Сказки гор и лесов - Амфитеатров Александр Валентинович 6 стр.


– Я вижу, ты мало внимателен ко мне. Извиняю тебе, потому что, кажется, эта ветреная дрянь, Мария, поступила с тобою очень грубо, и ты жестоко страдаешь. Обещаю тебе, что твое несчастие не останется без отмщения. Я донес суду, где скрывается шайка Феликса, и великий прево уже выслал отряд арестовать злодеев. Ты будешь иметь удовольствие видеть, как станут вешать твою непокорную дочь, и, надеюсь, это зрелище порадует твое родительское сердце.

И ушел.

А на завтра пришли четыре солдата, взяли Жака Магро, положили на носилки и отнесли в Камбрэ, на Проклятую площадь, где казнят смертною казнью. И видел Жак Магро, как палач вздернул Mapию на веревку, и читал ярлык на виселице:

– Распутница, душегубица и чародейка.

И умер Жак Магро, и солдаты оставили тело его валяться на площади, как падаль. Вскоре напала на Камбрэ лютая болезнь. Дети пухли горлом, сгорали в жестоком жару и умирали.

– Колдовство, – кричал народ. А Жан де Мавуази ходил по домам и говорил:

– Поверьте: это – чародейка Мария Магро встает из земли, пожирает наших детей, крадет младенцев из материнской утробы. Она вампир. Надо разрыть её могилу, отрубить ей голову, пробить сердце осиновым колом, потом сжечь труп на костре и пепел развеять по ветру.

И пошли духовенство и суд, и вырыли тело Марии Магро, и отлучили ее от жизни вечной, и сожгли труп на костре, и пепел развеяли по ветру. И вся Фландрия проклинала Mapию Магро, и странные сказки пошли по стране об её блуждающем безобразном призраке-пожирателе детей. И имя Mapии Магро навсегда осталось пугалом и ругательством во Фландрии.

Вот когда Жан де Мавуази весело потер свои красивые, белые руки и сказал:

– Ну, кажется, теперь я доказал, что умею мстить, и отомстил хорошо.

После того он уехал в город Мариенбург, к великому магистру, в рыцарский орден, чтобы биться с язычниками, и был честный рыцарь. Литовцы убили его каменным ядром в лоб и все о том очень жалели. Он мог бы быть комтуром и не оставил потомков. Господи, спаси его душу.

2. Симон Проклятый

Монсиньор Гюи Виллерс-де-Утрео, старый воин, храбро дрался с неверными в Палестине. Не спроста попал он в крестовый поход – по обету, за здравие единственной дочери своей, красавицы Алисы Виллерс-де-Утрео, данному, когда бедняжка болела тяжкой болотной лихорадкой.

Как вернул Бог здоровье дочери, сир Гюи распродал почти половину своих земель, вооружил на вырученные деньги восьмерых дюжих молодцов и отбыл. Дочь он поручил Петру Бометцу, своему старому капеллану, человеку святой жизни и испытанной верности. Кроме того, он поставил свои именья под покровительство Воссельскаго аббатства, которому подарил за то изрядный кусок земли.

Четвертый год рыцарь сражался в Святой Земле, а дочери его – на родине – было худо. Чуть уехал старый Гюи, набросились на его землю разбойники – соседние дворяне. Грабили без стыда и совести все, до чего рука хватала, и не было на них ни суда, ни управы. Потому что сюзерен страны, монсеньор Алларий, дряхлый архиепископ Камбрейский, умел читать только нравоучения, а его отчаянные вассалы не очень-то боялись и петли.

Долго пили сирота и опекун её горькую чашу обид и притеснений, – наконец, слышит Петр Бометц: вернулся в свои владения Гильом сир де-Коньикур, могучий и честный герой, друг императора Фридриха I, брат по оружию сира Гюи из Утрео. И поклонился Бометц сильному соседу о защите, и отвечал монсеньор де-Коньикур:

– Привези Алису в мой замок. Вечным спасением клянусь, что осушу слезы дочери крестоносца, и – горе негодяю, который посмеет тронуть ее земли. Назови меня последним подлецом и предателем, если я и жена моя, благородная Изабелла де Бетанкур, не примем ее, как родную дочь, и не дадим ей всего, что прилично девице высокого происхождения.

