В военном городке опустели дома командного состава и казармы, там оставалось только небольшое подразделение пограничников. Они появились в первый день войны и задержались позже всех.
Мама после полудня ходила в парк. Оттуда увозили женщин и детей. В том числе и мамину "заказчицу" и подругу тетю Дусю. Я не помню ее фамилии, но знаю, что ее муж был капитаном. У тети Дуси было двое мальчишек-двойняшек, которые учились в одном классе с Маратом, и девочка лет двух.
Я тоже вместе со своей школьной подругой Ниной прибежала в парк. Машины ушли только к вечеру. Тетя Дуся плакала, а мама стояла на подножке автомашины и успокаивала ее. Потом они поцеловались, и тетя Дуся дала маме ключ от своей квартиры, попросила забрать что-нибудь из вещей, особенно баул, оставленный на столе, и сундук с одеждой.
Мама пообещала все сделать.
Машины были уже заведены, когда в парк подошла группа бойцов во главе с командиром. Тетя Дуся крикнула им:
- Товарищи, неужели все так серьезно? Откуда вы? Что слышно?
Как мне показалось, очень бодро командир ответил:
- Ничего, женщины, скоро будет все в порядке.
Машина двинулась, мама пошла с ней рядом за ворота, что-то еще крикнула вслед. Потом мы постояли немножко и пошли аллеей, через парк, в деревню.
Позже я узнала, что колонна машин, в которой ехала тетя Дуся с детьми, была уничтожена фашистскими бомбардировщиками: погибли все - и женщины и дети. Чудом спасся только один шофер-солдат.
Тревожно и печально шумела листва в парке. Какая-то неуютная, мрачная темень ложилась на землю, расплываясь между деревьями. На одной скамейке лежал раскрытый, оставленный кем-то чемодан, рядом - ватное детское одеяльце.
Мы присели с Ниной на эту скамью и о чем-то разговаривали. Может быть, о тете Дусе и о том, что вот кто-то впопыхах забыл вещи. Да и мало ли что было забыто и оставлено в этот страшный, непонятный день… И вдруг - стрельба! От нашей школы, куда только что ушли бойцы с бравым командиром. Одиночные выстрелы из винтовок, пулеметные очереди.
Пули просвистели мимо нас - мы спрятались за деревья. Визг пуль терялся где-то в дереве - над моей головой и около ног, плотно сдвинутых одна к одной, прижатых к стволу огромной липы.
Потом я бросилась снова к скамье, схватила одеяльце.
- Нина, под одеяло - здесь вата! - крикнула я. - Бежим домой.
Укрывшись маленьким одеяльцем, по сути дела, "спрятав" под него только головы, под градом пуль, мы выбежали из парка на совсем открытое место - на дорогу и мост у озера. И снова град пуль… Как козы, стремглав, бросились через мост, скатились с откоса вниз к реке. А потом уже через болото, огороды и в чей-то двор. Оттуда Нина побежала к своему дому, а я - к бабе Мариле. Тьфу, черт: калитка на запоре! Перемахнула через забор - это я умела не хуже любого мальчишки. Дверь в дом тоже заперта. Стучу кулаками, запыхалась, сердце колотится вовсю…
- Это ты? - с порога взъярилась баба. - И где тебя холера носит?
В доме темно, тихо, мама тоже была здесь. С улицы доносился топот бегущих людей: туда, к шоссейной дороге, к лесу, к полигону.
Говорили, что пришедшие в парк бойцы с бравым командиром во главе оказались немецкими десантниками, и они открыли огонь по тем, кого собрали в школе и обмундировали работники военкомата. Наши в ответ открыли огонь из только что выданного им оружия.
Марат куда-то исчез и долго не возвращался, мама просидела всю ночь, не раздеваясь, у окна. Марат пришел домой только к утру, и не помню уж, где он пропадал.
