… Ну, а чем я хуже других? Я ведь умею петь. Вот я буду петь, а он услышит, как я пою… Больше никто не умеет так петь, потому что никто не знает в песне того, что знаю я. Потому что я одна такая, какая я есть. Потому что меня Алька любит больше всех на свете, значит есть за что меня любить. Меня кошки не боятся. Ко мне собаки идут. И дети ко мне идут. И тоже не боятся. А один пятилетний мальчик, который приехал к нам погостить, ужасно обиделся, что его отослали вечером спать, а меня нет. Он, наверное, думал, что мы ровесники Так почему же меня не любить? И песни вот петь умею… Жаль только, что песни все чужие… Но ничего, я придумаю свои, я даже знаю, о чем…
А дальше я думаю уже о таком, чего нельзя рассказывать. Но я слишком сразу начинаю думать о таком, а это совсем неинтересно. И я возвращаюсь к истокам.
…Ну почему ему меня не любить? Ведь все на свете книги написаны обо мне. И кинофильмы обо мне. И стихи.
Я расскажу ему, как это сладко - раскрывать книги и читать там:
Ведь я островитянка С далеких островов…
А еще лучше:
Живу - никто не нужен, Взошел - ночей не сплю. Согреть чужому ужин - Жилье свое спалю!..
Только мне нужен! Именно поэтому спалю все!!! Это я только из гордости говорю, что никто не нужен. Нужен! Только вот - зачем? Почему одному человеку вдруг становится нужен другой, что это за странная необходимость? Почему это так больно?
Зачем он мне нужен?
И я опять начинаю думать о таком, чего не рассказывают. И опять все происходит уж слишком быстро.
Слишком быстро я говорю ему все слова, какие хочу сказать. Слишком быстро он отвечает мне такими же словами.
А так нельзя, надо настрадаться, наплакаться, только потом…
Меня можно любить еще за то, что меня любят деревья.
У нас с Алькой были тополя. По пучку веток в банках на окошке. Был март. Холодный, затянувшийся март, а мне хотелось, чтобы тополя распустились. Напрасно все говорили, что раньше, чем обычно, этого не бывает, ничего не будет. Мне хотелось, чтобы мои ветки выпустили листья. Я расколупала клейкие чешуйки и высвободила листочки.
Мне сказали, что листья погибнут, что эти ветки уже можно выбросить.
Но листья не погибли. Правда, сначала они были бледные и желтые, но потом все–таки позеленели, налились соком, а ветки дали белые упругие корни…
Алька сделала то же самое со своими ветками, и ее ветки погибли. Листья, не успев распуститься, засохли. Алька была маленькая и поэтому плакала, но потом ей пришлось смириться с тем, что любое зерно, любая косточка, посаженные мной, обязательно взойдут, а она может и не пытаться - не взойдет. Деревья слушаются меня. Это единственное, что мне всегда удавалось.
И опять какие–то неслыханные по быстроте события, прерванные на самом интересном месте чьим–то глупым, клейким голосом:
- Скажите, это что же у вас в пакете? Кастрюлька, да?
- Нет, латка…
- Скаж–жите пожалуйста! Латка! Вот именно такая–то мне и нужна. Где вы брали?
- Мне ее прислали.
- Откуда ж это?
- Из Улан–Удэ…
- Скаж–жите пожалуйста! Из Улан–Удэ… А у меня там тоже есть один знакомый… Я обязательно попрошу
У него такую кастрюльку…
- Это не кастрюлька, а латка…
- Скаж–жите пожалуйста! Вот именно латка…
Я посмотрела на этого тусклого идиота так, что он поперхнулся и замолчал… Хо! Вчера я вела бы себя иначе!
Потом мне самой было неудобно, что я так разозлилась из–за какой–то чепухи. Я встала и пошла к выходу.
На набережной было многолюдно. Одиннадцать, а светло - теплый, серый какой–то, остановившийся вой дух, как бывает только весной. Толпа лохматых парней гундосила под гитары:
Сердце врет "люблю–люблю" до истерики,
Невозможно кораблю без Америки…
В песне не было мелодии, и издали она казалась каким–то хоровым, унылым причитанием.
