Потом мне уже не было так хорошо, потому что я думала о том, что не умею целоваться, а также о том, что мне должно быть хорошо. Я слишком много думала о том, как я должна быть счастлива, и это мешало. Мне хотелось, чтобы он сказал что–нибудь.
- Ну вот, Мельпомена, я тебя и нашел… - сказал он.
Мы стояли на носу совсем рядом с мальчишками–гитаристами, но не видели их, потому что было темно.
- А знаешь, как я тебя нашел?
- Как?
- Ты один раз позвонила к нам в отдел с завода. Я сразу понял, что по местному. Положил на минуточку трубку и тут же связался с телефонисткой. Она сказала, откуда… Ты ведь хотела, чтобы я нашел тебя-
- Хотела.
Мы засмеялись оба сразу, и опять стало хорошо, почти так же хорошо, как вначале, пока еще не было даже слов.
- Сколько тебе лет?
- Скоро двадцать. А тебе?
- Скоро тридцать.
- Тридцать… Да! Ведь я не знаю, как тебя зовут… Только фамилию.
- Как всех, Сергеем…
- Я любила одного мальчика. Его тоже звали Сергей…
- А теперь ты его не любишь?
- Нет. Но ты не думай - я с ним не целовалась..,
Странно, почему я никогда не живу тем, что у меня есть. Почему эту ночь и эти поцелуи я буду вспоминать всю жизнь, но сейчас, когда это происходит, я думаю о чем угодно, но только не о том, что происходит. Я вспоминаю, как Вера Аркадьевна отпустила меня вчера, я думаю о том, что будет утром, когда мы вернемся в Ленинград, когда я останусь одна, без него. И как я теперь смогу одна, без него? Я думаю о нашей будущей встрече и не думаю о настоящей.
- Что с тобой? - говорит он. - У тебя такое лицо..,
- Какое?
- Как будто тебе это все абсолютно не надо.
- "А тебе это все, это все абсолютно не надо", - пою я вслед за пластинкой (видно, опять танцуют). - Не говори штампами…
Не хотела обидеть, а получилось. Зачем? За что я сержусь на него? Уж не за то ли, что мне чего–то не хватает, ну, не, за то же, что, когда я раньше думала об этом, мне все это казалось чем–то совсем иным.
А может, слишком быстро? Нет, надо начать все с начала. Со взгляда, с улыбки.
- Идем танцевать, - сказал он.
Это лучшее, что он мог сейчас предложить.
А потом он сказал… Что же он сказал? Нет, он просто посмотрел вот так… Нет, не так… Я не помню его лица, вот странно. Знаю только, что вблизи оно совсем другое. Но как же он посмотрел? Не помню.
Дождь идет. Какая радость! Сейчас бы выйти и пойти босиком по дымящемуся асфальту.
Что он говорил - или ничего? Или это только я говорила? Я слишком много говорила - этого нельзя делать. Я слишком много говорила, но ничего не сказала. Я косноязычная. Немая.
Я ничего не помню. Знаю только, что люблю его в тысячу раз больше, чем вчера. Что–то будет завтра?
Назавтра я зову его на Охтинский мост. Просто посидеть. Как раз та самая погода, в которую мы с Алькой так любим ходить на мост, - мелкий, чудесный дождичек, когда так хорошо вымокнуть, побегать под мостом по обмелевшей Неве, поглядеть, как вспыхивают в воде отражения окон комбината.
- А я купил билеты в кино, - говорит он. Мы тащимся в захолустный клуб какого–то завода, смотрим журнал про горнолыжный спорт, целуемся.
Потом начинается фильм. Такие истертые пленки бывают только в подобных клубах; видно, фильм давно сошел с экранов. Я даже название это помню, когда–то, когда мне было "до шестнадцати", меня на него не пустили: "Ночи Кабирии". Начинается он с безобразной сцены: женщину вытаскивают из воды, ставят вниз головой, вытряхивают из нее воду, кругом толпа, смеются Потом…
… Это я иду такая смешная, изо всех сил изображая из себя независимую, это я танцую на пустых улицах под музыку, долетающую из окон дорогого кабака, это я хвастаю перед подругами…
Откуда мне было знать тогда, что это про меня? А я все знала, потому что в каждом человеке живет это предчувствие своей судьбы, и иногда, когда все могло бы получиться иначе, все равно получается так, как предчувствуешь, потому что слишком сильно в нас это ощущение, это предчувствие. И оно сбывается.