В тот же день, уже перед вечером, к нам, хромая, зашел раненый боец. Ранение было в бедро. Он попросил воды и с жадностью, какой я еще не видела, выпил несколько кружек. Мама решила сделать ему перевязку, но ничего у нас для этого не было, и в ход пустили простыню. Когда совсем стемнело, мама велела мне незаметно, огородами пройти в дом сельского фельдшера Иосифа Густавовича Русецкого и передать ее записку. Я хорошо знала эту дорогу и вскоре вернулась вместе с фельдшером. В руках у него был неизменный саквояж, без которого даже и нельзя было представить себе этого скромного, милого человека, пользовавшегося во всей округе большой популярностью.
Иосиф Густавович обработал раны, оставил лекарства, перевязочный материал, дал маме наставления и ушел.
Раненый остался у нас, и мы за ним ухаживали. Так прошло два дня, а на третий мама проводила его на проселочную дорогу: он ушел на восток.
По утрам теперь мама ежедневно варила в большущей кастрюле какой-нибудь суп, картошку и кормила всех, кто заходил к нам. А заходили многие, потому что от леса и шоссейной дороги наш домик самый крайний.
В один из этих дней мама вспомнила о поручении тети Дуси, дав ключ от ее квартиры, послала меня, Марата и свою младшую сестру Ларису принести, если сможем, баул и сундук.
За один раз мы втроем, то и дело отдыхая, донесли сундук. В нем было, в основном, мужское белье, верхняя мужская военная и гражданская одежда, отрезы материалов.
Вторично мы пошли только с Маратом: баул был меньше, и мы вполне справились с его доставкой.
Вот тогда-то мы и увидели на окне в квартире тети Дуси авоську, в которой были сложены детские одежки, бутылочка с молоком, уже прокисшим, что-то еще из продуктов - не то пирожки, не то бутерброды, а в самом низу, завернутый в газеты, без кобуры, лежал браунинг с полной обоймой. Мы его вынули, а все остальное оставили. Квартира еще дышала человеческим теплом, недавним уютом. Дверь мы снова закрыли на ключ и ушли.
Очень уж обрадовались мы с Маратом своей находке.
…Не забыть, как в Станькове появились первые фашисты (я не считаю десантников).
Я спала днем, потому что ночью мы, девчонки и мальчишки, дежурили на улицах деревни.
Меня разбудила мама (это было 28 или 29 июня), прижала к себе и заплакала.
- Доченька, Адуля, фашисты уже в деревне. Мы теперь под их властью…
Мама рассказала, как они выглядят, как ведут себя, как их встретила одна женщина "хлебом-солью" ("Дрянь и продажная шкура", - с омерзением сказала мама).
Фашисты расположились в бывшем имении графа Чапского, рыскали по деревне, грабили.
Наш лесник Лукашевич даже куплеты сочинил по этому поводу, один из них я помню: "Дай мне яйца, масла, шпек, я нерусский человек".
А назавтра, ничего не зная, в Стаиьково зашли наши бойцы. Их было одиннадцать человек вместе с младшим командиром. Они спокойно держали путь в деревню.
Увидев это, мама выбежала им навстречу.
- Товарищи, куда же вы? - окликнула она. - У нас в деревне немцы!
Они даже опешили: как - немцы? Не может быть!
Я подтвердила мамины слова. Благо что наш дом крайний и дверь выходит не к деревне, а к лесу, - мама пригласила их всех зайти во двор, чтобы с улицы никто не заметил.
Это было ранним утром, погода стояла изумительная: солнечное, мягкое, влажное тепло.
Уставшие и голодные наши "гости" расположились за домом у погреба. Мы с мамой на скорую руку сварили картошку и какой-то борщ, покормили их.
Теперь встал вопрос: как их всех переодеть? Мама вынула из сундука тети Дуси два гражданских костюма. Их хватило, чтобы переменить внешний вид четырем солдатам: надевали или брюки, или пиджак.
А еще семь человек?
Мама недолго раздумывая села за машинку и, как смогла, сшила из отрезов тети Дуси брюки и рубашки.
А я в сенях на примусе в бельевой выварке красила в черный цвет еще два солдатских костюма, так как материала явно не хватало, да и времени не было.
К вечеру костюмы высохли и стали какие-то пегие, коричнево-черные.