…Если он захочет - я никогда не буду сутулиться Я буду ходить прямо и часто улыбаться. Я перестану говорить извиняющимся голосом, и у меня никогда больше не будет такого лица, глядя на которое всем кажется возможным не принимать меня всерьез.
Не заходя в комнату, я прошла на кухню. Алька ждала меня и, как только я вошла, поставила подогревать суп.
- Давно спят?
- Давно. В комнату не ходи. Разбудишь - опять дет скандал. Устала?
- Нет. Я влюбилась, Алька. Алька с непонятным выражением пожала плечами.
- Что же ты молчишь?
- Да ну… - Алька опять не договорила, а вытягивать из нее дальше было бесполезно, потому что если уж ей взбредет в голову остановиться на середине фразы, то никакими силами не заставишь ее продолжать.
- Алька, ты хочешь спать?
- А ты?
- Я нет.
- А я нет, раз ты не хочешь.
- Пошли?
- Пошли. Алька на цыпочках прокралась в комнату и вытащила свое пальто.
Мы выходим на улицу и поднимаем воротники, уж у нас принято.
Надеяться на то, что Алька начнет у меня что–то расспрашивать, не приходится, а мне самой не хочется первой лезть к ней с рассказами. Молчу. Жду. Когда ей наконец взбредает спросить у меня: "Ну что там опять?" - я уже не чувствую в себе никакого желания исповедоваться, тем более, что рассказывать совсем нечего. Я просто отмахиваюсь от ее вопроса. Дальше мы уже идем молча. Идем быстрым, сумасшедшим шагом, таким, каким совсем не принято гулять.
Ни о каких разговорах при такой бешеной ходьбе не может быть и речи.
Минут двадцать ходу - и мы на Охтинском мосту. Потом на правом берегу.
Немного по берегу и, оглянувшись по сторонам, ныряем вниз, к Неве. По старым, проломившимся деревянным ступеням, где мы знаем каждую щель, каждый пролом.
Днем здесь бывает много народу, поздно вечером - никого, и поэтому мы уже года два считаем это место своим.
У старого, гнилого сарайчика давно уже валяется разбитый, расщепленный обрубок бревна. Мы садимся на него и закуриваем.
Напротив горят синие окна комбината имени Кирова, их светящиеся отражения ломаются в воде. Стена сарая защищает нас от ветра.
Зачем нам это место? Почему мы так прилепились к нему и делаем в день несколько лишних километров, лишь бы покурить именно здесь? Не знаю.
Здесь пахнет той самой беспокойной травой, что обычно растет между железнодорожных рельсов на далеких станциях.
А может, и не травой это пахнет, а жирной гарью, летящей с паровозов? Мазутом? Знаю только, что этот запах обычно сопутствует путешествиям, и от одного запаха у меня какое–то волнение.
Это я придумала, чтоб в городе было "наше место".
О чем мы с Алькой там только не говорили, чего не выдумывали!
Охтинский мост, такой огромный и гудящий, будто по нему проходят сильные токи, тянул нас к себе, наверное, еще потому, что нам нравилось владеть им. Это был наш мост.
И потом… Он так похож на железнодорожный!
А этот травянистый скат к Неве!
Сколько нужно воображения, чтобы поверить, что в огромном городе есть никому не известное, неисследованное место, глухое и таинственное, существующее только для нас.
Скрипучие ступеньки, куст чахлой черемухи, бурьян и лопухи…
- Это же, черт побери… - неопределенно говорит Алька.
Очевидно, она чувствует то же самое, что и я.
- Здравствуйте, Мельпомена… Я вас сразу узнал.
- Здравствуйте…
- Я так и знал, что вы позвоните…
- Откуда?
- Догадался. А что это вы сегодня не такая нахальная, как вчера?
- А разве я вчера была нахальная?
- Не очень чтобы очень, но было немного… Может! вы сегодня расшифруете себя?
- Пожалуйста: ваша триста первая жертва…
- Ха–ха–ха…
- Что же вы вчера не звонили?
