ПЕРВОГО ПАРТИЗАНСКОГО БАТАЛЬОНА!
А в городе, притаившемся, тихом, горели редкие фонари, твердым шагом мерил улицы патруль, но тишины не было - сейчас Федя явственно услышал далекую канонаду и увидел зарницы там, на юге, где темная земля переходит в бледное небо. И понял Федя всем своим существом, что приближается решительная схватка с ненавистным Деникиным, и понял Федя, что никогда-никогда его рабочий город не склонит красные знамена перед белым генералом. О том же пели красноармейцы в казармах за рекой Упои, и песня эта победно реяла над низкими крышами домов, над всем миром:
…На бой кровавый, святой и правый
Марш, марш вперед, рабочий народ!..
Уже целую неделю отряд типографских рабочих готовится к отправке на фронт. На плацу за городом обучаются рабочие стрельбе, штыковой атаке, рукопашному бою. Командует отрядом Федин папка, а дядя Петя - по партийной линии руководитель.
Федя на эти занятия приходит вместе с Мишкой-печатником. Так, посмотреть. И грустно немного Феде. "Не попаду я на фронт", - думает он. Ничего, зато есть Мишка, и Федя тут будет обучать его разным штукам и, может быть, научит делать сальто.
Однажды, когда отряд занимался на плацу, прибыло пополнение из крестьян, восемнадцать человек.
Стали знакомиться. Дмитрий Иванович расспрашивал, кто каким оружием владеет. И вдруг один мужик, худой, длинный, в мохнатой шапке, увидел Мишку-печатника и, удивленно всплеснув руками, заорал:
- Гля, святая богородица! Ведмедь нашего барина!
- Это какого такого барина? - спросил Яша Тюрин.
- Какого! - Мужик возбужденно сверкнул белками глаз. - Известно какого, Бахметьева. Ведмедь-то небось из Ошанинского имения?
- Ну, оттуда.
- И мы ошанинские! Я, к примеру, Трофим Заулин. - Мужик захлебнулся словами. - Считай, доподлинно историю ведмедя ентого знаю.
- А не врешь? - усомнился кто-то из рабочих.
- Да вот те крест святой! - Он истово перекрестился.- Сам ведмедя вот такоичким, махоньким совсем, считай, робеночком, из лесу барину принес. Думал, помягчает ко мне барин-то, должок скинет.
- Скинул? - ехидно спросил Яша.
- Дожидайся!-Трофим насупился.
- Так расскажи про Мишку, - попросил Федя.
- Ета можно. Как дело-то было? Положили мы ведмедицу. С трех выстрелов. Крупная попалась. А у нее три ведмежоночка. Два в лес утекли. А третьего я за холку - цоп! А куда девать? В деревне ребятишки замордуют али собаки сгрызут. Ну и отнес барину нашему - не к ночи будь помянут. Лютый был, самосудный. Взял Вахметьев-то ведмежонка. Говорит - для потехи. И точно. Кормили они его всласть. Но и дурить выучили: вино пил, а когда распалится, на гостей травили. И скажу я вам - был у ведмедя враг ненавистный…
- Кто ж такой? - выдохнул Федя.
- А сыночек барина, барчук окаянный. Как с Москвы приедет - а он там на юнкера обучение проходил… Так вот. Приедет и ну над ведмедем изголяться - и кнутом его стегает, и по-всякому. Это он ему кольцо-то в ноздрю продел. Говорила мне Марфа - она у них в усадьбе за зверем ходила, - три дня вед-медь после сумной был, считай, чуть не помер. А потом, когда из имения-то баре утекать начали, это он, барчук, ведмедя-то в комнате запер, на голодную смерть его приговорил. Без сердца барчук наш родился.
- Где ж тот юнкер теперь? - спросил Федя, и ненависть закипела в нем.
- Иде? - Трофим присвистнул. - Небось у Деникина служит, в нашего брата из нагана бьет.
- Попался бы мне этот юнкерок… - сказал Яша Тюрин, и глаза его потемнели.
ЧЕРЕЗ ДВА МЕСЯЦА
Федя посмотрел в окно: переулок тонет в белом густом тумане, а перед калиткой - все-таки видно - в луже пляшут дождинки, пощипывают воду и надувают пузыри. Серое-серое утро. И вот в такую-то погоду отряд типографских рабочих отправляется на фронт.
Федя сопит сердито, портянку старательно крутит на ногу, надевает новые сапоги - только вчера их отец принес. Сапоги, правда, великоваты, но ничего, Федя скоро вырастет, и будут сапоги в самый раз.