Вот повез Петр Бометц Алису в замок Гильома де-Коньикур. Так как путь лежал недалеко, то ехали они вдвоем, без стражи, верхами.

И, – не доезжая замка, на лесной тропе, – два пьяных всадника загородили им путь. Один был рыцарь, а другой – его ловчий. Еле держались они на седлах от вина и заговорили к капеллану и спутнице его бесстыжие речи. Когда же монах укорил их и требовал свободного пути, негодяи сбросили его с коня. Петр Бометц ударился теменем о пень и, не пикнув, умер. А бедняжку Алису разбойники утащили в лес. На завтра нашли в трущобе её труп; она была обесчещена, и на горле её зияла глубокая рана.

Народ говорил:

– Знаем, чей тут грех. Это сработали пьяница Симон – недостойный сын Гильома де-Коньикура – и его дьявол-конюх Амальрик. Недаром видели их вчера, как они, будто черти, в перепуге мчались на взмыленных конях из леса к замку.

И окружил народ замок де-Коньикур, и потребовал мести.

И, так как они очень шумели, грозили топорами и вилами, бросали в стены замка камнями и грязью, то убийцы очень испугались. Они велели поднять крепостные мосты, запереть ворота, протянуть цепи и расставить рогатки. Народ же, видя это, еще больше убедился в преступлении и, выставив вперед носилки с двумя мертвецами, взывал о мести.

– Сир Гильом де-Коньикур, дай стране правый суд. Сир Гильом де-Коньикур, покажи, что нет пристрастия в твоем рыцарском сердце.

Тогда вышел к народу сам старый честный сир Гильом де-Коньикур – один, без панциря и оружия, и плакал над трупами, и клялся отомстить преступление беспощадной местью. И народ разошелся, успокоенный, потому что знал, что слово сира Гильома твердо.

Задрожал Симон, как отец позвал его на расправу. И стал он тянуть алое вино, чтобы возвратить себе храбрость. И, опьянев, пошел к отцу. А негодный конюх Амальрик прокрался, следом за ним, в покой сира Гильома де Коньикура, спрятался за колонну и слушал.

Так говорил сыну сир Гильом де-Коньикур и трясся от гнева.

– Ты убийца, подлец и предатель. Ты годен только на то, чтобы убивать попов по дорогам, насиловать девчонок по лесам, да удирать от мужиков, когда они грозят тебе дрекольем, бросают в тебя камнями и грязью. Не рыцарские шпоры приличны тебе теперь, а тонзура монаха. Ступай, постригись и проведи в покаянии остаток преступных дней. Проклят ты мною и на этом, и на том свете. Ничего ты от меня не получишь. Все свое имущество я жертвую Воссельскому аббатству – на вечный помин по душам девицы Виллерс де-Утрео и капеллана её, неправедно тобою убиенных.

Спьяну Симон расхрабрился и стал наступать на отца и кричать:

– Этого ты не сделаешь. Я не позволю. Этого не будет.

А старик вспылил и ударил его по лицу перчаткою. Тогда Симон выхватил кинжал, а конюх Амальрик выскочил из засады и набросился на сира Гильома де Коньикура с боевою секирой. И убили они старого рыцаря вдвоем, – сын и слуга, – и, отрезвев только после преступления, стояли в безумии, не зная, что теперь делать.

Амальрик предложил:

– Бросим его в ров, с подъемного моста. Никто не увидит нас, кроме часового, а этого убрать будет уже мое дело. Когда труп найдут, мы скажем, что сира Гильома убили вассалы девицы Виллерс де-Утрео, в отмщение за гибель своей госпожи, и все нам поверят.

