Жизнь как она есть - Борис Костюковский 7 стр.


Я: Отбывал срок заключения в Витебске, а после перевели под Брест. Там из тюрьмы его освободили ваши войска.

(Все это я хорошо усвоила от мамы и Ивана Андреевича.)

Он: И когда же он у вас появился?

Я: В первые дни войны, пришел пешком.

Он: Почему он хромает?

Я: По пути из Бреста сильно натер ногу, была рана, после - экзема.

Он: Ты все, оказывается, знаешь. А кто лечил его?

Я: Сама мама. Травами, припарками.

Он: С кем он водил дружбу? Кто к нему заходил?

Я: Никто. Мы живем бедно, а после того как отец сидел в тюрьме, все нас сторонились.

Он: А куда он отлучался вместе с матерью, как и сегодня?

Я: Сегодня - на поле. А вообще - иногда в лес, за грибами, за хворостом…

Он: Ну хватит! А это кто? Тоже не знаешь?

Передо мной лежала фотография Коли Комалова в офицерской форме.

- Я не знаю этого человека.

- Погляди назад! - скомандовал мне гестаповец. Оглянулась: сзади стоял Коля Комалов со связанными назад руками, за ним полицаи.

Я молчала, держалась за стол, чтобы не упасть.

- Узнаешь?

- Нет.

- Хорошо, мы тебе напомним. - С этими словами он неторопливо вышел из-за стола и начал хлестать меня своим стеком.

Когда я падала, он меня бил ногами, когда я поднималась - снова град ударов по лицу, плечам, голове.

Очнулась на траве у крыльца сельсовета. Было очень тихо. Надо мной стоял Марат. Я шевельнулась, поняла, что жива, кое-как встала на ноги. Черная крытая машина стояла на прежнем месте. Даже не понимая, что делаю, быстро пошла к ней и стала стучать в дверцу. Подоспевший солдат отшвырнул меня от машины, а я не переставала кричать:

- Мама, мы здесь! Мама, мы здесь!

И вдруг в ответ услышала такой родной, тревожный голос:

- Адочка! Береги Марата! Берегите друг друга. Я вернусь к вам. Обязательно вернусь!

Ко мне подбежал Марат, схватил за руку и потащил к забору.

Через какое-то время мы увидели, как из сельсовета вышел офицер, а за ним солдаты и полицаи вывели Комалова и втолкнули в машину. Офицер сел в кабину черной машины, все остальные - в кузов грузовой. Машины тронулись в направлении шоссе на Минск. Долго еще, пока они не скрылись, мы провожали их глазами и долго слышали шум моторов.

В другой половине помещения сельсовета, за перегородкой, жила жена бывшего председателя Жуковская.

Подробностей она не знает, но каждый раз, вспоминая этот день, приговаривает:

- Я же все слышала из своей комнаты через перегородку… Слышала, как их допрашивали да пытали. Не дай-то бог!.. Бедная Аня…

Позднее я пыталась подробнее узнать о судьбе мамы и двух ее товарищей, но узнала очень мало. Арестовали их 5 октября, а повесили 26 октября 1941 года, когда в Минске были совершены первые казни советских людей. Один из очевидцев описал одежду повешенных: жакет цвета хаки, ноги в сапогах и длинная девичья коса, на конце заплетенная красной ленточкой… Один мужчина с рыжими кудрями, весь в веснушках, а второй - совсем еще мальчик по виду, кажется, черноволосый, круглолицый. Конечно, по всем приметам, это были мама, Иван Андреевич Домарев и Коля Комалов.

Тогда мы с Маратом ничего этого еще не знали и тревожно ждали, надеялись.

С неделю я не могла подняться с постели. Марат, как мог, ухаживал за мной. Никто у нас не появлялся.

Проходили дни за днями, мама не возвращалась. Почти все время мы сидели у окна и ждали: вот отворится калитка и своей стремительной, летящей походкой пройдет по двору наша мама.

Но доносились тревожные слухи, и надежд на спасение становилось все меньше.