У стола гремит посудой бабка Фрося, соседка. Теперь она здесь хозяйничает. А мама в больнице. Тиф у нее. Врачи говорят, что она крепкая и обязательно поправится, но к ней не пускают. Выдумали какой-то карантин.
Бабка Фрося старательная и любит Федю. А все дома не как при матери. И отец посуровел, молчит больше. Конечно, тяжело ему на фронт уезжать, не попрощавшись с женой.
В часах-ходиках открылись дверцы, вылезла заспанная кукушка и прокуковала девять раз.
- Садись, что ли, завтракать.
Бабка Фрося поставила на стол миску с толченой картошкой, положила ломоть хлеба около стакана с молоком. У нее своя корова есть. И эту корову кормят сейчас все соседи - а то она давно бы сдохла. Бабка Фрося всем молоко дает. Бесплатно.
Ест Федя картошку, выскребает старательно миску. Вдруг бабка Фрося как заплачет… Обняла Федю за шею, притянула к своему большому тугому животу.
- Один ты теперя тут останешься, - причитает она. - С отцом поехал бы. Все лучше было б. Да нельзя. Война. Убили б тебя там, непоседу.
- Не убили б!-говорит Федя, а у самого слезы подступают, и в носу защипало.
И Федя на миг представил, как он едет на фронт, и его убивают, и он бездыханный лежит в чистом поле, и кружит над ним ворон. Феде ужасно жалко стало себя: такой молоденький, а уже погиб за революцию.
Бабка Фрося вздыхает:
- Когда им выступать-то?
- Папка сказал - сегодня. Или завтра утром… И тут у Феди по щекам потекли слезы. Просто ему стало тоскливо: и оттого, что мама в больнице, и оттого, что отец уезжает на фронт, а он остается. И вообще как-то мутно на душе.
Они поплакали вдвоем.
Потом Федя оделся, а бабка Фрося сказала:
- Я приду провожать-то их. Все соседи наши придут. Ты там передай. На вокзале увидимся. Вместе потом домой.
- Ладно, - сказал Федя басом, потому что ему было стыдно: разревелся, как маленький.
Сделавшись серьезным и важным, он вышел во двор.
Дождь, оказывается, перестал. И туман редеть начал. Посветлело, и Федя теперь видел противоположную сторону переулка: покосившиеся домишки, мокрые заборы, а за заборами пустые сады. Федя шагал прямо по лужам - на то они и сапоги, чтобы по лужам ходить. Но только уж больно обидно: никто не видит. И Любка-балаболка не сидит на заборе. А то увидела б его в новых сапогах, удивилась, а он так небрежно посмотрел бы на нее ну и сказал бы что-нибудь такое… Например, он бы сказал: "Это что! Мне скоро хромовые сапожки дадут".
Но нет Любки-балаболки. Понятно - холодно. Середина октября все-таки. Наверно, Любка дома печку топит, и от огня волосы у нее прямо красные сделались. Идет Федя по лужам и все почему-то о Любке думает. Вчера она шепнула ему: "Если бы не дед… У-у, вреднющий! Я на фронт пошла бы". А что? Она пошла б. Любка отчаянная. Она санитаркой была бы, в такой белой косынке с красным крестом, и рыжие волосы под косынку ту спрятаны. Федя, конечно, тогда тоже бы на фронт подался. Его бы ранили на поле сражения в правую руку, нет, лучше в левую, а Любка его перевязала бы. И он - ни одного стона. Смотрел бы в Любкины глаза и хладнокровно улыбался. Или, может, сказал бы: "Да здравствует мировая пролетарская революция!"
- …А ну, сторонись! - закричали сзади.
Федя отскочил и вовремя: чуть не положила ему на плечо голову костлявая лошадь - он заметил, что глаза у нее чернильные, глубокие, и в них такая тоска…
Медленно идет лошадь, ноги ее разъезжаются на мокрых булыжниках. Мимо Феди плывет крытый черный фургон, и на нем белыми буквами: "Тиф". Рядом шагает старик в грязном халате поверх пальто, вожжи легонько подергивает. Глянул сурово на Федю, зашевелил сухими губами:
- Не смотри, сынок, не надо тебе на ее, безносую, смотреть.
Но уже не может Федя оторвать взгляда: из задка фургона торчат ноги, две босые, посиневшие, с грязными пятками, и две в разношенных лаптях.
"Мертвяки. От тифа померли, - догадывается Федя.- А вдруг и мамка помрет?.." - И ужас наполняет его, и сердце так начинает стучать, будто оно перебралось в голову. Тоскливо, страшно, невыносимо становится Феде, и он бежит по переулку, расплескивая холодные лужи. Какой он тихий, пустынный, этот переулок, ни одного человечка не видно, будто все, кто живет тут, поумирали от тифа.