Я плачу навзрыд, и когда мы выходим на улицу все под тот же дождь, Сергей говорит, будто оправдываясь:
- Я вижу этот фильм второй раз… Первый раз тоже разволновался. Сейчас как–то легче.
Он останавливает меня, хочет поцеловать. Целует, но я не отвечаю.
- Идем, я тебя провожу, - говорит он.
- Не надо, пожалуйста, пожалуйста не надо… Я сама дойду… - я говорю это таким тоном, что вроде бы не стоит обижаться. Он и не обижается.
- Как знаешь. - Он опять целует меня.
На этот раз я отвечаю, но только потому, чтобы он уже наверняка не обиделся.
У своей парадной я вхожу в телефонную будку и звоню Альке домой.
- Алька, ты что делаешь?
- Голову мою… Ты вытащила меня из ванной…
- Идем?
- Сейчас обсохну над газом.
Через пять минут она выходит, и мы идем на мост.
Ночью я не сплю и думаю о том, что еще больше люблю его. И завтра… А все, что было сегодня, тоже было счастьем.
Я говорю ему слова, придуманные за ночь, но не чувствую их веса. Я говорю еще больше, чтобы и себя и его уверить в том, что не лгу: я слишком много опять говорю и вижу, как пустеют его глаза. Да и сама я себе не верю, потому что все, что казалось мне вчера правдой, - сегодня ложь.
Потом, когда он ведет меня домой, когда я вижу, какими взглядами провожают его встречные женщины, я опять начинаю чувствовать то, что вчера ночью, но говорить об этом уже нельзя, да и он как–то странно хмур, будто ему со мной просто–напросто скучно. А все считают меня веселой.
Ну, не веселой, так хотя бы не занудой. Но с ним я не могу быть такой, как со всеми. С ним я хочу быть как с Алькой. Когда ей говоришь "пошли", она идет, когда я молчу - не лезет с разговорами, мне не надо ей чем–то казаться, я могу позволить себе роскошь быть самой собой.
А он? Нет, он, конечно, знает, когда меня надо поцеловать, когда надо еще раз сказать, что я солнышко, но он ничего не знает про мой мост, он слишком высоко вымахал от земли, чтобы видеть на ней битые цветные стеклышки - сокровища моего еще совсем недавнего детства.
Мы стоим в парадной.
- Что с тобой? - говорит он.
- Не знаю.
- Тебе хорошо со мной?
- Не знаю.
- Значит, хорошо без меня?
- Плохо.
- В чем тогда дело?
- Просто в том, наверное, что ты не приходишь ко мне, когда я помираю без тебя…
- Как это не прихожу?
- Ну так: у нас все слишком правильно - назначаем свидание, встречаемся, идем в кино или в кафе. А вот среди ночи ты никогда ко мне не прибежишь; ну зачем прибегать, ведь правда?
- Ты еще совсем девчонка!
- И слава богу. А у тебя, наверное, все это уже было… Ты не любишь, а ухаживаешь… Ты ко мне относишься не как к женщине.
- Тебе же будет хуже, если я дам себе волю…
- Пусть мне будет хуже, но я хочу, чтобы ты любил меня, а не жалел… Когда любят - не жалеют.
- Тогда поехали…
- Как, прямо сейчас?
- Да, сейчас…
- А дома?
- Я позвоню и скажу им, что увез тебя.
- Не надо.
- Нет, позвоню!
- Не надо.
- Ну, как знаешь…
(Это опять дань моей так называемой независимости: родители не будут спать, Алька сойдет с ума. Конечно, Альке можно позвонить, я позвоню, но мама… Отец и так болен. А он? Ведь он же взрослый, как же он не догадается, что я запрещаю ему звонить ко мне только для того, чтобы он сам, сам это сделал. Вот отошел бы на минуточку, зашел в будку и позвонил. Сказал бы, что это он во всем виноват, что он увозит меня с собой, навсегда, что он меня любит. Ну чего ему бояться?)