Как бы там ни было, а одиннадцать человек преобразились, выглядели, правда, немного смешно, но вполне штатскими. Ну, а если у кого-то брюки или гимнастерка оказались защитного цвета - это не беда: в такой одежде ходили многие колхозники.
Ночью они ушли. Мы с Маратом проводили их через шоссе к лесу, рассказали, как идти лесом на восток.
Они решили во что бы то ни стало пробиться к своим.
Говорили тогда, что бои идут где-то на Березине, под Борисовом, километрах в 120–130 от нас. Эти сведения мы, конечно же, сообщили солдатам. Они уходили с оружием.
Что бои шли недалеко, было ясно и без наших слов - канонада докатывалась сюда.
Потом часто заходили в наш дом убежавшие из плена, особенно из концлагеря Негорелое, что был устроен всего километрах в семи от Станькова. Мы их прятали, кормили, переодевали, доставая кое-что у соседей, которым мама доверяла.
…Помню, пришел один, еле передвигая ноги от голода, держась за заборы. Вошел в дом и упал.
Мама дала ему съесть только маленький кусочек хлеба и одну картошину. Я подумала: неужели она начала жалеть бульбу?
Она молча постелила ему тут же на полу, и он спал, не просыпаясь, почти сутки. Мама объяснила мне, что такому истощенному сразу наедаться нельзя.
Когда он начал шевелиться, мама дала ему какие-то капли и стакан кипяченого молока.
Нашлось у нас немного крупы, и я сварила жидкой каши.
Оборванный, грязный, измученный, на одной ноге рваные раны от укусов овчарки - такой он лежал на полу.
И снова я бегала к фельдшеру Русецкому, и снова он приходил вечерами и делал перевязки. Одеть нашего нового "гостя" было не во что: и дома, и у соседей мы подчистили все. И тогда я попросила своего одноклассника Костю Бондаревича, он принес какие-то старые брюки.
Товарищ этот прожил у нас дней десять, а как и куда ушел, не помню.
В начале августа Марат принес весть, что фашисты схватили Комалова и Дядиченко и держат их взаперти в графском каменном склепе.
В первые дни войны в Станькове начали появляться так называемые "приписники", бывшие военнослужащие, особенно те из них, кто служил когда-то в нашем городке и знал здешние места и людей. Почти в каждом третьем доме были такие люди, их "приписывали" в члены своих семей; многим так спасли жизнь, называя сыновьями, мужьями и братьями. Позднее некоторые из них партизанили, некоторые уходили на восток, но я не знаю ни одного случая, чтобы кто-нибудь из этих людей стал предателем или полицаем.
Баба Мариля тоже приютила у себя двух молодых ребят - Николая Комалова и Сашу Дядиченко, служивших еще совсем недавно в 59-м стрелковом полку недалеко от Станькова.
Эти ребята ("сыновья" бабы Марили) очень часто стали бывать у нас и, как я потом узнала, вели какие-то серьезные разговоры с мамой.
Не знала я тогда и того, что они с помощью Марата прятали на кладбище оружие.
Мама сразу решила, что ребят этих надо как-то спасать.
Задержали их прямо на улице без документов, а у бабы Марили осталась справка на имя Комалова, что он лежал в начале июня в госпитале по поводу хронического ларингита (ему удаляли гланды), и фотография Дядиченко еще до армии, в гражданской одежде. Она была им подписана.
Мы с мамой думали, гадали, что сделать; в "жены" ни одна из нас не годится. Потом я сбегала за маминой сестрой Ларисой, и мы ей предложили такой план: она идет в комендатуру и рекомендуется женой Дядиченко (для этого мы на его фотографии пишем над подписью: "Дорогой жене"). Я же - как "сестра" Комалова - являюсь туда с его справкой, в которой дату выписки из госпиталя подправили на 21 июня.
Прежде всего я сбегала и узнала, нет ли в комендатуре Опорожа, он теперь все время толкался там. Надо ли говорить, как мы боялись этого человека!
Я, как уже упоминала, училась в одном классе с его дочерью Аней и имела все основания зайти к ней домой.