Вот, наконец, и Киевская . Тут всегда шумно - народу полным-полно. Знакомая улица, однако изменилась она. Или погода виновата: серое низкое небо над крышами, ветер сердито хлопает плакатом, что натянут над мостовой. Новый плакат. С трепетом читает Федя грозные слова: "Враг у ворот. К оружию, товарищи!" Наверно, поэтому так хмуры лица людей, так молчаливы они. И еще вся улица курится дымом - буржуйки из окон повысовывались, вот и дымят, и от этого Киевская на себя не похожа, как будто насупилась.
- …Чтоб зенки у тебя повылазили! Чтоб подавился ты своей картошкой! - истошно кричит женский голос.
- Расстрелять его, гадюку!
- На беде нашей наживается, змей!
Рев нарастает из переулка, по которому на базар ходят. И видит Федя: выводит оттуда солдат с винтовкой наперевес растрепанного бледного человека, толстого, с отвислыми щеками. На его засаленном ватнике болтается дощечка, и на ней написано: "Спекулянт!!" А вокруг солдата и человека с дощечкой женщины в клубок свились, размахивают руками, и стоит над ними рев.
- На месте его кончить надо было!
- Ишь, на горюшке-то нашем ряшку отожрал! А у солдата лицо каменное, застывшее, только
мускул шариком катается под щекой.
- Спокойствия, граждане, - говорит он хрипло.- Соблюдайте революционную дисциплину. - Но голос его тонет в гвалте и выкриках.
Нарастает гул над Киевской. Видит Федя: отряд рабочих идет. Большой отряд, даже земля чуть вздрагивает под его мерным шагом. Винтовки, винтовки, винтовки… Суровые лица - молодые, старые, безусые, заросшие. Винтовки, винтовки…
- Большевики, - говорит кто-то тихо за спиной Феди.
- Какие большаки? - удивляется старушка, похожая на засушенную воблу. - Во, гляди: и большие есть и маленькие.
Идет и идет отряд. Винтовки, винтовки, винтовки- над головами. Суровые лица у рабочих - враг у ворот…
"Да ведь это на фронт, наверно! - догадался Федя.- Значит, точно, нашим выступать сегодня!"
Федя уже бежит по улице. Конечно, выступать! Вон когда отец сказал, что недельки через две, а уж два месяца прошло. Эх, если б не Мишка-печатник, обязательно Федя тоже поехал бы на фронт. Уж он бы придумал, как это сделать.
Вот и типография, и два каменных льва стеклянный подъезд охраняют. Мокрые львы, холодные, наверно, совсем замерзли.
"Прямо к Мишке пойду", - решил Федя. И тут он увидел, что на воротах типографского двора нет замка. Странно. Всегда он висел, огромный, ржавый, и попасть к Мишке-печатнику можно было только через дежурку деда Василия, по внутренней крутой лесенке.
От нехорошего предчувствия сжалось Федино сердце… Он подошел к воротам, толкнул их - ворота легко открылись, пробежал через двор и замер: сарай, в котором жил Мишка, открыт. И пусто было в нем.
- Мишка! Мишка! - в отчаянии закричал Федя. - Где же ты, Мишка? Выходи! Ну, пожалуйста!..
Федя обыскал весь маленький двор. Медведя не было ни за штабелями мокрых, с подтеками, дров, ни за пустыми ящиками, - нигде не было.
"Может быть, он убежал? - думал Федя, и слезы уже катились по его щекам. - Но ведь ворота открыты. Значит… украли?"
- Мишку украли! - Федя влетел в дежурку.- Дедушка Вася, нашего Мишку украли!
Федя так закричал, что кошка Ляля, спавшая на столе у керосиновой лампы, сердито зашипела и опрометью метнулась в открытую дверь, а дед Василий схватил винтовку и загремел ею.
- Что-то ты глупости говоришь. Как это украли?
- А так. Нету Мишки-и…- Федин голос дрожал от слез.
Вместе с дедом Василием они поднялись в наборный цех, и в типографии началась паника: "Мишку-печатника украли!"
Федю обступили рабочие, были тут дядя Петя с папой, прибежал из своей комнаты Давид Семенович и, узнав, в чем дело, сразу уронил пенсне. Со всех сторон кричали:
- Не может быть!
- Разве медведя украдешь!
- Али подшутил кто?
- Когда его последний раз видели?