- Едем?
- Едем!
Он снимает комнату в огромной, вроде нашей, квартире.
Дорожки, салфеточки, бантики на кровати - рухлядь старухи–хозяйки.
Чисто. В шкафу развешаны его наглаженные костюмы. Мы входим, и он тут же открывает форточку - чтобы вытянуло дым, когда будем курить, под пепельницу кладет газету, чтобы не прожечь скатерть.
- Располагайся, - говорит каким–то чужим голосом.
- Расположилась.
Он закрывает дверь на ключ. Ходит мягко, неслышно, - боится соседей.
Подходит. Целует. Все так, как надо. Я и правда хотела этого?
- Тебе не хочется ударить меня? - говорит он.
- Я люблю тебя…
- И все–таки ты ударь.
- За что?
- Не знаю.
- Тогда молчи. Ты лучше всех. Ты лучше всех. И молчи.
- Я молчу.
- У тебя правда было триста женщин?
- Что–о?
- Мне сказали, что у тебя было триста женщин.
- А я и не знал. Спасибо, что сообщила.
- Но у тебя их было много?
- Давай не будем об этом. Не время и не место.
- Мне наплевать, что у тебя было. Теперь я одна, правда?
- Ну конечно.
- Ты мне только одно скажи: как ты с ними расставался?
- Одни бросали меня, других я сам бросал.
- Но разве были такие, которые могли бросить тебя?
- А почему нет?
- Я тебя никогда не брошу. А ты?
- Я тоже.
- Я - потому, что ты лучше всех. А ты?
- Я еще не придумал.
- Слушай, а если у нас будут дети?
- Ну и пусть будут.
- Но я все равно тебя буду любить больше. Я буду ходить в застиранном халате, плохо причесанная, но ты люби меня все равно, ладно? Это даже лучше, что у нас будут дети.
- Почему?
- Потому что тогда мы с тобой будем уж родственниками, да?
- Да.
- Только ты не предавай меня, не смотри на других женщин, ладно?
- Ну конечно.
- Скажи что–нибудь…
- Спи.
- Не такое, скажи хорошее.
- Спи, моя любимая.
- Спи, мой любимый. Только я спать не буду. Ладно? Я буду на тебя смотреть. Ладно? Ладно?
Я вошла в комнату. Меня встретили молчанием.
- Да ну, не сердитесь, так вышло, - сказала я, - зашла к Валечке, а там…
Как говорит моя мама, врать я не умею. Они и сейчас сразу поняли, что вру. Разговор начал отец. Там было что–то о панели и Московском вокзале. Мама попыталась возразить, но наговорила еще больше.
Как они умели бить словами! Это пострашней, чем в детстве ремнем. Но самое страшное - то, что я начинала верить им и внутренне содрогалась от своей порочности. Если б не милый Алькин взгляд - я бы умерла от внушенного мне отвращения к себе, такой–этакой.
Сергея я в эту минуту ненавидела: он остался там, у себя, один. Пьет кофе, как привык по утрам, сыт, счастлив… А я?
- Но мне уже скоро двадцать! - наконец удалось вставить мне.
- Я убью тебя, дрянь! - отец замахнулся на меня.
- Только попробуй, - спокойно сказала Алька" встала между нами.
Потом нас ругали уже обеих сразу. Алька, как всегда, приняла удар на себя. Отец грозился сдать нас в колонию, потом пропечатать в "Комсомольской правде", потом обсудить на комитетах по месту работы, а также в жилконторе.
Кончилось тем, что я выскочила из комнаты, а Алька, осталась доругиваться.
Через полчаса я позвонила Альке.
- Ну как там, тихо?
- Тихо. Со мной ведь так… Где сядешь, там и слезешь.
- Алька, давай сбежим от них хоть на недельку, а?
- Двоим нельзя, да мне и некуда, у меня же нет подруг…
- Ты не рассердишься, если я одна?
