Ничего вещественного предложить я не мог.
Кроме истрепанной куртки, выгоревших армейских бриджей и драных сапог, у меня решительно ничего не было. Но я заметил алчный огонек в красивых глазах, вспомнил почему-то фортунатовский бастион довоенного благополучия и, не очень задумываясь над последствиями, сказал беспечно:
- Часишки кое-какие имеются... с браслетиками и... без.
- Где? - моментально отреагировал аккумуляторщик.
- Что где?
- Товар.
- Развилку дороги перед капе дивизии знаешь? Старую черную сосну видел - без верхушки... Там.
- Слушай, - легко переходя на "ты", сказал аккумуляторщик, - автомобильный, студебеккеровский, подойдет? К восемнадцати ноль-ноль подкину. И учти - с доставкой на дом... Или у меня не фирма?
Он показался на дороге в начале седьмого. Верхом на белой лошади. Лошадь была облезлая, старая. К самодельному седлу был приторочен вправленный в сетку-авоську аккумулятор.
Я смотрел в бинокль и видел: едет, ухмыляется, может, соображает, что за лонжины ему приготовлены... "Вот сейчас сгрузит свой скорее всего уворованный аккумулятор, - подумал я. - И что делать, как рассчитываться?.."
И тут грохнуло. Небо раскололось и задрожало. Черно-рыжим выбросом взметнулась земля.
"Как глупо, - успел я подумать, - и до конца-то осталось..."
Как видите, мне осталось: пишу, вспоминаю - жив.
А тогда после артналета обнаружил: от белой лошади - ни гривы, ни хвоста... и аккумуляторщик вроде не жил.
Прямое попадание.
Каждое двадцать седьмое сентября я езжу на кладбище. На могилу Жоры Катонии. Понимаю - Жоры нет и ему это не нужно, но все равно еду. Еду на пытку. И не только потому, что вспоминать еще раз нелепую Жорину катастрофу, снова представлять зеленый замшелый шлюз без воды и прикорнувший в нем "лавочкин" - не сахар, но видеть само кладбище, заброшенное, заросшее в полчеловеческого роста, неухоженные могилы, выгоревшие пластмассовые венки, неуют и небрежение - мука мученическая. И нет от нее спасения.
А в последние годы и того горше стало: из пожухшей могильной травы выкатываются под ноги рыжие, черные, бело-грязные, гладкие, лохматые, в репьях, породистые и безродные - псы, псы, псы...
- Дачники съезжают и оставляют, - эпически спокойно объяснила встречная старуха. - Вот дней десять еще сойдут, сезону - конец, приедут живодеры и живо-два переловят - на шапочки...
У меня нет собаки. И Алешке, как он ни просит, не покупаю.
Правильно? Нет? Одним словом, не ответить...
Кто сомневается, нормальные родители любят своих детей. Но мало кто честно скажет: кого он в сыне или дочке любит больше - нового человека или себя?
Мой отец требовал, чтобы я стал врачом. Хирургом. Почему? Ему не удалось приобщиться к медицине. И он искренне желал, чтобы я стал врачом, нисколько не сомневаясь - большего счастья, чем медицина, быть не может!
Мы ссорились на этой почве: медицина и авиация оказались несовместимы...
Или мама долго водила меня в платьицах и привязывала на голову бантик. Почему? Она хотела дочку, а получился - я.
Мальчишкой я осуждал родителей. Категорически и без снисхождения. Теперь жалею.
* * *
Дядю Сашу, безуспешно учившего меня когда-то плавать, я избегал. Но на этот раз он приманил меня, обещав познакомить с настоящим летчиком. Учтите: в те годы летчик котировался, пожалуй, выше, чем сегодня космонавт.
Знакомый летчик и даже вроде друг дяди Саши жил в Томилино. Мы ехали туда пригородным паровичком, тащившим глазастые, как гусеницы, зеленые вагоны. От платформы надо было идти лугом, по белой, хорошо натоптанной тропинке-макаронине. Первым шагал я, следом дядя Саша. Мы не разговаривали. Я нюхал загородную свежесть и глазел по сторонам. Минут через пятнадцать показался поселок. Мы были совсем у цели, когда я увидел: впереди, на глазах у всего честного народа - пушистый, усатый барин-кот и серенькая неказистая кошечка.
Был я глуп, но не настолько, чтобы совсем не догадываться, чем заняты кошки. Остановившись, я спросил дядю Сашу, но вовсе не ради установления истины, а с тайной целью - загнать его в угол:
- Дядя Саша, а что это кошечки делают?
