* * *
По городу бродили китайцы - чаще в одиночку, реже парами: показывали фокусы, жонглировали во дворах. У них были непроницаемые, будто изваянные лица. Представления шли без единого слова. Когда зевак собиралось много и они невольно начинали теснить артистов, хрупкий, нездешний человек - фокусник или жонглер - брал в руки веревку с ярким деревянным шариком на конце и так ловко раскручивал шарик, что он свистел под самым носом у зрителя, и все пятились, и круг делался шире...
Это - воспоминание очень далекого детства.
Мне нравились молчаливые китайцы, их незатейливый репертуар, как и те яркие игрушки из гофрированной бумаги - диковинные веера, шары, рыбы, драконы, - которыми китайцы приторговывали по ходу дела.
Но больше всего, можно сказать, на всю жизнь, поразил меня такой номер: между кольями, зарытыми в землю, протягивали веревку, и, легко балансируя двумя яркими веерами, артист ходил по этой веревке, присаживался, ложился... Было что-то колдовское в непринужденности, с какой человек держался на ничтожной опоре. Может быть, этот номер особенно мне нравился потому, что сам я отличался исключительной косолапостью - постоянно спотыкался, падал, все на свете ронял...
В нашем дворе был газон, огороженный проволокой, натянутой на железных штырях. Загородочка чисто символическая, высотой в каких-нибудь двадцать пять - тридцать сантиметров. И я надумал: а не освоить ли мне искусство баланса сначала на этой невинной проволоке?
Кто-то разъяснил мне назначение вееров. И, вооружившись двумя старыми вениками, я начал упражнения. Поначалу, едва вскочив на проволоку, я вынужден был тут же соскакивать, но постепенно мне удавалось удерживаться и сколько-то стоять. Потом я сделал важное открытие - двигаться по проволоке легче, чем не двигаться. В конце концов, хоть и с грехом пополам, я выучился передвигаться от штыря к штырю и даже, повернувшись, следовать обратно.
Упражнения прервала зима.
Весной я обнаружил - это было второе важное открытие, - что смотреть надо не под ноги, а в дальний конец проволоки, и тогда ощущение равновесия делается и острее, а вместе с тем, как бы это лучше сказать, спокойнее, что ли.
К концу второго лета я заметно преуспел в своих стараниях. Во всяком случае, ходил, и подпрыгивал, и поворачивался на проволоке почти без осечек. Верно, до сидения, а тем более до лежания над землей не дошел...
К нам прилетела бригада цирковых артистов. Это был великий праздник! В будни войны ворвалась вдруг веселая, дурашливая, бездумная струя из такого далекого детства. Пожалуй, никаких других артистов, а прилетали к нам и певцы, и танцоры, и декламаторы, не принимали так сердечно, так радостно, как цирковых!
В программе был и такой номер - девушка плясала на туго натянутой проволоке, лихо носилась между двух довольно высоких опор, а в заключение крутила заднее сальто.
Наверное, справедливости ради мне не следует называть ту артистку красавицей и слишком превозносить ее мастерство, но...
Выступление я смотрел из кабины дежурного истребителя, затянутый в подвесные ремни парашюта, пристегнутый к сиденью страховочным поясом, со шлемофоном на голове... Исполнительница этого номера казалась феей, королевой красоты... Потом, уже в сумерках, мы принимали артистов в летной столовой. Из колеи лезли вон, чтобы накормить и напоить их по-царски. И я не отходил от королевы.
А когда кончился ужин и все вывалили на свежий воздух, как-то сама собой возникла музыка. Закрутились танцы. Признаться, я никогда не любил да толком и не умел танцевать, так что постарался увести королеву подальше от танцующих. Это мне удалось.
Совершенно не помню, о чем мы говорили, даже не уверен - был ли какой-нибудь разговор. Зато помню отчетливо: капонир, маскировочная сеть, натянутая десятимиллиметровым стальным тросом. И я, схватив два шлемофона - по одному в каждую руку, - подымаюсь на откос, чтобы пройти по этому тросу на глазах королевы.
Иду. Покрываюсь липкой испариной. Преодолеваю гнусную дрожь в коленках. Иду. Мне кажется, длина троса не пятнадцать метров, как было на самом деле, а все триста. Однако я иду!
Иду, рассчитываю: еще три шага... можно бегом. Пробегаю, прыгаю, подворачиваю ногу. Грохаюсь оземь. И попадаю в госпиталь с переломом ключицы...