- Конечно, нет. Завтра после работы я буду ждать тебя в проходной…
- Я ушла из дому, - сказала я.
Я, Валечка и Лиля лежали на крыше машиносчетной и загорали - так мы проводим летом обеденный перерыв.
- Что - с Хромовым - уже? - спросила Лиля.
- А чего бы иначе уходить из дому?
- Он–то знает?
- Нет.
- Так ты скажи ему…
- Он сам снимает…
- Почему бы вам не пожениться?
Я промолчала. Мне не хотелось говорить, что, мол, мы поженимся, когда он получит комнату. Это напоминало что–то знакомое.
- Все равно, позвони ему и скажи, ведь даже если снимешь что–нибудь, то несколько дней надо перебиться…
- Не буду.
- Почему?
- Потому что я не гонялась за ним раньше, а теперь уж совсем неудобно. Еще подумает, что я от него чего–то
хочу.
- Может, и правильно…
- У меня родители в отпуске, поживешь у меня, - как всегда неожиданно сказала Валечка.
- У тебя же Мишка сейчас…
- Выгоню на фиг, надоел…
- Ну да…
- Слушай, раз предлагают…
- Это, конечно, будет лучше, - согласилась Лиля. И это опять была манна с небес. Опять ни за что ни про что. Если хочешь взять в долг - проси у нищих.
Эту неделю мы жили с Валечкой очень весело: ели пустые щи и картошку, а в свободное время заводили пластинки и танцевали твист. К нам приезжала Алька с подарками: крала дома котлеты, мясо и даже компот. Втроем мы устраивали в Валечкиной каморке что–то дикое: в буфете звенела посуда, портреты Валечкиных родителей (он - пожарник, она - дворник) чуть не срывались со стен, полы трещали.
Соседи горели желанием вызвать милицию, но, не обнаружив ни признаков алкогольного опьянения, ни присутствия лиц мужского пола, вынуждены были прекратить свои поползновения.
А сейчас я даже никак не могу вспомнить, где Валечка живет: то ли на Шестнадцатой, то ли на Тринадцатой линии? Дом угловой или второй от угла?
Что у нас с Сергеем - и сама не знаю. Вот смотрю на улице - все идут парами. Раньше я думала, что у всех у них любовь, а теперь уже и не знаю: может, и не любовь, может, как у нас с Сережкой.
А у нас не так что–то. Иногда бывает хорошо, чудесь просто, а потом вдруг я чувствую, как белеют мои пальцы - до того я хватаюсь за него, до того чувствую, что он уходит.
Я замолкаю, никну, чувствуя, что он сейчас так далеко от меня, что если я уйду - он и не заметит.
Но потом все опять чудесно. И я думаю, что, может, быть, счастье - это страх, страх потерять, постоянный страх лишиться, а если б не было этого страха - не было бы любви и счастья.
- Пора тебе его бросать, - говорит Лиля.
- Почему? - у меня темнеет в глазах.
- Неужели ты не видишь, что он тебя не любит?
- А кого он любит?
- Никого. В том–то и дело. И никогда никого не полюбит. Просто будет хуже, если он сам бросит тебя.
Я гляжу Лиле в глаза. Мне вспоминаются все сказки о женской зависти. Я клянусь себе, что больше никогда ничего ей не расскажу.
Недели две я выполняю эту свою клятву.
Конец лета. За городом сейчас хорошо. Поехать бы куда! Но Сергей вечно занят. Он не любит, когда время проходит бесполезно. Он читает книги, которые я приношу ему, с карандашом в руках.
- Я много упустил, - говорит он, - все–таки я рос не в Ленинграде - даже поговорить ни о чем как следует не могу.
Он устремлен к цели, пока еще неведомой мне. Однажды, когда мы выходим из "Хроники" после фильма об убийстве Кеннеди, он говорит:
- Черт возьми, какие у них молодые президенты. Он не просто это говорит. Он говорит так жестко и так твердо, что я вдруг чувствую: а он ведь, пожалуй, хотел бы быть президентом.