Даже баба Мариля уже знала, что ее дочь и Домарева схватили на новом кладбище, когда они возвращались из лесу. В корзинке у дочери гестаповцы обнаружили свежую сводку Совинформбюро (значит, слушали в лесу радио).

Обвиняя во всем свою дочь, баба Мариля говорила, что "ей не сиделось спокойно", что она "собирала у себя парней из военных чинить немцам беду", что она "родных детей не жалела, вот и допрыгалась". Тут же заодно баба Мариля проклинала Опорожа, и Дубовика, и Юрана, и немцев. Меня она вообще не жаловала. Марата по-своему любила, но не упускала случая сказать, что характер у него материнский и потому головы ему не сносить.

И тогда, и теперь, через много-много лет, мама остается для меня образцом во всем. Я никогда, кроме одного случая, не писала стихов, но единственное свое стихотворение посвятила маме, когда узнала о ее казни. Сейчас я понимаю, конечно, что оно далеко от поэзии, и поэтому не решаюсь даже привести хоть единую строчку. Скажу только, что это стихотворение, несмотря на все, живет во мне постоянно, и в нем встает мама, гордо и мужественно выдержавшая пытки и допросы и не дрогнувшая в свой последний час. В нем я слышу ее последний возглас, обращенный ко мне и Марату: "Я вернусь к вам, обязательно вернусь!"

Она не смогла выполнить своего обещания. Она не вернулась, но все равно возвращается ко мне постоянно все эти долгие годы, месяцы и дни. Это не мистика - это боль и память сердца. Да, это для меня только доказательство продолжения всего доброго и светлого на земле.

И чем дальше отодвигаются те горестно-трагические события, тем ближе и дороже становится мне мама, доступнее внутренний мир, понятнее ее жизнь и смерть, священнее и трогательнее память о ней.

ОДНИ

Туго пришлось нам с Маратом. Так туго, что и передать трудно. Домик бабушки Зоей при маме казался нам раем, теперь он был неуютен, неприветлив, всеми забыт. Наступили холода, дров не было, есть нечего, одежды никакой.

Сначала мы сожгли забор, потом стали разбирать сарай, а после ездили с санками в лес, рубили сухостой и кое-как отапливались.

Оставались у нас еще кое-какие старые тряпки, и мы на них выменивали продукты. Ходили в Ляховичи к дяде Саше, и он делился, чем мог, из своих скудных запасов.

В конце зимы 42-го года нас стали навещать Дядиченко и Привалов. Они уже были в лесу, в партизанской группе, и потому приходили к нам только ночью, вооруженные. Каким-то чудом, еще с папиных времен, у нас сохранилась бумага, чистые тетради (папа очень любил бумагу, тетради, ручки, карандаши и не жалел на все это денег), и мы охотно отдавали все это партизанам.

Как-то раз Дядиченко и Привалов подали мне мысль попробовать устроиться на работу в имение, где теперь располагался гарнизон. Партизанской группе нужны были сведения о численности солдат и офицеров, о передвижениях войск. В тот же день на улице меня встретила баба Мариля и, как всегда, стала ругать и отчитывать. Опять та же песня: "Ты что, по материнской дорожке катишься?" Но было в ее словах и что-то новое, настораживающее: "Доигралась ты, доигралась, девонька. За твоим домом во все глаза следят. Вздернут тебя на веревочку - и оглянуться не успеешь. Мальчишку бы пожалела, если самой не страшно!"

Что она знала и откуда, понятия не имею. А может, просто запугивала меня. На всякий случай, когда в следующий раз пришли ребята из лесу, я им рассказала о встрече с бабой Марилей.

Они, не задерживаясь, ушли, оставив нам с Маратом кусок вареного мяса (а мы уже давным-давно его и в глаза не видели, жили впроголодь, питаясь бульбой). С тех пор друзья надолго исчезли.