Так они решили сделать, и все им удалось. Только – труп, брошенный с моста, не тонул в полном водою рву, но, упав на мелкое место, стал стоймя и торчал, – прямой, как бревно, с черным лицом, весь в крови… и руки его были простерты вперед, точно мертвец все еще проклинал сына. Это имело такой безобразный и страшный вид, что Амальрик закричал благим матом и убежал, куда глаза глядели. Никогда и никто уже не встречал его в тех местах; Бог весть, куда он сгинул со света. А Симон – наоборот – потеряв присутствие духа, не мог сдвинуться с места. На рассвете его нашли на валу: он стоял – дыбом волосы – как оцепенелый, и смотрел, дико вытаращив глаза, на страшный труп, все простиравший к нему окоченевшие руки. Напрасно звали его, – он не видел и не слышал. Кто-то осмелился коснуться руки убийцы: тогда неподвижность его объяснилась, – он был мертв. Bсе разбежались в ужасе. Замок опустел, как от чумы. Отцеубийца и жертва его так и остались стоять навеки один против другого. Никто не решился придти их похоронить.

Замок оставался пустым и проклятым местом двести лет. Наконец, он достался по наследству сиру Жаку Балдуину де-Виллерс Камбрезийскому. Любопытствуя проверить родовую легенду, он исследовал замок и – в иссохшем рву старинных укреплении, нашел человеческий скелет, в стоячем положении, с грозно вытянутыми вперед руками. А, в недалеком расстоянии, – с вала, – другой стоячий скелет, казалось, еще смотрел на свою жертву, в движении ужаса и отчаяния. Тогда сир де-Виллерс, призвав пpиopa из Воссельскаго аббатства, приказал ему отслужить панихиду за упокой души сира Гильома де-Коньикура и окропить оба скелета святою водою. Они распались прахом. Замок стал обитаем. И, лишь в ночь преступления, проклятая душа Симона, из года в год, возвращается из ада и сидя на крыше, уныло воет в трубу. А, впрочем, это – может быть, и кошки.

3. Царевна Аделюц

На берег моря царевна идет, гордая Аделюц, белокурых фризов царевна. Собирать пестрые раковины она идет, янтарь, водяных коней и морские звезды. Потому что силен был утренний прибой, и все отмели чудами с глубокого дна покрылись.

Странная птица у моря сидит – смотрит на Аделюц дикими глазами. Как темная ночь, черны крылья её, и дыбом торчат, все врозь, на ней перья. Пламя сверкает в мрачном взоре её, и рост её – рост богатыря-человека. Зеленый труп держит птица в когтях, и клюв её окровавлен.

– Здравствуй, Аделюц! Здравствуй, царевна-краса. Потому что красивее тебя нет девы на свете. Головою ты выше своих подруг: золотые косы твои падают ниже колена. Как первый снег на горах, ты бела, и розами цветут твои щеки. Перси твои – как две пенных волны, а глаза синее, чем море, где ловлю я бледные трупы.

Певцы о тебе по свету славу поют, за синим морем звучат о красе твоей песни. Только песню услышав, по песне одной, – храбрый викинг Айдар в тебя влюбился. Только песню услышав, по песне одной, – корабли он черные построил. Только песню услышав, по песне одной, – на кораблях он к тебе через море пустился. Но не викингу было тобою владеть. Клянусь, достойна ты лучшего ложа. И вихорь, и бурю ему я на встречу поднял, и ко дну пошли корабли, и гребцы, и бойцы с кораблями. Захлебнулся студеною волною Айдар, и вот я, веселый, – сижу, клюю его белое тело.

К матери Аделюц в страхе идет, к Утэ-царице несет печальные вести.

– Страшная птица мне прокаркала их, страшная птица в черном оперенье. Был то, должно быть, сам дьявол из бездны морской или проклятый колдун, слуга адского мрака.

Утэ-царица, бледная, дрожит.

– Храни тебя, Аделюц, Бог, потому что тебе грозит великое несчастье. Не дьявол то был из бездны морской, но уж лучше бы он был сам дьявол.

Ворон морской явился тебе, страшная птица неведомой пучины. Несчастьем мореходов он живет, трупы утопленников – его пища. Холодом веет от крыльев его, ржавая роса каплет с его черных перьев. Смрадною кровью обагрен его клюв, и вокруг него – воздух могилы.