Перелом ключицы - штука сама по себе достаточно неприятная, но если прибавить следствие (не было ли преднамеренного членовредительства - акции, в военное время строго наказуемой?), бесконечные расспросы доброжелателей (как это тебя угораздило?), долгое нелетное состояние, мучительные раздумья и одиночество, то придется признать - так я сам себе устроил одну из крупнейших неприятностей в жизни.
Но и это не все. С недавних пор замечаю: мой внук Алешка увлекается жонглированием, упражнениями на равновесие и вообще всякими цирковыми номерами... Меня раздирают противоречия: помогать ему или препятствовать?
Конечно, я хочу, чтобы он рос смелым и ловким - это понятно. Но, с другой стороны, упражнения на проволоке, даже самой невысокой, таят в себе какой-то процент неустранимого риска... И что толку от моего любимого утверждения: без риска нет воспитания? Это слова (пусть тысячу раз правильные), а все равно душа в тревоге...
* * *
Не знаю, следует ли после Коллинза, Бриджмэна, Галлая и Эвереста рассказывать о существе летно-испытательной работы.
Но об одном эпизоде умолчать не в силах.
Вскоре после того, как я закончил спецподготовку и приступил к исполнению своих обязанностей на новом уровне, меня позвал Лебедев.
Два слова об этом человеке. Умен, красив, осмотрителен, смел и азартен был он сверх всякой меры! Человек-легенда!
Позвал Лебедев и говорит:
- Ухожу в отпуск, программу заканчивать будешь ты. В чем, собственно, вся хитрость состоит? Тебе надо ничего не делать.
И он нарисовал мне картину полета, сложность которого я не оценил. По заданию следовало набрать четыреста метров, сделать обычный круг над аэродромом, выйти на посадочную прямую, снизиться до восьмидесяти метров и над ближним радиоприводом включить автоматику... До высоты шесть - восемь метров полагалось убедиться, что
самолет наделено управляется без участия летчика, и тогда, сняв руки со штурвала, а ноги - с педалей, наблюдать...
Опущу техническую сторону дела: игра электронных импульсов, посылаемых на землю и возвращаемых землей, сложное преобразование радиосигналов в усилия гидравлической системы - предмет увлекательный, но плохо поддающийся популяризации.
А финал, как я мог себе представить, должен был выглядеть так: самолет без моего вмешательства приземляется, теряет скорость на пробеге, останавливается. Сам! После этого я заруливаю на стоянку и, дав осмотреть машину инженерам, повторяю взлет.
Лебедев, вводя меня в курс дела, сказал:
- Технически все более или менее ясно. С точки зрения психологии похуже. Действовать всегда легче, чем бездействовать. Понимаешь? И как привыкнуть? Надо, очевидно, поверить в эту холеру... Я старался и почти поверил, а природа, привычки, старый мой опыт - все бунтует: против!
- И решили отдохнуть в отпуске? - спросил я.
Лебедев ничего не ответил, хотя на его открытом, красивом, честном лице было ясно написано: "Ну и нахал ты, Абаза!"
На высоте восемьдесят метров, как только зазвенел звонок ближнего привода, я проверил скорость и перекинул красный тумблер вверх, выждал пять секунд и снял ноги с педалей. Педали заходили мелко и четко. Самолет наделено сохранял направление. Я отпустил штурвал. И штурвал задергался неживыми, пожалуй, слишком даже выверенными рывками.
Покачиваясь с крыла на крыло, машина, правда, самую малость, начала неприятно опускать нос. Бетон приближался, наплывал в лицо. Видны были черные следы стертой при торможении резины, различались отдельные масляные пятна, швы между плитами...
"А если эта холера приложит меня с последнего метра?" - подумал я вдруг. И, когда увидел, как пошел назад рычаг управления двигателями, мне показалось, быстро пошел, перехватил управление, выключил автоматику и ушел на второй круг. Справедливости ради надо признать: я едва сам не приложился с последнего метра: это опасная акробатика - воевать за штурвал у самой земли.
Четыре захода я сделал в тот день и... ни одной автоматической посадки.
Меня никто не торопил, не понукал. Давали время освоиться, привыкнуть, преодолеть себя.
На другой день, не стану объяснять как, я приземлился с первого захода на автомате. Зарулил на стоянку. Выключил двигатели и пошел к начлету. Отказываться.