За это время я сумела устроиться на работу в гарнизон. Меня взяли горничной к гауптману. Я должна была делать уборку в его спальне и гостиной, стирать белье, приносить ему из столовой еду. Это было пехотное подразделение. Потом сюда же прибыла легкая артиллерия (калибр пушек точно не помню). Я их свободно могла подсчитать, да и солдат тоже. Я знала расположение всех построек и даже подземные ходы. Мне выдали пропуск в гарнизон с 9 утра до 18 часов. Мы с Маратом были, что называется, полны сведениями, но из лесу к нам никто не приходил. А через две недели меня выгнали из гарнизона по доносу Опорожа.

Я столкнулась с ним в дверях столовой.

- Ты что здесь делаешь? - загораживая мне дорогу, спросил он.

- Работаю.

- Работаешь? Где же это ты работаешь?

- Горничной у господина гауптмана.

Он стал хохотать.

- Ах, горничной! Вот оно что! - И вдруг закричал:- Брысь! Я тебе покажу горничную!

Не дожидаясь худшего, я убежала на квартиру гауптмана. Но через несколько минут явился домой он сам, мой тучный хозяин. Путая русские и немецкие слова, ругаясь, он тут же выставил меня, отобрав пропуск.

Так закончилась моя служба у гауптмана.

Пришла ранняя дружная весна. Мы жили без мамы уже полгода. Трудно даже представить себе, как мы перебивались и изворачивались. Весной начали собирать на полях не выкопанную с прошлого года бульбу и варили ее в "мундире". Фашисты в это время начали сгонять молодежь с окрестных сел на торфоразработки.

Между деревнями Кукшевичи и Зосино по руслу реки Уса раскинулись большие торфяные болота. Там всегда добывали торф, да и сейчас существует этот промысел.

Было объявлено, что все, кому минуло 16 лет (а мне еще 23 декабря исполнилось 16), обязаны работать на торфе или ехать в Германию.

Некоторые откупались, других просто прятали родственники, у меня таких возможностей не было.

Не оставалось ничего другого, как пойти на торф.

Марат жил со мной, но голод заставлял его бегать и к бабе Мариле, и к теткам.

С конца апреля и до конца августа я вставала в четыре часа утра, к пяти уже была на болоте - и дотемна. Часов там никто не считал. Во всяком случае, наши надсмотрщики. Зато мы время хорошо чувствовали своим горбом.

Летом у нас очень поздно темнеет, так что день длился по 15–16 часов. С самого раннего утра до позднего вечера по деревянному настилу я откатывала груженные мокрыми кирпичами торфа вагончики. Ни минуты отдыха. Парень где-то на дне карьера, прямо в воде, режет торф и выбрасывает мне наверх. Я должна схватить каждую кирпичину, уложить на вагонетку, поворачиваться, снова хватать - укладывать, хватать - укладывать. Когда вагонетка полна, я везу ее к месту сушки, метров за восемьсот, а то и за километр.

Там я снимаю и аккуратно укладываю кирпичины "в клетку" и возвращаюсь к карьеру. За это время мой напарник уже успел нарезать мне в запас столько торфа, что погрузка идет без минуты промедления: хватаю и укладываю, хватаю и укладываю. А взад-вперед ходят с плетками надзиратели - попробуй промедлить или не так укладывать кирпичи! Один раз у моей соседки обрушилась клетка. На бедную девушку набросились три полицая и били ее так яростно, так безжалостно, что даже немец, который был здесь за главного, остановил их. Я дрожала при одной мысли, что и меня может постигнуть такая участь. А сил для этой каторжной работы было очень мало. Да и откуда им взяться? Из дому на обед мне нечего было взять, я постоянно голодала. Марат иногда приносил мне от бабы Марили и теток то кусочек хлеба, то картофелину. Я тут же все это съедала.

Когда начинался перерыв на обед (единственный час за весь длинный день), я испытывала такие муки, что уходила подальше к реке, чтобы не видеть, как едят другие.

Я садилась на берегу реки, смотрела в воду, меня клонило ко сну. Иногда засыпала, этим, наверно, и спасалась. Как-то раз моя одноклассница из деревни Кукшевичи, Иринка Лобач, разбудила меня и опросила:

- Ты почему не обедаешь?

- А у меня ничего нет.