- Я вчера вечером корми-и-ил… - Федя никак не мог сдержать слезы. - Жмых мы с ним е-ели…
- А ну пошли во двор! - сказал дядя Петя.
На месте происшествия выяснили: кто-то сбил с ворот замок, потом открыл сарай и… Дальше было трудно что-либо представить. Было ясно одно: медведя погрузили в телегу - две колеи в мягкой земле уходили от самых ворот. Но как ворам удалось это сделать? Это оставалось тайной. И когда произошла кража?
- Скорее всего ночью, - предположил Давид Семенович. - Или рано утром. А то бы хоть кто-нибудь да видел.
Но никто ничего не видел: ни рабочие типографии, ни дед Василий ("Я что? Я тута в дежурке сидю, можно сказать, в проходной"), ни жители дома, окна которого выходили к воротам.
Весь день Федя, Яша Тюрин и другие рабочие бродили по городу - искали Мишку-печатника. Но все было напрасно: медведь и его похитители как сквозь землю провалились.
Измученный, вконец расстроенный, вернулся Федя в типографию. Ну что теперь делать? Мама в больнице, отец на фронт уезжает, и Мишка-печатник пропал… Останется Федя в городе один-одинешенек, все его забудут, и умрет он от тоски…
Федя так себя расстроил, что уже не мог сдержать слез, когда открыл дверь с табличкой "Коммунист".
Смотрит, а в комнате папа, дядя Петя и Давид Семенович: неясные они, расплываются - слезы смотреть мешают. Вошел Федя, и все замолчали враз.
"Обо мне небось говорили,- догадался Федя.- Ишь, улыбаются".
- Ну, чего? - спросил Федя, сел на диван и насупился.
- Смотри, какой сердитый! - Давид Семенович взял и подмигнул Феде.
И тут отец подошел к Феде, обнял его за плечи, заглянул в глаза. Добрые у него глаза. И внимательные.
- Был я сейчас в больнице. Пустили меня…
- К маме? - встрепенулся Федя. - Чего она? Плохо, да? - И голос его вдруг стал тоненьким, как будто не его, а Любки-балаболки голос.
- Да нет, Федюха! Лучше нашей мамке. Перевели ее в барак для выздоравливающих. Однако еще, говорят, недельки две-три продержат. И вот договорились мы с ней… - Отец помедлил, улыбнулся.
- Ну? - прошептал Федя.
- Возьмем мы тебя с собой, на фронт.
- Ура-а! - закричал Федя и бросился к отцу на шею.
- Только будешь ты во втором обозе. Повару помогать. И из второго обоза - ни на шаг. Матери я обещал. Понял?
- Да… - И тут Федя заплакал вдруг и уткнулся в жесткую отцовскую щеку.
Потом трое взрослых, таких хороших мужчин, посмотрев друг на друга и с облегчением вздохнув, ушли из тесной комнатки с табличкой "Коммунист" на двери, и Давид Семенович сказал уже через порог:
- Там на столе есть кое-что. Закуси. Дядя Петя добавил:
- И поспи немного. Перед дорогой необходимо. Федя услышал, как Давид Семенович весело запел в коридоре:
Я люблю вас, Ольга!
На столе под газетой с большой статьей "Картофельный фронт" лежал на тарелке кусок холодной вареной баранины с прожилками, похожими на стекло, две серые лепешки, в стакан с откушенным краешком был налит домашний квас, и в нем плавала крохотная соломинка. Давно Федя не ел такого вкусного обеда. Поев с аппетитом, он лег на диван и закрыл глаза.
У Феди было и грустно, и легко, и как-то ново на душе, наверно, потому, что ждала его неизведанная жизнь, дальние дороги и испытания.
ПРОВОДЫ
Когда Федя проснулся, на столе уже горела керосиновая лампа, темнота безлико прильнула к окну, Давид Семенович что-то быстро дописывал за столом, а перед диваном стоял отец.
- Одевайся, Федюша,- сказал он. - Отряд уже весь на улице. На вокзал идем.
- Выступаем? - Федя пружиной вскинулся с дивана.
- Выступаете, брат. - Давид Семенович перестал писать. - Торопиться, Дмитрий, надо. Вон уже больше часа ночи.
- Да, пора, - сказал отец. - Быстрее, Федор.
Идет по ночным чутким улицам отряд. Морозную тишину будит тяжелый шаг. Где-то впереди крикнет иногда отец:
- Левой! Левой! Левой!
И Федя старается шагать левой, но никак не попадает в общий ритм - ноги у него все-таки еще маленькие. Потом он ведь рядом с художником Нилом Тарасовичем пристроился, а у него вон шажищи какие - два Фединых, это уж точно.