В церкви было чисто и тихо. Пахло ладаном и горевшими свечами. Мы прошли вперед, к алтарю, где на возвышении под стеклом лежала потемневшая, наверное, очень древняя икона, перед которой на массивном бронзовом подсвечнике мерцали три тоненькие нежно-розовые свечки.
Так мы простояли некоторое время. Потом Оля коснулась рукой моей ладони и тихим, низким голосом, подражая священнику, сказала:
- Венчаются раб Божий Андрей и раба Божья Ольга. Жених, согласен ли ты взять в жены Ольгу? - Она дернула меня за руку и своим, нормальным, голосом добавила: - Ну, отвечай: да или нет.
- Да, - сказал я.
Оля крепко сжала мою ладонь и вновь голосом священника продолжила:
- Невеста, согласна ли ты выйти замуж за Андрея? - Она помолчала и, повернув лицо в мою сторону, ответила: - Да.
Мы еще постояли немного, потом обошли церковь вокруг, разглядывая образа в тяжелых, золоченых окладах и читая надписи, выполненные старым, славянским шрифтом. Под образами висели белоснежные, отделанные кружевами полотенца.
- Как ты думаешь, зачем эти полотенца? - спросила Оля.
- Не знаю, - ответил я. - Скорей всего это какие-то символы. Ну, символы чистоты, торжественности.
Когда мы вышли из церкви, Оля сказала:
- Андрей, у тебя есть деньги?
- Есть, - сказал я. - Рубль. Правда, мелочью.
- Очень хорошо. Давай сюда.
Я понял, что Оля хочет раздать эти деньги нищим старикам.
- Да, может, не надо, Оль, - сказал я. - Неудобно как-то.
- Чего ж тут неудобного? Люди просят, значит, надо дать.
Потом мы медленно шли по саду, усыпанному опавшими листьями, перешли Тучков мост, и длинная, строгая набережная Малой Невки вывела нас на Биржевую площадь.
- Знаешь, - сказал я, - мне отец рассказывал, что раньше, давно на Ростральные колонны пускали. Платишь гривенник - и, пожалуйста, наверх.
И тут я заметил, что дверь одной из колонн, той, что ближе к Дворцовому мосту, открыта. Когда мы подошли поближе, из этой двери вышел рабочий в комбинезоне с мотком стальной проволоки на плече и с деревянным сундучком в руках. Он присел на корточки и, достав молоток, принялся расклепывать какую-то деталь.
Я, конечно, сообразил, что это исторический шанс и что упускать его нельзя. Можно всю жизнь прожить в Ленинграде, можно тысячу раз проходить и проезжать мимо этих колонн, так ни разу и не взглянув на город с их исторической высоты.
Я посмотрел на бородатого великана с веслом, притомившегося у подножия колонны, на спину рабочего, долбившего молотком седой петербургский гранит, и, наконец, на Олю. Ни говорить, ни объяснять ей мне ничего не пришлось. Оля поняла меня без слов. Она первая нырнула в открытую дверь колонны. Я за ней.
Крутые каменные ступени винтовой лестницы казались бесконечными. Свет не горел, и, если б не редкие, похожие на бойницы, отверстия в стене, можно было б и загреметь.
Наконец, мы выскочили на верхнюю площадку, и город, такой знакомый и такой неожиданно другой, распростерся далеко внизу под нашими ногами. Тугой балтийский ветер хлестнул нам в лица, чуть было не сдув с головы у Оли платок.
- Вот это да! - восторженно сказала она. - Я даже не представляла, как это здорово! Смотри - автобусы, как жуки. А мостов-то сразу сколько видно… Раз, два, три… шесть штук!
- Я в прошлом году на Исакий лазил - ну, совершенно не сравнить, - сказал я, - Это, наверное, потому, что вокруг ничего не мешает, простор… Вот бы отсюда на дельтаплане над Невой!
Не знаю, сколько времени мы пробыли наверху, болтая о разных пустяках и разыскивая глазами знакомые, но представавшие в неожиданном ракурсе места, но только, когда мы спустились вниз, дверь была заперта. Я толкнул ее плечом, ударил ногой, но тяжелая железная дверь даже не шелохнулась.
- Влипли, - сказал я.
- Ну вот, это уже похоже на приключение, - сказала Оля.
Я изо всех сил заколотил в дверь ногами, но за шумом трамваев и машин никто моих ударов, наверное, не слышал.
- Н-да, - сказал я. - Приключение - это, конечно, хорошо. Но сколько ж мы с тобой будем сидеть в этой каменной кишке?
- Думаю, что вечно, - сказала Оля. - Потом, через много-много лет, когда дверь откроют, на вершине найдут два обнявшихся скелета.
- Нет, - сказал я. - До скелетов дело не дойдет. Сейчас какой месяц?
- Октябрь.
- Ну вот, к седьмому ноября, когда факелы будут зажигать, нас и откроют. Осталось всего ничего - один месяц.
Я снова повернулся к двери и принялся в нее дубасить.