- Дура я, дура, - ругала себя Иринка, - как это я заметила, что ты все время уходишь одна. Вот у меня остался кусочек мяса и хлеб. Возьми съешь.

С того дня Иринка стала подкармливать меня, и я вечно ей благодарна за ее доброту и отзывчивость. В такое время поделиться последним куском хлеба мог только настоящий ДРУГ.

И сейчас, спустя почти тридцать лет, я говорю тебе, милая моя школьная подружка Иринка Лобач, с которой я разделила четыре месяца самого каторжного, черного рабства на торфе: "Спасибо тебе за все. Этих дней не забуду никогда. И если я смогла выдержать, не упасть, не погибнуть, то только благодаря тебе".

И еще в те дни появилась у меня "палочка-выручалочка"- тоже одноклассница, Нина. Вечером я спешила в свою деревню и часто ужинала у нее в семье "чем бог послал", как говорила ее мать. У них, по крайней мере, были молоко и картофель.

На торфе нам обещали платить за работу, но получили мы один раз по пять килограммов гречневой муки, по бутылке постного масла да еще пол-литра патоки. Это все - за четыре месяца!

В августе баба Мариля, которая считала своим долгом не оставлять меня своими заботами, стала настойчиво сватать меня за Костю Кокальского, пожалуй, самого последнего дурака и прохвоста в Станькове. Зато был он красивый и не считался с тем, что у меня "такая мать". (Этого "женишка" потом за предательство расстреляли партизаны нашего отряда.)

Атаковала меня не только баба Мариля, но и тетки. Выйти замуж - значит не поехать в Германию. Семейных в то время еще не угоняли.

Что делать? Ходить на торф? В этом случае тоже не отправят в Германию, и замуж можно не выходить.

Я все еще ждала маму, по ночам сидела на пороге своего "замка", и мне мерещилось несбыточное. На рассвете, не выспавшись, надо снова идти на болото… А ходить туда уже не могу, нет сил. А что зимой делать, когда торф добывать нельзя? Один только я видела выход: к партизанам! А их и след простыл. Ни Дядиченко, ни Привалов больше не появлялись.

Я забыла сказать, что еще в апреле или мае гитлеровские каратели блокировали станьковский лес с целью уничтожить партизанский отряд. Думаю, что это был отряд, в который после ареста мамы и Домарева ушли Дядиченко и Привалов.

Хорошо помню, как гитлеровцы ехали к лесу с пушками, шли подразделения пехоты. Целый день гремела стрельба где-то на кладках или в горелом лесу.

Я была почему-то дома - видимо, дали выходной.

Мы с Маратом видели, как санитарная машина много раз проезжала к лесу и обратно мимо нашего дома.

Через день я шла на торф и заметила в парке, у самого замка, целое новое кладбище с березовыми крестами и немецкими касками на них.

После этого боя партизаны ушли из станьковского леса, вместе с ними исчезли мои друзья Дядиченко и Привалов.

У каждого человека наступает время, когда он должен принимать самостоятельные решения. Видно, наступила такая пора и у меня.

В один из последних дней августа я больше не пошла на болото. Меня охватило такое безразличие и равнодушие, что я даже не вполне отдавала себе отчет: что же дальше?

Пока сходила к дяде Саше в Ляховичи, жила там дня два. А потом просто уходила на целый день в лес, в поле, на кладбище. Я хорошо знала, что меня теперь начнут разыскивать и, если поймают, Германии мне не миновать.

Но кто первым сумел меня подкараулить - так это баба Мариля. И посыпались на мою голову упреки, ругань.

И опять попреки мамой.

- Сама гибели ищешь, как мать! От счастья своего бежишь, такого тебе жениха нашла, а ты морду воротишь.

Я ответила, что замуж не пойду и в Германию тоже не поеду. Лучше умру, а этому не бывать.

Она смотрела на меня злобно и беспомощно.

- Вся в мать, окаянная, вся в мать, - приговаривала она со слезами.

Что уж делалось в ее сложной душе - судить не берусь, но она вдруг предложила мне уехать в Минск к Лене, моей двоюродной сестре по отцу. И я тут же не раздумывая согласилась. Пока это все-таки был лучший выход. Условились, что Марата баба возьмет к себе.