Пан Опорож обедал, перед ним - графин с водкой. Жена прислуживала, Аня заводила патефон. Я поздоровалась с ним вежливо, он что-то буркнул в ответ. Мы пошептались с Аней. По всему видно, что Опорож только недавно пришел домой.
Выбежав от Опорожей, я заметила, что в озере, вблизи от парка, кто-то моет бочку, а рядом стоит немецкий часовой. Любопытство потянуло меня к этому месту. Подошла и вижу: это Комалов и Дядиченко моют походную кухню, которую привезли к озеру на себе. Я прошла мимо, не взглянув на них, и стала разговаривать с часовым. Он гнал меня, а я, глядя ему в глаза, кричала, благо он не знал русского:
- Мы придем с Ларисой в комендатуру. Запомни, Саша: ты ее муж. А ты, Коля, - мой брат. Мы попробуем вас выпросить миром.
Часовой оттолкнул меня, велел Комалову и Дядиченко впрягаться и везти обратно вымытую кухню.
Но дело уже было сделано, и мама, узнав, как я ловко провела часового, поразилась:
- Ну и ну! Откуда это у тебя?
А я и сама не знала откуда: все произошло как-то само собой.
Вскоре мы с Ларисой были у коменданта. Она - трусиха, я - сорвиголова, мы славно дополняли друг друга. Плохо помню, что и как говорила Лариса в защиту своего "мужа", но хорошо помню, как я молила, плакала, просила, совала справку, объясняла, как могла, по-немецки, который учила в школе, что брат мой после операции выписался, справку ему выдали, а документы он должен был 23 июня получить у дежурного врача. А тут война. У нас еще есть младший брат, а отца-матери нет. И прочее, и прочее.
Комалова отпустили, и мы ушли с ним, а Дядиченко задержали. Но тут, как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.
В комендатуру после обеда навеселе вернулся Опорож. Сашу Дядиченко он видел в первый раз, но когда комендант спросил у него, кто это, живет ли он в Станькове и действительно ли женат, тот, пьяный, сказал что-то вроде: "Кажется, из Станькова. Я молодых плохо знаю… Да, вроде бы женат".
Комендант решил отпустить Дядиченко.
После этого и мой "брат", и "муж" Ларисы прятались, не попадались на глаза Опорожу.
Немного позже, когда у нас уже скрывался политрук Домарев, мама спасла его от угона в Германию, а может быть, и от расстрела, тоже несколько рискованным образом.
В тот день оккупанты окружили деревню и всех жителей согнали в большую казарму военного городка. Началась проверка документов. Всех, кому не исполнилось шестнадцати лет, отгоняли в одну сторону, взрослых, у кого документы в порядке, отпускали. Всех без документов - особенно мужчин - сразу в машины и увозили.
За столом, к которому все подходили в порядке очереди - Опорож, староста Юран, комендант из Дзержинска. Многие успели спрятаться, в том числе и Дядиченко с Комаловым, а Домарева из-за больной ноги взяли. Мама стоит позади него. У меня все в порядке. Я уже среди тех, кому нет шестнадцати. Домарев, хромая, подошел к столу, мама из-за его спины протягивает свой паспорт и, в упор глядя на Опорожа и Юрана, говорит:
- Это мой муж. Он бежал из Бреста, в созетском лагере там сидел.
Прошла какая-то доля минуты. Возможно, в голове Опорожа за это время пронеслось многое, и что-то шевельнулось в подлой душе Юрана - не то страх, не то совесть, но на вопрос коменданта, правда ли это, оба они, не говоря ни слова, наклонили головы.
Никогда не забуду глаза мамы в этот момент: темные, гневные и угрожающие, они словно гипнотизировали этих двух мерзавцев.
У меня захватило дух, ноги подкосились, и я чуть не потеряла сознание. Ведь это происходило на глазах у всей деревни, которая хорошо знала мужа Анны Александровны Казей…
В полной тишине мама и Домарев уходили из казармы.