- Погоди, Андрей, не шуми, - сказала Оля. Она близко подошла ко мне, подняла лицо, а потом вдруг притянула руками мою голову и поцеловала. Я стоял, опустив руки по швам, и не смел пошевелиться.
- Теперь стучи. Ну, стучи же! Что ты на меня уставился? Я замерзла. Мне здесь надоело. И, пожалуйста, не воображай, что я в тебя влюбилась по уши. Ты думаешь, почему я тебя поцеловала? Да потому, что мы сидим в этой дурацкой колонне. Понял?
- А при чем здесь колонна?
- При том. Может, в ней двести лет никто не целовался. А может, и вообще никогда. Вот ты проживешь жизнь и всегда будешь помнить, что я тебя в Ростральной колонне поцеловала. А если б я тебя на скамейке поцеловала или там в парадной, ну, ты бы и забыл скоро.
- Я бы не забыл, - сказал я.
- Ладно, не сердись. Я знаю, что ты бы не забыл. Но я хочу домой. Мне здесь надоело. Да открой же наконец эту проклятую дверь!
Когда мама уводила меня из семнадцатого отделения милиции, она ничего не говорила. Она молча шла, крепко держа меня за руку.
А я только об одном думал: "Хорошо, что мне удалось упросить милиционеров, сажавших меня в "ПМГ", не забирать Олю". Не повезло только, что дежурный, звонивший мне домой, наткнулся на маму.
На трамвайной остановке, пока мы ждали "тридцать третий", мама наконец отпустила мою руку и тихо спросила:
- Зачем ты туда залез?
- Да посмотреть хотелось, понимаешь. Ну, что особенного-то?
- Что посмотреть?
- Ну, город. Папа рассказывал, что раньше туда пускали и они с ребятами на свой дом смотрели.
- Смотрели на свой дом. Не понимаю. Почему на дом нужно смотреть с Ростральной колонны? Я этого не понимаю. Вот что, мой дорогой, будешь теперь сидеть дома на привязи. Как собака. Понял?
Напульсник времени
- Квартирка ничего… Ничего квартирка, - говорил дядя Боря, расхаживая по комнатам. - Кухня… Сколько кухня? Шесть и семь?
- Шесть и семь, - сказала мама.
- Так, так, так… Две лоджии. Очень хорошо. Одну застеклить надо. Ага, ванная. Н-да, ребятки, не обижайтесь, но кафелек у вас аховый. Как в морге, кафелек.
- Хозяина в доме нет, - сказала мама и выразительно посмотрела на папу.
- А это что у вас висит? - спросил дядя Боря, взглянув на потолок.
- А это, Боречка, линия электропередачи висит. Я уже три года прошу этих лодырей скрытую проводку сделать - как об стенку горох. Им ничего не надо, живут, как в хлеву.
- Ну, Семенова, не ворчи, не ворчи. У тебя такие мужики! А проводка - ерунда. Я тебе нашего Гриню пришлю - он за пять минут все сделает. Вот линолеум, братцы, - это никуда не годится. Человек должен ходить по паркету.
- А мне нравится, - сказал папа. - Очень удобно: провел мокрой тряпкой - и чисто.
- Оно, конечно, мокрой тряпкой тяп-ляп. Но вы ж, ребятки, не в Доме колхозника живете. Свою норку можно и поскрести. Поскрести можно.
- Ну что ты говоришь, Боря! - всплеснула мама руками. - Кто это будет скрести? Живут, как на вокзале. Ты посмотри, какой стол у этого так называемого ученика.
На столе у меня, конечно, как и всегда, был творческий беспорядок. Иногда папа, посмотрев на него, говорит: "Жаль, что я не художник. Готов биться об заклад, что такого неожиданного натюрморта нет ни в одной картинной галерее". Мама выражается короче и яснее: "Помойная яма". Сейчас, помимо разбросанных учебников, тетрадей, сломанных карандашей и непишущих ручек, на столе лежали: тиски слесарные, модель вертолета "Ми-5" с отбитым хвостом, обрезок сосновой доски, два десятка стреляных гильз от малокалиберной винтовки, собачий жетон, бутылка эпоксидной смолы, проржавевший напильник, кусок плексигласа и прочая разная мелочь, состоявшая из маленьких гвоздиков, шурупов, гаек, заклепок. Весь этот натюрморт был густо посыпан стружками и алюминиевыми опилками.
- Ничего, ничего, - сказал дядя Боря, взглянув на стол. - Из хаоса рождается порядок. Я тебе скажу, к кому обратиться.
Выходя из комнаты, дядя Боря зацепился за пластмассовый плинтус, и тот с диким треском отвалился от стены.
- Ох, простите, я, кажется, что-то сломал, - сказал дядя Боря, с удивлением глядя на провода, которые прикрывал плинтус.
- Пустяки, - сказал папа. - Он у нас все время отскакивает. - И, приложив плинтус, саданул по нему ногой. Тот с неменьшим треском встал на прежнее место. - Вот и порядок!