- Котят делают, - не сбавляя шага, ответил дядя Саша и продолжал свой путь.
Я поплелся сзади. И мучился: мне было кошмарно стыдно. Не за кошек, не за дядю - за себя!
Светлейшая голова, взращенная авиацией, наша общая гордость - Антуан де Сент-Экзюпери заметил однажды: дети должны быть очень снисходительны к взрослым...
Спору нет, желательно!
Но вот беда - к кому обращен призыв?
К детям? Но едва ли сыщется во всем свете ребенок, способный понять, почему он должен щадить взрослых? Тех самых, что так порой жестоки и бесцеремонны с ними.
Ко взрослым? Но с ними,, Пожалуй, поздно говорить о детской снисходительности. Тут, что называется, поезд ушел, и рельсы разобрали.
Я тоже был маленьким.
Помню: звонил телефон, у отца неприятно заострялось лицо, он почему-то понижал голос и говорил матери:
- Для всех, кроме Карпова, я только что ушел! - и смешно показывал пальцами, как он
якобы перебирает ногами, где-то там - вдалеке от дома.
А меня за вранье - отец всегда говорил: за уклонение от истины! - били железной канцелярской линейкой. Били непременно по голому заду - так требовала семейная традиция, фамильный ритуал, освященный опытом предшествовавших поколений.
И не только в нашей семье жили не по правде: говорили - одно, а делали другое... Не понимали, что хорошо, а что плохо? Еще как понимали, иначе бы не притворялись и не скрывали свою жизнь от посторонних!
Мне случалось чуть не каждый день бывать у Сашки Бесюгина. Его родители поощряли нашу дружбу, считая почему-то, будто я положительно влияю на Сашу. Ко мне в этом доме привыкли и меня не стеснялись. Чего только я не насмотрелся и не наслушался у Бесюгиных! Например, Бесюгин-папа принимался объяснять Бесюгиной-маме, что она может жить, как ей заблагорассудится, но... не за его счет!
- Мне надоело расплачиваться за долги, которые я не делаю, - объявлял папа.
Чаще всего развить эту тему ему не удавалось: супруга решительно переходила в контратаку. И по ее словам получалось, что Бесюгин-папа - редкостный скряга - вворачивает двадцатисвечовые лампочки там, где у нормальных людей горят стосвечовые... собирает обмылки... готов вылизывать сковородки... жить с таким невозможно, и ребенок - не оправдание!
Здесь непременно вступал папа. Злым, крикливым голосом, преувеличенно жестикулируя, он вещал:
- И пожалуйста! Скатертью дорога!
Подобные сцены между Сашкиными родителями происходили раза по три в неделю и Сашку нисколько не волновали.
- Не бери в голову! - говорил он мне.
Однажды в разгар очередного словоизвержения в квартиру Бесюгиных забежала, залетела, впорхнула, заскочила - как нравится! - соседка по лестничной площадке - Евдокия Владимировна: разжиться десяткой...
И на моих глазах совершилось чудо. Папа потух. Побелевшее лицо мамы приобрело естественный, здоровый оттенок. Супруги сделались самой любезностью, самой предупредительностью:
- Ну, что за вопрос, - сладко заблеял папа, - извольте! Пожалуйста... Может, десяти рублей мало?
- Если соседи не будут, как родные, - подключилась мама, - как тогда вообще жить?..
Нет, я не любил взрослых, пока был мальчишкой. И, пожалуй, больше всего - за притворство. И не доверял им.
А вырос, стал независимым, и со мной произошло что-то странное: гляжу на детишек, вижу бесхитростные, любопытные рожицы и непременно ощущаю горькую тревогу... Это сверх и кроме всех прочих чувств.
Но при чем тут моя нелюбовь к взрослым? Сейчас объясню.
За окном - двор. И все, как на ладони. Вот соседский Вовка тянет на поводке щенка. Джек упирается. Конечно, я не знаю, какие собачьи резоны заставляют Джека припадать на задние лапы и чесать задом и хвостом по шершавому асфальту. Вполне возможно, Джек не прав.
Вижу, как теряет терпение Вовка. Ярится, что-то злобно выкрикивает... и, утрачивая контроль над собой, пинает добродушного лохматого пса тяжелым туристским ботинком...
Уж ты-то, Вовка, точно не прав!
И сразу мысль: вырастет Вовка, станет взрослым, что тогда будет?