- Боялась надоесть… Или лишнего наговорить.
- Да, этого стоит опасаться… Я понимаю его слова так, что ему просто надоело со мной разговаривать. Скучно, наверное. А я так много болтаю.
- До свидания.
- Ну почему же до свидания? Скажи–ка лучше что–нибудь смешное, Мельпомена.
Когда мы идем в столовую (до чего же я воздушна, до чего же я едва касаюсь пола ногами), он попадается нам навстречу.
Остановился. И вдруг улыбнулся радостно, сам, наверное, не ожидал, что улыбнется.
- Привет машиносчетной…
Никогда не обращал на нас внимания, никогда не замечал, а тут вдруг…
- Привет! - хрипло отвечаю я. Только я одна и ответила с перепугу.
А он совсем уже засмеялся. И вдруг побежал вприпрыжку, через две ступеньки - благо ноги длинные, как у аиста.
- Ну, теперь не упусти, - шепнула мне Лиля.
А Светка посмотрела так… Когда мне раньше говорили, что женщины понимают друг друга с полувзгляда, я не верила.
Может быть потому, что до этой минуты не было во мне ничего такого уж особенно женского, а тут вдруг я поняла, что мы со Светкой враги. И что Лилины наскоки на нее не так уж несправедливы. И еще я заметила, что у нее низкий лоб, узкие глазки и узкий, сытый ротик, что и отметила со злорадством.
- Плевала я на это удовольствие, - сказала я.
Но мне, кажется, никто не поверил.
Весь июль он был в отпуске. И жизнь потеряла для меня всякий смысл. Он уехал, и город стал безлюдным.
Я только работала и спала. Не читала ничего, кроме стихов, не бродила по городу. Странное, неведомое мне раньше одиночество - он уехал. Он уехал! И какой смысл стараться быть красивой, какой смысл искать чего–то, когда все уже найдено и все - в нем!
И это все, что тебе было нужно, очкастая умница?
И это все.
На заводоуправлении вывесили объявление: "Всем, кто хочет хорошо отдохнуть…"
Хорошо отдохнуть хотят все. Едут на теплоходе вдоль по Неве. Туда и обратно.
А у нас - срочная работа. Опять.
Лиля подмигивает мне, и я выхожу со станции.
- Хочешь ехать?
- Не знаю.
- Что ты какая–то психованная стала - неужели и вправду влюбилась?
- Не знаю.
- Идиотка. Так вот знай - он тоже едет…
- Он же еще даже из отпуска не пришел?
- Пришел. Сенька сказал. Они дружат.
Я молчу. Это даже хуже, что я теперь знаю, что он тоже едет. Это еще хуже. Уже послезавтра надо ехать, а работы невпроворот - Валечка в отпуске, в выходной мы с Надькой должны работать.
- Не расстраивайся, все получится, - заверяет меня Лиля.
И опять жизнь приобретает запах и цвет. Пахнет жасмином и той горькой тревожной травой, что растет у Охтинского моста.
Все празднично–зеленое, и даже я, так мало бывая на улице, успела немного загореть.
Только немножко грустно, что все женщины, идущие навстречу, так удивительно красивы и мне не сравниться с ними.
Я не ною, когда меня оставляют сверхурочно. Я готова просидеть сегодня всю ночь, лишь бы быть свободной завтра.
Я работаю и пою, и рот у меня растянут, так что когда ловлю на себе чей–нибудь взгляд - стыдно. Действительно, "с пылинкой". Что–то слишком сильно на меня действует это их мнение, что я - с пылинкой. Даже заме–чаю, что я только и делаю, что оправдываюсь перед всеми, нарочно как–то разумна, чтоб, не дай бог, ничего не подумали. Но я, наверное, как–то по–смешному разумна, по крайней мере все наши тетки либо недовольны мной, либо смеются.
Вот сегодня, например, Труба рассказала случай:
- Случай из жизни, истинное происшествие… Одна женщина оставила ребеночка в колясочке…
Кончилась эта история так: "… Раскрывают чемодан, а там кровь, кровь… Потом ребеночка хоронили… Вот сама видела: лежит весь в веночках, такие веселенькие веночки, все цветочки голубенькие, незабудочки… Скончался".