Домарев пришел к нам в конце июля или начале августа. Его привели Марат и Комалов. Мама не удивилась появлению этого человека. Марат рассказал мне, что встретил Домарева в лесу еще вчера, ночью его перевели на старое кладбище. До этого немцы сильно контролировали лес, дорогу за кладбищем. Они ходили, как папуасы, обвешанные ветками.
Мама посылала меня в этот день пройти в лес и проверить, пропустят ли они меня, посмотреть, где они стоят, много ли их. Я ходила дважды, брала с собой корзину для грибов, немного еды. Кто-то должен был меня, в случае, если я пройду в лес, встретить, забрать еду. Но оба раза меня возвращали. Немцы рылись в моей корзинке, а я говорила, что иду за грибами и для себя несу полдник.
Поздним вечером Домарев появился у нас. Он был ранен в ногу, на ней вместо бинта - гнойная, грязная тряпка.
И снова через огороды я бежала к Русецкому. И снова он пришел со своим неизменным саквояжиком.
Когда я увидела Домарева в первый раз, лицо его мне показалось знакомым, но разобраться хорошо не могла: оборванный, грязный, заросший.
Через несколько дней я уже была убеждена, что видела этого человека. Мне был знаком и этот длинноватый нос с маленькой горбинкой, и большой рот, и немного криво поставленные зубы, и выпуклые светло-серые глаза, и густые рыжеватые брови, и такие же с рыжинкой волосы, и веснушки… Мало-помалу я начала припоминать: он был тогда с тремя кубиками на петлицах и со звездой политработника на рукаве гимнастерки. Мы, девчонки и мальчишки, пробирались через дыру в заборе в клуб воинской части посмотреть кино. И этот высокий, стройный политрук не раз выставлял нас из клуба. Однажды он вызвал даже солдата с винтовкой, и тот нас "сопровождал" далеко за проходную будку… Но все это было еще до войны, в середине 1940 года. Тогда, естественно, я недолюбливала этого строгого начальника клуба 59-го стрелкового полка… Сейчас я могла судить более объективно: он был спокойный, малоразговорчивый, и, когда улыбался, лицо его удивительно преображалось - становилось мягким и добрым.
Чудесные это были ребята - Саша Дядиченко и Коля Комалов. Понимая, как это трудно, все же попробую нарисовать их портрет. Я вообще за последнее время разворошила свою память: даже не подозревала, что сохранилось так много и с такими мельчайшими подробностями.
Вот Коля. Темноволосый и черноглазый, лицо круглое, явно восточного происхождения, но белое, со следами перенесенной оспы. Глаза с чуть заметной раскосинкой, очень быстрые и смешливые. Несмотря на небольшой рост и маленькие руки и ноги - совсем не мужские, - Коля отличался силой и ловкостью. Любил петь, много рассказывал о своем воинской службе, почти наизусть знал всего Суворова. Мне нравился Суворов с его короткими, рублеными и ясными фразами. Марату тоже. От Коли мы по-настоящему узнали и о Маяковском. Он мог часами с пафосом и немножко смешно читать его стихи и целые поэмы. И хотя многое в то время нам было не вполне понятно, любить Маяковского я научилась именно у Коли. Он часто вспоминал Алтай и свой родной Барнаул, горевал, что родители ничего не знают о его судьбе и, наверно, оплакивают его сейчас…
А вот Саша Дядиченко. В моей памяти они всегда рядом - Коля и Саша, как братья-близнецы, хотя более непохожих друг на друга людей трудно себе представить.
Сухощавый, жилистый, длинноносый, с некрасивым лицом, Саша был застенчив, краснел по любому поводу и без повода. Он был медлителен в движениях и, в отличие от быстрого, энергичного Коли, казался флегматичным, все больше помалкивал и тайком писал стихи. Я-то знала об этом: в большинстве своем они посвящались мне…
Коля ходил в домотканых грубых брюках, в слишком просторной для него синей косоворотке и пиджаке с разноцветными заплатами. Саша - в кордовых брюках и тоже в косоворотке, но только черной (мама сшила), старая солдатская телогрейка даже в жару накинута на плечи.
О, как хорошо, как ясно предстают они передо мной даже сейчас в этом нищенском одеянии с чужого плеча…