С ним, с теми, кто окажется под его властью?
Над переправой я потерял на зенитках двух летчиков - обоих ведомых. Мы с Остапенкой еле-еле доползли домой: плоскости - в клочьях, хвостовое оперение тоже.
Я докладывал начальнику штаба: днем на переправу не пробиться. Такого заградительного огня за всю войну еще не встречал... И в этот момент в землянку командного пункта вошел командир корпуса. У него было брюзгливое выражение лица. Генерал заставил меня повторить доклад, и с места в карьер:
- Панику сеять?! Не позволю! Война есть война, без жертв не бывает! И не коленками чечетку выколачивать надо, а думать... соображать! Трусы и паникеры мне в корпусе не нужны!
Мне сделалось обидно. Я знал: Абаза не трус и не паникер, поэтому и отважился перебить комкора:
- Вы можете послать меня на переправу снова, но оскорблять не имеете ни оснований, ни права!
Генерал как споткнулся на полуслове. И вроде успокоился:
- А дельное что-нибудь можешь предложить?
- Если рассчитывать на уничтожение переправы с воздуха, - сказал я, - это сподручнее сделать ночникам, ближним бомбардировщикам...
- Генерал не дал закончить и снова закричал:
- Сам полетишь. Сейчас! Пойдешь у меня ведомым! И через полтора часа, чего бы ни стоило - я командующему обещал, - а переправе должна быть хана.
Через час двадцать минут меня подбили на подступах к реке. С трудом перетянув линию фронта, я завалился невдалеке от расположения нашей артиллерии. Оттуда попал прямиком в госпиталь. В полк вернулся через полтора месяца. А еще раньше узнал: переправа в обещанное комкором время была разбита. Командир корпуса с задания не вернулся. Из десяти летчиков группы целыми выскочили четверо.
А на следующее утро гитлеровцы переправу восстановили.
И...
Но я не собираюсь исследовать события минувшей войны ни с позиций тактических, ни тем более в масштабах стратегии.
Просто хотел пояснить, почему я тревожусь, глядя на малышей: из каждого Вовочки или Вовика непременно вырастает Владимир Иванович, Владимир Павлович, Владимир Андреевич...
Наш покойный командир корпуса, конечно, по случайному совпадению был как раз Владимиром Владимировичем.
* * *
Войдя в наш запущенный, бестолковый двор, я сразу обнаружил: у глухой облупленной стены прилепился незнакомый грузовик. Машина старая - рыдван. Капот открыт, а из-под мотора торчат ноги. Любопытно - ноги были обуты в ободранные мальчиковые ботинки. Это я хорошо видел, а разглядеть владельца ног не удавалось.
"Если правда пацан, то чего ему там под машиной делать?" - начал соображать я, но решить не успел: из-под грузовика раздался ломкий голос:
- Але, который в серых шкарах, подойди!
Я догадался: шкары, должно быть, штаны! А так как на мне были именно серые штаны, перешитые из некогда шикарных костюмных брюк отца, то голос адресовался ко мне. И я подошел к машине.
- Возьми на полу в кабине ключ девять на двенадцать, накидной и подай сюда...
Я знал, бывают ключи английские и французские - от дверных замков, существует разводной велосипедный ключ и еще разные гаечные - как в конструкторе... Но девять на двенадцать, но накидной, эти понятия лежали вне моего понимания.
- Какой-какой тебе ключ? - спросил я, ни на что не надеясь.
Видно, парень сообразил, что имеет дело с недоумком: не стал ничего объяснять, вылетел пружиной из-под машины и на мгновение предстал передо мной во всем великолепии своей вымазанной рубашки-ковбойки и малюсенькой кепочки с пуговкой на макушке. У него было круглое лицо с раз и навсегда обозначенным выражением забияки и насмешника... Парнишка выглядел ровесником, а если был старше, никак не больше чем на год.
Он скользнул по мне совершенно Наташкиным взглядом, будто перескочил через абсолютную - в минус двести семьдесят три градуса - пустоту, цапнул гаечный ключ в кабине и снова нырнул под машину. Человек занимался делом.
Диалога не состоялось. Я не был удостоен даже оскорбительным словом. И вот скоро уже пятьдесят лет я беру реванш за тот день. Беру-беру-беру и никак не могу успокоиться, не могу убедиться - взял!
Мы жили в гарнизоне. Мебель была выписана со склада. Старая-старая - частью еще довоенная, частью трофейная. Другой тогда не было...