Я только и сделала, что усмехнулась, а они уже набросились на меня - живого места не оставили. Будто я кого–то лично оскорбила. А ведь давала себе слово не вмешиваться, молчать. Вот Светка - та молчит.
- Посмотрите, какая она сегодня хорошенькая! - сказала Лиля, когда шум машинок на минуту затих.
Все уставились на меня и засмеялись.
- Я знаю почему, - сказала Надька.
- Знаешь, так помалкивай, - буркнула я.
- Влюбилась в Хромова… - все–таки успела брякнуть Надька.
Шум машинок замолк теперь уже надолго.
- Я тебе как мать скажу, - Труба посмотрела на меня проникновенно, - не связывайся ты с ним, не связывайся…
Мне не хотелось, чтобы они обсуждали это, чтобы они вообще знали об этом, но одно звучание его фамилии, одно то, что все допускали такую возможность, что он (он, чудесный, милый, зеленоглазый) захочет "связаться" со мной делало меня бесконечно счастливой. И я, вместо того чтобы послать всех подальше, глупо заулыбалась.
Я работала, как зверь. Огромные свитки только отлетали от меня, порхали по всей станции, точно сосчитанные, отбалансированные, - ах, что это была за вдохновенная работа, без взглядов на часы, без перекуров!.. Все!
- Нет, ты только скажи, что тебе за такую работу сделать? - Вера Аркадьевна остановилась рядом со мной.
- Она хочет на теплоходе ехать, - сказала за меня Лиля.
Вера Аркадьевна задумалась. Мы ждали: я и Надька (ее лицо стало еще острей и зубастей), Вера Аркадьевна все думала… /
- Ну и поезжай, - сказала она наконец.
- А я? - на выдохе прошелестела Надька.
- А ты за нее поработаешь.
- Почему? - Надька взвизгнула.
- Потому что ты каждый месяц отгуливаешь, а она ни разу, потому что ты умеешь выклянчивать, а она не умеет, и, наконец, потому, что она молодая девочка и ей надо иногда отдохнуть от всех нас.
Я впервые слышала, чтобы Вера Аркадьевна разговаривала таким тоном. Наверно, и другие не так часто это слышали, потому что не стали ворчать, как обычно, вспоминая те далекие времена, когда они были в одинаковом с ней положении. Этот ее жесткий сегодняшний тон вдруг напомнил всем, что сегодня она уже в другом положении.
- Конечно, съезди, - уже мягко сказала Вера Аркадьевна.
- Спасибо, - я, кажется, даже не сказала, а только кивнула и сразу же выскочила за дверь, потому что плакала.
Я еду на теплоходе… И он тоже поедет, и мы всю ночь будем рядом, и никому я не буду завидовать, что они его видят, а я нет, потому что эта его ночь не будет украдена у меня, как все другие.
Мы едем на теплоходе! Мы едем на теплоходе!
Сенька Гудман, Лиля, Светка, Кубышкина, секретарь Володя и я устроились за круглым столом.
- Какой пейзаж! - без конца восклицала Кубышкина и в сотый раз пыталась завести свою любимую песню про то, как не везет черному коту.
Мне это изрядно надоело.
- Пойдем с нами, подышим, - позвала меня Лиля. В общем–то мне неудобно было идти с ними, ведь у них с Сенькой, наверное, роман, но они так искренне звали, что я пошла.
Ветер с брызгами бил в лицо. Я открывала рот и кажется, что–то кричала, до того хорошо мне было, а если закрыть глаза - сердце падало, как в лифте, едущем вниз.
Сенькины глаза смотрели через очки печально и строго, совсем не так суетливо, как обычно. И я вдруг поняла, что это очень трудно, чтобы тебя полюбил такой, как Сенька, он только кажется смешным и легкомысленным, а на самом деле тверже других знает, чего хочет.
- Вот теперь можно пойти танцевать, - сказала Лиля.
