеновна. Пиши.
- Напишу, сразу напишу. Всем напишу. Тебе, Петуниха. Тебе, Павлюниха. Тебе, Колбасиха. Тебе, дядька Колбас. И деду Борьке, и Захару с Захарихой…
Семеновна неловко поправляет красивое новое зеленое пальто и городскую шапочку. Прикладывается по очереди ко всем щекам мокрым круглым ртом.
- Прощай, Анна, - сочувственно, тихо говорят бабы. Дед Клок трогает лошадь.
- Не забывай, Семеновна! Как же далеко они едут! Все дальше и дальше, незнакомей и незнакомей.
Эта песня так хорошо ложится на дальнюю, медленную дорогу.
Трансваль, Трансваль, страна моя,
Ты вся горишь в огне.
Семеновна поет эту песню во все горло. Ее заглушает дребезжащий постук телеги.
Трансваль, Трансваль, страна моя,
Ты вся горишь в огне.
На станции поезд стоит три минуты. Он скоро придет, а потом сразу. же тронется. Без гудков, без сигналов. И Петька в белой рубахе помчится следом. Дребезжанье его старого, огромного велосипеда потонет в шуме поезда. Он будет что–то кричать, захлебываясь ветром и словами. С одичалым одиноким лицом. А потом отстанет, потому что колеса его велосипеда намного меньше колес поезда. И никогда больше не уткнуться в знакомую грязную куртку с таким родным запахом бензина.
Мелькнут у коновязи дед Клок со спадающими ватными портками, бабка Домаша в белом платочке. Где–то там совсем далеко, как на картинке, проплывет мимо Польшино. И в табачной духоте общего вагона непонятными словами заплачет шестилетняя девочка:
Трансваль, Трансваль, страна моя,
Ты вся горишь в огне.
Часть II. ОХТИНСКИЙ МОСТ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Наверное, кто–нибудь другой справился бы с этим делом гораздо быстрее, чем я.
А все потому, что у меня лицо такое. Увидев мое лицо в окошечке кассы, кассирши заставляют окошечко счётами и говорят:
- А ты можешь и подождать… - И уходят, как они выражаются, "на минуточку".
Взглянув мне в лицо, официантки говорят, что свободных мест у них нет, а шоферы никогда не останавливают такси, если я стою на дороге с поднятой рукой. Ну и, конечно, все они обращаются ко мне на "ты".
И вот теперь, оформляясь на работу, я часами жду разных начальников и инструкторов, а они, пробегая мимо, кидают:
- Подожди минутку, я сейчас. - И тут же забывают обо мне, а я сижу тихо и боюсь напомнить.
Я думала, что у меня спросят биографию, даже начало придумала, чтоб это было смешно:
"…Говорят, что я родилась в сорок пятом году. Утверждают, что в городе Ленинграде…" Мне показалось это необыкновенно остроумным, но дальше что–то не пошло.
Остроумие не вязалось с моей сутулой фигурой, с моими круглыми очками в черной оправе, с моим тихим и глухим голосом. Вернее, голос у меня мог быть и не тихим, но он все равно не был рассчитан на остроумие в общественных местах.
Мне было восемнадцать лет, и меня еще никто не целовал.
Я носила мальчишескую прическу с уродливой челкой до бровей, искажающей лицо. Зато челка скрывала детские прыщики, которых я стыдилась больше всего на свете. Теперь бы мне тогдашние заботы!
Поступать в институт я не стала. Во–первых, потому, что не знала точно, чего я хочу. А во–вторых, нас, родившихся в сорок пятом, было слишком много - в институтах сумасшедшие конкурсы. А я никогда не любила конкурсов, экзаменов и спортивных соревнований, Я совсем неплохо училась в году, но на экзаменах меня нападал столбняк. Школьные учителя это знали и щадили меня, но не они принимали экзамены в институтах.
Вот так я и попала на завод. И думала, что там у меня спросят биографию и вообще будут спрашивать. Хоть что–нибудь. Обо мне. О семье. О школе. А у меня ничего не спросили, кроме того, что было написано в паспорте. Это было мое первое разочарование.
Помню только, что в нескольких местах спросили:
- Мальчик, а ты совершеннолетний?