Настроение было, как бы сказать... моросящий дождь с туманом.
А в просторной, светлой комнате начлета, бывшего планериста и рекордсмена, с потолком, расписанным кучевыми облаками и парящими планерами изумительной красоты, я обнаружил... Лебедева.
- Вы же в отпуске? - позабыв поздороваться, сказал я.
- Задержался на день: хотел посмотреть, как у тебя получится.
- Я пришел отказываться.
- А почему?
- Я не Гастелло.
Лебедев проворно поднялся со своего места, обошел начлетский стол, взял меня под руку и повел к двери. Уже около ангара он сказал:
- Как хорошо, что там никого не оказалось. Посторонним не следовало бы это слышать. Пошли на машину и слетаем вместе. Надо... перешагнуть, непременно надо. И никаких возражений.
Мы сделали тогда три посадки. На автомате, разумеется. Ничего более отвратительного я не испытывал.
Мы с Лебедевым перешли на "ты".
Его фотография - на моем столе. Обыкновенная, без черной рамки. Он смеется и говорит мне иногда весьма откровенные и отнюдь не комплиментарные вещи.
До чего же крепко вцепились в память - я и сейчас их витку - эти корявые строчки: "График - изображение линиями свойств действий, явлений во всех случаях, когда таковые могут быть определены числами".
Со школы каждое слово помню. Все-все буквы, кажется, витку. И это подтверждает: что такое график - я знал давно и твердо, но... знать - одно, а представлять, чувствовать - совсем другое.
Мне тысячу раз толковали: вот смотри, на вертикальной оси обозначаем температуру в градусах, а на горизонтальной - годы. Берем соответствующий год, поднимаемся по ординате до средней температуры и ставим точку. Ясно? Теперь следующий год, и еще... пока не образуется система точек. Остается последовательно соединить все эти точки, и получится график, наглядно рисующий состояние климата, его изменения и тенденции в определенной точке земного шара за известный отрезок времени.
Я смотрел на кривую, вычерченную внутри прямого угла, и вроде бы понимал: сначала было холоднее, потом в течение пяти лет погода держалась более теплая... и снова средняя температура снизилась. Это я понимал, но никаких ощущений не испытывал. Я мог разобраться в графике, но не более того...
Наверное, мне не хватало воображения, или я не чувствовал большой необходимости проникать в глубинную суть бессловесных кривых. По математике и физике у меня бывали обычно четверки, чего еще?
Вот Аркаша Коркия был математик! Он таскал за собой "Занимательную алгебру" Перельмана и, как беллетристику, с увлечением читал "Сборник задач по математике". Уже в ранние школьные годы Аркаша пытался самостоятельно проникнуть в дебри дифференциальных уравнений...
- Скажи, ну чего там интересного, - допытывался я, - в этих закорючках? - (Я еще и не слыхивал про интеграл.)
И Коркия, волнуясь, начиная немного косить, пытался объяснить:
- Математика! Это всегда точность!.. Вот географию учишь: одно Сомали - французское, другое - итальянское... лотом переделят... Или: Конго - бельгийское... там колония, тут протекторат... А в математике никакой путаницы: или решил, или не решил...
Мне интересно было наблюдать за Коркией, когда он, воодушевляясь, начинал размахивать руками и с неподдельным восторгом говорил, говорил и говорил о своей любимой математике. Увы, разделить его восторг я не умел. И был убежден - никогда не сумею.
Впрочем, меня это не слишком печалило: каждому свое! Вот и графики не моя стихия.
Где-то я подхватил латинскую мудрость: что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку - и толковал ее на свой лад: одному дано, а другому - фигушки... И тут ничего не попишешь!
Как бы я удивился, скажи мне тогда кто-нибудь:
- Придет время, Колька, и ты поймешь силу графиков, оценишь их образность и абсолютную убедительность!
Собственно, можно было б сказать и больше: придет время, ты станешь жить ради графиков и будешь рисковать головой ради единой неясной точки... и ощущать себя счастливым, когда сомнительная точка прояснится, и глубоко несчастным, когда другая, надежная, точка вдруг подведет тебя...
Испытания были закончены. Машина получила вполне приличную оценку. Правда, и список доработок, приложенный к акту, оказался довольно пространным. Но это обычно.
Теперь мне предстояло перегнать самолет из центра на восточную базу. Расстояние для истребителя надо было покрыть значительное, без подвесных баков не обойтись.