- Лиля, - сказала я, - побудь немного со мной, ну хотя бы одну минуту… Скажи: что тебе за радость со мной возиться?
- Откуда ты взяла, что я вожусь? А может, мне интересно с тобой?
- Ну почему?
- Ты умная… Не отобьешь у меня Сеньку… - Лиля рассмеялась.
- Лиля, серьезно!
- Ладно, скажу: ты самая молодая из всех, ну, не возрастом, а как–то иначе… Ты кажешься даже младше Валечки, а о Светке и Кубышкиной и говорить нечего. Я вот хожу с тобой, все и думают, что мы с тобой ровесницы… Глядишь, и про меня думают, что молодая… Ну и, само собой, не завистливая… Потом, может, и станешь, а вот сейчас…
- Я тебя очень люблю, Лиля, - сказала я и полезла целоваться.
- Поцелуи оставь для Хромова, - сказала Лиля. Глупость сказала, пошлость сказала, мне хотелось возмутиться, но кончики губ поползли к ушам. На палубе танцевали.
…В нашем городе дождь,
Он идет днем и ночью.
Слов моих ты не ждешь…
Я люблю тебя молча…
- Я тебе место заняла! - крикнула Светка.
Весь вечер она ревниво следила за мной и, наконец, из двух зол выбрала меньшее - решила не отпускать меня от себя. Пришлось сесть рядом с ней.
Его плащ казался белым на фоне ночи, поэтому я все время видела, что он делает.
Вот подошел к кому–то, прикурил, вот отвернулся и стал смотреть на воду, вот глянул в нашу сторону…
… А во мне все кричит, все кричит,
Только ты не услышишь…
Он шел к нам. Опять мы со Светкой взглянули друг на друга, и я поняла, что он шел к ней. Видно, что–то там такое у них уже было, если она смотрит на меня так победоносно.
Убежать бы, упасть на палубу, закричать, что умираю! Да и умереть. Взять и умереть в самом деле. Но я только завыла громче радиолы:
Хоть тебе это все, это все
Абсолютно не надо…
Я отвернулась, я не смотрела на них, перед моими глазами только сменялись кадры моих глупых, глупых, смешных выдумок о нем и обо мне. И мне было невыносимо стыдно, как будто эти же кадры видел, кроме меня, еще кто–то и этот кто–то смеялся надо мной.
И вдруг я поняла: что–то изменилось. Ведь не смотрела на них, а поняла!
Поняла еще раньше, чем он взял меня за локоть:
- Можно?
Я кивнула, потому что ничего не могла сказать, встала. Пластинка кончилась.
- Значит, такое наше счастье… Ну, мы подождем, правда? - сказал он.
- Правда.
Мы так и стояли посредине и держались за руки, вначале как–то вяло, потом крепче, потом он сжал мою руку и отпустил на мгновенье, потом я сжала его руку, и это было так естественно, как будто мы только всю жизнь и делали, что держались за руки.
- А теперь поиграем! - сказала какая–то шустрая девица, взобравшись на скамейку и взмахнув рукой.
- Что такое не везет, и как с ним бороться! - сказал он, но это было уже неважно, потому что наши пальцы были переплетены и сжаты до хруста.
Мы уходили, а вслед нам неслось:
- Вопрос первый: кто написал полонез Огинского? Мы шли по узкому боковому проходу к носу. Там светилось несколько огоньков от сигарет. Молоденькие мальчишки играли на гитарах и пели:
Листья желтые медленно падают
В нашем старом, забытом саду,
Пусть они тебя больше не радуют,
Все равно я к тебе не приду…
У мальчишек были голоса без всяких уличных штук - чистые, нежные голоса детей, переживающих первую любовь и не стесняющихся своей чистоты и нежности только в песне.
Он повернул меня лицом к себе. Мне почему–то казалось, что он должен улыбаться, а он, оказывается, был серьезен. Как–то даже торжественно серьезен, как в большом горе. Вблизи его лицо было еще красивее, чем издали, но потом оно приблизилось ко мне настолько, что я перестала его видеть.
Ты сама бы ушла обязательно,
Если б я не ушел от тебя…