Горе мужчине, который увидит его. Горькою смертью умрет он до скончания года. Горе женщине, которая увидит его. Горькою смертью умрет она до скончания года. Горе девушке, которая увидит его, потому что она потеряет невинность.

И тебя, моя Аделюц, спасти я должна. Высокую построю тебе башню. И будет в башне светлица одна, и в светлицу тебя заточу я. Одно лишь окно в светлице прорублю, чтобы могла ты корзину опускать, – посылали бы мы тебе с земли пищу. Так будешь жить ты, Аделюц, целый год, покуда молитвы мои не снимут с тебя чар дурного глаза.

В светлице Аделюц на ложе лежит. Давно уже темная ночь землю кроет. Снежная буря вокруг башни гудит. Кто в оконце стучит, когтями царапает, кричит и стонет?

– Отвори, прекрасная Аделюц, отвори, потому что я тебя люблю и хочу, чтобы ты меня любила. Сильно озяб я в снежной ночи, и крылья мои коченеют. Пусти меня, Аделюц, к тебе на кровать, обогрей на своей груди, в любовных объятьях.

– Не пущу я тебя на кровать, не стану греть на груди, в своих объятьях. Что мне до того, что ты любишь меня? Не бывать тебе мною любимым. Потому что я знаю: ты черный ворон морской, страшная птица неведомой пучины. Несчастьем мореходов ты живешь, трупы утопленников – твоя пища… Холодом смерти веет от крыльев твоих… ржавая роса каплет с твоих перьев. Смрадною кровью твой клюв обагрен, и вокруг тебя – воздух могилы.

– Пусть кровью мой клюв обагрен, пусть вокруг меня воздух могилы. Но за то я в пучине океана живу, и все богатства его мне известны. Если ты мне отворишь окно, если ты мне объятья откроешь, лучший перл я тебе подарю, – лучший перл, какой родила глубина океана.

Пусть холодом веет от крыльев моих, пусть ржавая роса увлажняет мои перья. Но зато я в подземных пещерах живу, и все их богатства мне известны. Если ты мне отворишь окно, если ты меня на грудь свою примешь, – лучший в мире рубин я тебе подарю, величиною в куриное яйцо, и красный, как адское пламя.

Пусть я несчастьем мореходов кормлюсь, пусть трупы утопленников – моя пища. За то я в подводных чертогах царю, и все их богатства мне подвластны. Если ты мне отворишь окно, если ты меня любовью согреешь, – золотой пояс я тебе подарю, снятый с мертвой языческой царицы.

Тысячу лет, как утонула она, но ржа её пояса не съела. Красиво блестит он, как в первый день, и многих редких зверей изображают его звенья. Когда тем поясом обовьешь ты свой стан, солнце затмится пред тобою, а луна от стыда за себя не посмеет выйти на небе.

И встала с кровати Аделюц, и очень сильно было её искушенье. И красного рубина хотела она, и хотела драгоценного перла. Больше же всего ее пояс манил, пояс с редкими зверями, снятый с мертвой языческой царицы.

И отворила окно бедная, глупая Аделюц, и влетел к ней черный морской ворон. В тяжкия крылья он обнял ее и кровавым клювом уст её коснулся. И согревала она его на груди, – Господи прости ей её согрешенье.

Отец и мать пришли к царевне Аделюц, царь Марквард с царицею Утэ. И сильно были они изумлены, и долго в молчанье на дочь они глядели.

– Отвечай нам, Аделюц, гордая Аделюц! Где взяла ты драгоценный перл, что сияет в твоей головной повязке?

– Грустно мне, девушке, в светлице, одной – горькими слезами в одиночестве я плачу. Из слез моих родился этот перл, – так диво ли, что он так велик и прекрасен?

– Отвечай нам, Аделюц, гордая Аделюц! Где взяла ты кровавый рубин, что горит, как огонь, в ожерелье, на твоей белой шее?

– Солнечный луч я поймала решетом, заклятьями в камень превратила. Из солнечного света сделан мой рубин, – так диво ли, что он так велик и прекрасен?