- Ты не опасаешься садиться в это кресло? - въедливо спросила жена. - У меня такое ощущение, что пружины сейчас укусят.
- Но я ведь не обойщик, и в школе нас этому не учили, - попытался я как-то оправдаться.
Я долго злился, скажу, злился целенаправленно - сам растравляя себя: упрекать всякий может, упрекать проще всего. Только никто не в состоянии уметь все... И тут я споткнулся.
А много ли я умею?
Кое-как слесарить меня в летной школе обучали. Самую малость столярничать, пожалуй, тоже... Ну-у, а если подметку прибить, если брюки укоротить?..
"Позволь, - как бы обращаясь к своему оппоненту, возражал я. - Но если считать уменья, так пожалуйста, и пилотаж - на бочку! И штурманскую подготовку - на бочку! И чтение синоптических карт - на бочку!.."
Контрдоводов было много. Весьма. Только звучали они неубедительно.
Да-а, у мужчины должны быть руки.
В воскресенье я вытащил в сарай кресло и осторожно распорол на обшивке боковой шов. Из сиденья полезла грязная, свалявшаяся вата.
Снять обивку удалось не сразу. Но удалось. Пружины оказались ни к черту, как будто их нарочно выворачивали наизнанку. Пружины пришлось выкинуть. Выпросив у соседа-техника кусок резинового самолетного амортизатора, я вместо пружинного перевел кресло на резиновый "ход". Потом заложил свежую вату, а для гладкости поверх ваты распялил еще зимние шерстяные портянки, ну, и затянул старую обивку...
Кресло отлично пружинило! Это факт. Сиденье получилось ровным. Это тоже факт. Но ни молодость, ни красота к креслу не вернулись. Увы.
Потом мне пришлось долго и весьма старательно заглаживать очередной семейный конфликт. За это время я незаметно реставрировал всю нашу жалкую мебель и сверх того сменил электропроводку в квартире...
Можно сказать, я рос на глазах семьи. И передо мной соответственно ставили все новые задачи, придерживаясь при этом главного авиационного принципа: от простого - к сложному...
Как раз в эту пору в полк пришел новый заместитель командира. Судить о нем я не мог, видел майора лишь раз - на офицерском собрании, когда командир представил нам Лапшина, традиционно произнеся: "Прошу любить и жаловать".
А на другой или на третий день иду я по стоянке и вижу: стоит мой бывший механик, переведенный в звено управления полка, старшина-сверхсрочник Алексеев, руки по швам, в глазах тоска, и слушав... Слышу, Лапшин вполне корректно формулирует:
- Двигатель на малых оборотах глохнет через каждые сто метров... рулить невозможно... Кто летал на вашем самолете? Что вы делали с мотором? Ни на что не похоже, старшина! Вы, я вижу, не мальчик...
Алексеев и правда был давно не мальчик - за сорок, в авиации больше двадцати лет, и вообще механик - божьей милостью!
Мне на той машине летать не приходилось, но я все равно решил вмешаться: Гришку жалко стало, безответный он мужик.
- Я, товарищ майор, отлично эту машину знаю, до последнего времени все было нормально. Позвольте, гляну? - И, не дожидаясь, чего он скажет, разрешит или нет, командую Гришке:
- Стремяночку давай, капот... отвертку!
Не успел Лапшин, как говорят, охнуть, а я карбюратор отрегулировал, жиклер малого газа отпустил немного. Велел Грише в кабину сесть, запустить движок... И на работающем моторе окончательно малый газ довел.
- Прошу проверить, - говорю Лапшину, - по моему разумению, экстралюкс.
Он проверил. Вроде остался доволен. Спрашивает:
- Техник звена?
- Никак нет. Летчик. - Понимаю, сразу всех не запомнить... обижаться не на что.
- Летчик? А чего не за свое дело беретесь?
- Почему не мое? Самолет - мое дело!
- Ваше дело - летать, а не гайки крутить...
- Извините, - говорю, - тот не летчик, кто не может двигатель или тормоза отрегулировать, тот, извините, извозчик: но-но! Поехали!..
А теперь я учусь книги переплетать. Интересно. И нужно. За инструктора по переплетному делу у меня внук Алешка. Им в школе эту науку преподают. Теорию он легко схватывает, знает и как надо, и чем, и сколько там припустить... а терпения не хватает, и настоящей твердости в руках нет.
Хотя чего Алешку выгораживать. Другие в его возрасте не то уже могут. Книги переплетать еще не тяжелая индустрия...