На следующий день с восходом солнца я встала, попрощалась с Маратом и ушла пешком в Минск.

Лена встретила меня радушно, приласкала и так напомнила маму, что я тут же разревелась.

Недели две я прожила, ни о чем не думая, помогала, чем могла, Лене по дому, но вскоре поняла, что нужно самой что-то зарабатывать. В семье двое детей, муж Лены прячется от полиции, есть нечего - голод. За короткое время я повидала в Минске и облавы, и развалины, и бесконечно марширующих гитлеровцев, наслышалась о расстрелах, концлагерях в самом городе и его окрестностях. И об угонах в Германию, и о преследовании евреев - от мала до велика. (У нас в Станькове была одна-единственная еврейка - моя учительница Александра Ильинична. Она тоже пряталась до тех пор, пока ее не выдал Опорож. Только позднее я узнала, что Александру Ильиничну расстреляли полицаи.)

В это время с Украины в Станьково добралась моя сестра Лёля, уже успевшая потерять и ребенка и мужа. Шел ей тогда всего двадцатый год. Бабка Мариля и ее быстро "откомандировала" в Минск.

Я сразу приободрилась: вместе с Лелей мы устроились в столовую какого-то железнодорожного учреждения, где работали только немцы.

Очень скоро я научилась здесь воровать хлеб, крупу, даже понемногу мясо и гордилась, что приношу этим облегчение семье Лены.

НАХОЖУ "ДВАДЦАТЬ ПЯТЫЙ"

Лёля только посмеивалась надо мной: она считала, что таких смельчаков, которые активно работают в антифашистском подполье, в то время вообще не могло существовать. Есть где-то фронт. И там идет война. А здесь расправа, ужас, позор, голод и все другие прелести оккупации. На Украине она навидалась такого, что удивить ее, казалось, было нельзя.

Сама я тоже отчаялась встретить нужных мне людей, и постепенно у меня уже созревал план вернуться в Станьково и во что бы то ни стало разыскать партизан. Теперь я уже удивлялась своей прежней медлительности и недогадливости: ведь партизаны не могли вот так без следа исчезнуть. Возможно, они были совсем недалеко от Станькова, только в другом месте. И там мои ребята - Дядиченко, Привалов…

О том, что в нашем родном городе действуют партизаны, мы узнали от самих немцев.

Некоторые из железнодорожников ездили на облаву партизан вместе с солдатами. Один инженер (как раз из комнаты, которую я убирала по совместительству со своими обязанностями официантки) был ранен. От его товарища - молодого инженера Вальтера, очень доброго немца, который был расположен к нам с Лелей, - я узнала, что того "как зайца" подстрелили партизаны Негорелого. А ведь это в нескольких километрах от Станькова! Может быть, наши партизаны действовали там?

В голове моей рождались бешеные планы…

На решительный шаг подтолкнул меня приезд тети Веры. Она пожаловала в Минск на собственной лошади (знай наших!), чтобы выменять на толкучке картофель на мыло и соль.

Я тут же придумала предлог для поездки в Станьково: мне не во что переодеться, а там остались два моих платья. Эта версия была выдана и Лёле. Я официально отпросилась у начальства на три-четыре дня.

Лёля и по сей день в обиде на меня, что я бросила ее в Минске, не поделилась с ней своими планами. Третьего декабря к вечеру я уже была в Станькове. Домой идти было незачем - там пустота и холод. Если к моему отъезду в Минск там что и оставалось, то тетки и баба перенесли все к себе.

Я зашла к бабе, и она, против ожидания, мне очень обрадовалась. Сколько раз за войну она удивляла меня, баба Мариля! В ней опять проглянуло человеческое, доброе.

В доме она осталась одна. А где Марат? Я так спешила к нему, так истосковалась, так хотела его видеть!

Оказывается, сын бабы, Николай (мой дядя, но так как по возрасту он был ненамного старше меня, то я звала его просто Николаем) ушел в партизаны. А за ним увязался и Марат.

Назад Дальше