– Отвечай нам, Аделюц, гордая Аделюц! Где взяла ты пояс золотой, что змеею вьется вокруг твоего стана?

Ничего тут не сказала Аделюц, и приступил к ней царь Марквард с грозным допросом.

– Отвечай мне, Аделюц, гордая Аделюц! Отчего так полон твой стань, и в глаза нам взглянуть ты не смеешь? Святым Богом клянусь, что преступна ты! Открой же нам твои вины и преступленья.

– Прав ты, отец Марквард, и ты, царица Утэ, моя мать. Преступна я, и нет мне прощенья. Страшный плод я в теле ношу, и боюсь, чтобы не родился от меня дьявол. Потому что с морским вороном я спала, с страшною птицею неведомой пучины. Он бедою мореходов живет, трупы утопленников – его пища. Холодом веет от крыльев его, ржавая роса каплет с его перьев. Алою кровью обагрен его клюв. И вокруг него – воздух могилы.

От него этот перл и рубин, и золотой пояс снятый с мертвой языческой царицы. В снежную бурю ко мне он влетел, и я на груди его грела. И тело, и душу мою он погубил, – Господи, прости мне мое согрешенье.

Прошу тебя, добрый отец мой, царь Марквардъ: вели сложить костер во дворе твоего островерхого замка. И дегтем его вели осмолить, и соломы, и стружек насыпать. На костре должна я сгореть, и проклятый плод мой будет сожжен вместе со мною. На костре должна я, как колдунья, сгореть, потому что я зналась с нечистым бесом.

И горько плакал царь Марквард, и горько плакала мать, царица Утэ. И утирали они слезы полами одежд, хотя у них были очень дорогие одежды.

И на костер прекрасную Аделюц взвели, и сожгли, так что и костей не осталось. И бросили в море пепел и золу, и проклинали нечистую силу.

Спаси нас от неё, святой апостол Матвей и Елена, мать царя Константина.

Закавказские сказания

Ариман

Усталые, продрогшие, брели мы, злополучные туробойцы , по гребню Куросцери – самому проклятому гребню на всем Кавказе! Снизу, от станции Казбек, он представляется чем-то в роде зубчиков валансьенского кружева, но в действительности от зубчиков-то этих и горе. О, Боже мой! Во сколько балок пришлось нам нырнуть! на сколько обрывов вскарабкаться! Влево от нас была пропасть, вправо – минуя голую, обвеянную ветрами, каменистую гряду – тянулась снежная равнина, еще недавнее пастбище туров; теперь им не под силу стало пробивать копытами крепкий наст, и умные звери перекочевали… куда? – Бог их знает! По крайней мере, напрасно проблуждав по вершине Куросцери двое суток, мы возвращались, как горе-охотники, не видав ни шерсти, ни пера.

Свечерело. Небесная синева зажглась звездами – такими крупными, яркими и близкими, что казалось: вот-вот еще саженей пятьдесят подъема, и мы будем уже в царстве звезд. Белая папаха Казбека мерцала тем таинственным самосветом, понятие о котором могут составить лишь те, кому случалось наблюдать снеговые вершины в безлунную, но сильно звездную ночь. Внизу, под туманами, неистовствовали, как две озлившихся шавки, Куро и Катуша – отец и мать знаменитой Бешеной балки, им в ответ глухо рычал из неизмеримой глубины Терек.

Нам было очень невесело, особенно, когда случалось переходить горные ручьи. Встречный ветер, и без того уже леденивший наши кости, швырял нам тогда в лица водяную пыль, коловшую нас, точно иглами. У меня растрескались губы, болели глаза. Было невозможно перекинуться словом с товарищами-грузинами из Казбека: ветром захватывало дыхание. Он выл, свистал, гайгайкал, мяукал, домового хоронил и ведьму выдавал замуж… О, "кой чёрт понес меня на эту галеру!"

Была бутылка коньяку – роспили. Начать другую, захваченную про запас, не дал вожатый нашей компании Сюмон А…дзе, истинный оракул горных экспедиций, малый умный и толковый, наметавшийся в обращении с русскими и даже не без некоторого образования:

Назад Дальше