К расчету маршрута привлекли не только штурманские силы, но и представителя двигателистов. К концу дня графики расхода горючего, резко менявшие свой характер в зависимости от высоты и скорости полета, лежали на моем столе.
В авиации всегда так: хвост вытащишь - нос увязнет! Хочешь долететь быстрее, вроде ясно - увеличь скорость; но раз скорость больше, горючего может не хватить... В принципе, чем выше ты летишь, тем сопротивление воздуха меньше - значит, выгодно, но и тяга двигателя с высотой падает... Короче говоря: всякое решение - компромисс, взаимная уступка.
Расчеты были произведены. График полета готов. Инженерные рекомендации сведены в таблицу и перенесены в мой наколенный планшет.
Старший штурман и главный двигателист, подвергнув меня перекрестному допросу, украсили полетный лист необходимыми подписями и большой гербовой печатью.
Можно было лететь.
На семи тысячах, как обещали синоптики, облачность не кончилась. Но это меня не огорчило. Поставил заданные обороты, проверил режим горизонтального полета и, продолжая пилотировать исключительно по приборам, устремился к цели.
- Курс? - время от времени спрашивал я себя и отвечал: - Заданный. Скорость? Нормальная... Высота? - И, сверившись с высотомером и вариометром: - Без отклонений.
А секундомер накручивал время. Цена минуты была достаточно высокой - двадцать километров! За каждые пять минут я пролетал сто километров...
Пройдя чуть меньше половины маршрута, проверил расход топлива: впереди, совсем рядом находилась точка возврата - край, последний расчетный рубеж, с которого я еще мог в случае чего вернуться на аэродром вылета.
Перешагнув точку возврата, я этой возможности лишался.
И тогда? Тогда - только вперед, только к цели.
За правильность принятого решения отвечает летчик. За успешное выполнение правильного решения отвечает тоже летчик. И за все остальное, что происходит в полете... отвечает летчик.
Точку возврата я прошел в расчетное время. А вскоре обнаружил: горючее в баке уменьшается быстрее, чем следовало.
Возможен дефект тарировки прибора. Но с чего бы? Летали-летали, и все сходилось... Возможно, нарушение регулировки двигателя? В наихудшем варианте - вульгарная утечка горючего?
А самолет летел. Минута - двадцать километров. И у меня не было возможности снять руки с управления, покопаться в двигателе, обдумать положение.
Усилием воли и воображения заставил себя увидеть график расхода горючего: его плавная и элегантная кривая показывала совершенно отчетливо - граница наименьшего потребления топлива на километр пройденного пути лежит на одиннадцати тысячах метров. Мешкать нельзя. Следовало идти вверх немедленно, сейчас же, но... На каких оборотах, в каком режиме набирать высоту, чтобы не проиграть в дальности?
Я заглянул в наколенный планшет и почувствовал себя крайне неуютно: надо дать полные обороты, чтобы получить максимальную скороподъемность…
Но все мое существо, долгий надежный опыт летчика поршневой авиации требовали: убрать обороты, снизить скорость, зажаться, экономить. Я понимал: у реактивных двигателей иные законы, только понимать - одно, надо еще найти в себе силу подчиниться закону. Повлажневшей ладонью я перевел рычаг управления двигателя вперед до упора, поднял нос самолета и доложил земле обстановку.
Солнце за облаками показалось особенно приветливым и более дружелюбным, чем всегда. Хотя, если смотреть на вещи трезво, солнце никак не могло повлиять на исход моего полета. Последние семнадцать минут маршрута были не лучшими. Нет ничего отвратительнее сознания: мне страшно, и делать нечего, только ждать...
Но все хорошо, говорят, что хорошо кончается.
Посадка была выполнена на аэродроме назначения. Время полета превысило расчетное всего на шесть минут.
Замерили остаток топлива, в баках оказалось еще двести двадцать литров. Как показала проверка топливомера, прибор подвирал, завышая расход, когда остаток горючего становился меньше половины...
Мои действия в полете были признаны правильными.
Через неделю, может быть, дней через десять все благополучно и безболезненно забылось. Еще одна неприятность миновала. Но осталась память: непроглядно-серые, угрюмые облака и словно золотым, теплым светом прорисованный на них график расхода топлива. Элегантная инженерная кривая, полная смысла и дружественной информации. Не постесняюсь сказать - спасительная кривая!