Это потому, что у меня была шапка–ушанка. Наконец какая–то задымленная комнатушка начальника пожарной охраны - еще один инструктаж, и…
- Новенькая? - сердито спросил меня серьезный паренек в фетровой шляпе с отрезанными полями, когда я вырвалась оттуда уже со всеми положенными подписями.
- Да.
- В технике безопасности была?
- Была где–то…
- Я спрашиваю конкретно.
- Нет, наверно…
- Пошли.
Он шагал впереди меня огромными шагами и не оборачивался.
Мы шли по скользкому металлическому полу цехов, по асфальту двора, взбирались по каким–то лестницам, опускались на лифтах и даже прокатились на мостовом кране.
Завод был совсем не то, что обычно показывают в кино. В жизни это больше потрясает: гудит, гремит, трясется все вокруг, снуют желтенькие яркие автокары - зевать не приходится.
И потом - это был м о й завод, и, чувствуя свою к нему причастность, я наполнялась таким ликованием и восторгом, что даже перестала остерегаться автокаров, о чем мне в не совсем приличных выражениях напомнили чумазые автокарщики.
Я вернулась с неба на землю, начала пристально вглядываться в здания гудящих цехов, в перекрытия, их соединяющие, в огромные башенные краны. Неужели когда–нибудь я буду разбираться во всех этих лабиринтах, знать, где что находится, неужели когда–нибудь перестану бояться передвигаться здесь без провожатых, шарахаться от вспышек электросварки? Это существо - завод - мне нравилось.
- Этот стан называется "сигара", - орал паренек. - Запиши сейчас же… Когда на нем работаешь - нужно закрывать решетку. Ясно?
- Ясно…
- А одна женщина… подожди, сейчас посмотрю, как ее фамилия… Нелидова… ага… она забыла закрыть решетку, и ее затянуло… Одежду всю в клочки, а ее перебросило на другую сторону стана… совершенно голую… Ты записывай… Нелидова… голая…
Я послушно записывала, потом снова бежала за пареньком, а сама пыжилась от гордости, что вот я, такая, свободно передвигаюсь среди печей, "сигар", барабанов и волочильных станов.
Мне казалось, что я выгляжу необыкновенно элегантно на фоне всего этого оборудования, а в голове уже была готова блестящая речь для школьных подруг, для этих дур, которые пошли в институты или сразу же забились в какие–то шараш–монтажные конторы, в то время как я… Я была похожа на всех героинь романтических кинофильмов.
- В трубу надо лазать в противогазе, - продолжал паренек уже на дворе, показывая мне на огромные заводские трубы.
- А зачем мне лазать в трубу?
- Не спрашивай, записывай… И я записывала, гордая своими новыми познания, пока вдруг рядом со мной не грохнул такой оглушительный хохот, что карандаш выскользнул из моих рук.
- Уже сорок минут эту дылду за собой таскаю, а она хоть бы что, записывает…
Толпа гогочущих парней обступила меня, взяла в кольцо.
Кто–то выхватил мой блокнот, стал читать: "Полости запыленных труб прочищаются обыкновенным кухонным ершиком…"
Громче всех гоготал мой провожатый.
Наверное, надо было заплакать, или набить ему рожу, или…
Но я вдруг почувствовала, что улыбаюсь. Вначале через силу, чтобы не заплакать, потом оттого, что представила, как расскажу все это тем же подругам, и, наконец, оттого, что, оказывается, не всем наплевать, что на заводе появился новый человек.
Мы прохохотали до конца обеденного перерыва, потом все стали расходиться и, расходясь, еще долго оглядывались на меня. Я цвела.
- Где будешь работать? - спросил мой знакомый.
- На машиносчетной станции.
- Надбавишь трояк в получку по знакомству… Ой, смехота!
Ушел и он, а я осталась одна посреди огромного двора и сразу же растеряла всякую уверенность в себе и элегантность, особенно когда увидела в темном оконном стекле свою сутулую, долговязую фигуру, растерянную физиономию с открытым ртом, несуразное длинное пальто, по–извозчичьи подвязанное кушаком.