Я не узнаю его лица. Оно совсем не доброе, не безалаберное, даже не толстогубое, будто даже губы ушли в себя от какой–то сосредоточенной мысли.
Он сейчас даже немного похож на Кеннеди: лицо, рост, сжатые кулаки. И я чувствую себя рядом с ним маленькой и невзрачной. Даже думаю: зачем я ему?
Да и он мне зачем, если он такой?
Ударила осень. Именно ударила, будто от ветра распахнулось окно. Мы ходили по концертам и театрам.
Сергей алкал знаний и интересовался всем на свете: фильмами, спектаклями, музеями.
Он мог совершенно всерьез обсуждать фильм "Полосатый рейс" или "Великолепная семерка", шпаря наизусть абзацы из газетных статей.
Я иногда в шутку, иногда всерьез говорила ему, что он глупый. Правда, потом сразу же целовала, но он почему–то отталкивал меня и зло кричал:
- Зато ты больно умная… А учиться не хочешь… Чего тебе не учиться?
- Сереженька, может, я скрытый поэт… или артистка… Я поживу–поживу, созрею - и сразу стану чем–нибудь.
- Пошла бы хоть в Северо–Западный… Вон, Светка Володю–секретаря обработала, он ей комсомольскую путевку выдал - и пожалуйста, студентка… А там учиться ничего не стоит.
- А теперь она Володю отшила.
- Ты откуда знаешь?
- Так он раньше к нам ходил, а теперь нет…
- Что ты все о чепухе, о деле подумай…
- Что, Володю обольстить?
- Сама ты глупая, - и тут он уже говорил примиряюще и лез целоваться.
Такие разговоры бывали все чаще и чаще.
- Вот когда мы с тобой поженимся…
- Да не женишься ты на мне…
- Почему бы это?
- Ну разве я могу тебе нравиться?
- А почему бы и нет?
- Нет, ты скажи правду!
- За неимением лучшего…
- А если серьезно? - я надувалась. Но он не хотел серьезно.
- Ну, какая ты баба? Грех один.
- Вот мои родители и говорят…
- Правильно говорят…
- А когда я кончу какой–нибудь рыбоконсервный институт, я сразу стану стопроцентной…
- Да уж конечно…
- А зачем, Сережа?
- Ну, хотя бы для того, чтоб ни от кого не зависеть.
- А я и так не завишу.
- Это пока… А когда у тебя появятся дети?
- Все равно не буду…
- А зарплата? На зарплату мне наплевать, но я стесняюсь сказать
это Сергею, потому что мне заранее известно, что он считает такие взгляды детством.
И я, чтоб не казаться ему глупой и маленькой, авторитетно и многообещающе говорю:
- Без института еще больше заработать можно, вон, у нас Надька сто рублей имеет, я через три года тоже буду так зарабатывать…
- Дура ты, дура! - сердится он. - Ведь ты всю жизнь просидишь среди таких, как Надька, как эта ваша страшила… Как ее там?.. Лилька…
- А ты - среди таких, как ваша страшила Зайцева! - ору я. - Да ваша Зайцева Лилиного мизинца стоит!
- У Зайцевой есть перспектива!
- Зачем ты тогда со мной связался: ни рожи, н кожи, ни жилплощади, ни вуза… Ну, зачем?
- Языком молоть умеешь…
- Все умеют…
- Только не так умеют…
- Вот именно… И никогда не будут уметь так, по тому что для этого надо думать…
- Если б ты думала!
- Ну так и брось меня!
- Придет время - брошу…
Эти разговоры велись, за редкими исключениями, самыми доброжелательными голосами. Считалось даже, что шутим. Только осадочек оставался неприятный. С горчинкой.
Когда однажды утром меня ни с того ни с сего вытошнило, Лиля сказала:
- К цыганке можешь не ходить… Все ясно.
- И что делать?
- Если б кто–нибудь из нас знал, что в таких случаях надо делать, - жизнь была бы прекрасна и удивительна. Скажи ему.
- Нет.
- Почему опять? Жалко бедняжку?
Не объяснять же ей было, что он сам давно должен был понять. А если так элегантно "не замечал", то, значит, не очень–то и хотел.