Я не заплакала только потому, что именно в этот момент стала выдумывать, что я совру девчонкам. Вот примерно то, что я потом рассказывала:
…Он увидел меня и сразу заинтересовался… Красивый - с ума сойти!!! Все время за мной следил, пока я ходила по заводу, а потом подходит и говорит: "Вы, я вижу, впервые у нас. Если разрешите, я вас повожу по цехам…"
Девчонки еще долго потом спрашивали, как поживает этот таинственный "он", но я забыла, как я его нарекла, поэтому в конце концов решила от него отказаться, и когда подруги спрашивали о нем, я загадочно молчала, намекая на что–то таинственное. Мои подруги были еще глупее меня, поэтому верили.
Вообще у нас была этакая романтическая, порывистая компания. Мы вели умные разговоры о личности и толпе, о личности и народе и почему–то считали себя личностями, а всех остальных - народом. Само собой разумеется, что и свое появление на заводе я расценивала как хождение в народ. Я пришла "узнавать жизнь"…
Стою среди огромной светлой комнаты, наполненной самыми разнообразными шумами: прерывистое, будто заикающееся тарахтенье счетных машин, скрежет перфораторов и мягкое, приятное тюканье пишущих машинок, почти живое - до того мягкое и редкое, неритмичное: печатают непрофессиональные машинистки.
Я стою и жду, пока на меня обратят внимание. Я уже была здесь, когда оформлялась, а теперь вот пришла работать.
Тогда, да и сейчас, на меня совсем не обращают внимания. Хотя, как потом выяснилось, уже после первого моего посещения мне перемыли все косточки и после короткого обсуждения большинством голосов было решено, что я малость "с пылинкой". Но это я узнаю потом, а пока я вижу, что всем на меня плевать.
- Вот твое место, - говорит мне начальница Вера Аркадьевна. Она хлопает меня по плечу, и я сжимаюсь под ее рукой. Начальница же!
Сажусь туда, куда она показывает.
- Это, девочки, новая сотрудница, - поощрительным голосом говорит она. - Зовут Мариной… Прошу любить и жаловать.
Я не знаю, что делать. На всякий случай встаю и кланяюсь. Вроде бы шелестит смешок, но когда я вглядываюсь в лица - ничего подобного, все серьезные.
Я замечаю очень много молодых лиц, мне даже кажется, что человек десять, хотя потом выясняется, что только четыре девчонки моего возраста, другие гораздо старше. И мне кажется, что девчонок много и что они все на одно лицо. Наверное, потому, что они очень уж одинаково одеты: эти нейлоновые кофты со всякими штучками на груди и на манжетах, юбки с крупной складкой по центру, ну и, конечно, начесанные до поднебесья гривы делают их похожими на официанток и друг на друга. Может быть, потому я и показалась "с пылинкой", что была не так одета и причесана?
- Ладно, ладно, поглазели и хватит, - шутит Вера Аркадьевна. - Валя, будешь делать ошибки - прибью…
- Ну уж прибьете, - басит рыжая Валя. Она, кажется, моложе, чем я.
- Ну, Мишке твоему напишу, - говорит Вера Аркадьевна и коротко взглядывает на меня: смотри, мол, как я умею вести себя с подчиненными. Даже шучу.
Она говорит еще что–то, не помню что, помню только, что все поглядывают в мою сторону, улыбаются, будто стараясь произвести на меня выгодное впечатление. Тогда я не поняла, зачем им так надо мне понравиться, но потом выяснилось, что на станции идет что–то вроде затяжной "войны Алой и Белой розы", и противники вербуют каждого вновь прибывшего. Кто за кого и кто против кого - так никогда и не станет мне полностью ясным.
Я сажусь за свой стол с машинкой и жду, что будет дальше.
- Читай, - Вера Аркадьевна протягивает мне книгу правил обращения со счетной машиной.
Издали, наверное, кажется, что я увлеклась книгой, но на самом деле незаметно оглядываю комнату и людей, не прерывая своего монолога:
"… Машины там стоят новейших марок. Знаете, как трудно на них работать? Там такие женщины сидят - нашего математика за пояс заткнут… Ужасно сложная работа…"
Одна из женщин отрывается от своей машинки и смотрит на меня. Я смотрю на нее. Она улыбается. Как хорошо. Я тоже улыбаюсь.
Она подходит ко мне.
- Да не читайте вы этого, - говорит она. - Давайте я вам сразу покажу… Ведь вы все равно моя ученица…
- Давайте, - говорю я.
Она показывает мне сложение и вычитание, и я с разочарованием замечаю, что это уж слишком просто, до обидного просто.