Когда мы садились ужинать, дядя Боря сказал:
- Погоди-ка, Аня, у меня тут бутылочка есть. Застойная. Теперь такую днем с огнем не сыщешь. - И он достал из "дипломата" бутылку "Рябины на коньяке".
- Борис Михайлович, - сказал папа, - вы же, кажется, на машине. Вам бы не надо…
- Ничего. Рюмочку можно. За встречу.
- Да я понимаю, что вы с рюмки не опьянеете. Но ведь без прав из-за такой ерунды остаться можно.
- Ну, ну, ну, не преувеличивайте, Александр Николаевич. В конце концов, заплатим штраф.
- В таких случаях, вы же знаете, штраф не берут.
Дядя Боря засмеялся:
- Это, дорогой мой, смотря какой штраф. Три рубля не берут, а вот триста - еще как берут.
- Это не штраф, а взятка, - сказал я. - И если честный милиционер попадется, он у вас все равно права отнимет.
- Не суйся во взрослые разговоры, - сказала мне мама. - Ешь быстрей и иди разбирай свою помойку.
- Пусть, пусть сидит, - сказал дядя Боря. - Большой уже мужик, должен знать, что почем в этой жизни. А жизнь, ребятки, дорожает. Дорожает жизнь.
- Мне кажется, наоборот, - сказал папа. - Жизнь обесценивается.
- Ну, это вы в философском смысле. Но, дорогой мой, из философии каши не сваришь и сапог не сошьешь. Вы мне лучше, Александр Николаевич, скажите, не писали ли вы стихов?
- Как же не писал! Писал. Помню, в пятнадцать лет я даже поэму сочинил. Называлась "Лимонный свет". Потом я сжег ее в печке, полагая, что иду по стопам Гоголя. Помните, тогда ведь печки еще были, а в них так и подмывало что-нибудь сжечь. Теперь писателям туго: совсем негде спалить даже маленькую бумажку. Поэтому приходится все тащить в издательства. А почему вы вдруг об этом спросили? Уж не заведуете ли вы издательским кооперативом?
- Нет, нет, у нас другой профиль. Дело у нас деликатное, но нужное. Нужное дело. Сейчас ведь народ к чему потянулся? К истокам, к истокам потянулся, к культуре. В том числе и к культуре на кладбищах. Верно, Семенова?
- Конечно, Боречка, конечно, - сказала мама, подкладывая дяде Боре салат.
- То-то и оно. Раньше ведь как: зарыл покойника, сунул в землю трубу водопроводную со звездой из жести - и вся любовь к усопшему. Теперь нет. Теперь все хотят камешек. А то и памятник с ангелочками да херувимчиками. Да чтоб непременно буковки золотые - на веки вечные.
- А-а, так у вас похоронное бюро, - сказал папа. - Вы, стало быть, гробовщик?
- Ничего подобного. Мы занимаемся только камнями: ну, плитка там, столбик, крестик. Кому что по душе. И по карману.
- Замечательно. Только непонятно, чем бы, скажем, я мог бы быть полезен. Вам ведь каменотесы нужны, грузчики.
Дядя Боря выпил рюмку и, захрустев маринованным огурцом, назидательно сказал:
- Нам, дорогой мой, никто не нужен. Думаю, легче занять кафедру в университете, чем устроиться к нам грузчиком. Что же касается вас… Видите ли, клиенту теперь камня с именем и с датой мало. Ему надпись подавай трогательную, желательно в стихах.
- Понял, понял, вам нужен сочинитель эпитафий. "Зачем душистыми цветами земля могилы убрала? Не ощутима мертвецами их освежающая мгла".
- Вот, вот, вот, - закивал головой дядя Боря, - Только это вы что-то старинное прочли. А надо бы посовременнее. Между нами говоря, я сам тут сочинять пробовал. Но туго, туго идет. Не мой профиль. Одну, правда, написал, и вроде неплохо. Да я вам сейчас прочту. - Дядя Боря полез в карман и, достав бумажку, продекламировал:
Безвременно прервал ты свой полет
Над миром нашим суетным и спешным,
Как в небе пораженный самолет…
И вот охвачен мраком ты теперь кромешным.
- А? Ну как?
- Гениально, - сказал папа.
- Я понимаю, вы иронизируете, - сказал дядя Боря. - Конечно, не шедевр.
- Почему же? - сказал папа. - Как раз шедевр.
- Ну, не будем, не будем. И все-таки, согласитесь, звучит вполне современно: полет - самолет. Чувствуется пульс времени.
- Скорее, напульсник, - сказал папа.
- Я не знаю, Саша, что такое напульсник, - сказала мама. - Но работа, мне кажется, очень интересная. Творческая. Я бы, не задумываясь, пошла.
- Погоди, Аня, - сказал дядя Боря, - расширим дело и тебе место найдем.
- Плакальщицей, например, - сказал папа.
- А что это такое? - спросил я.
- А это оплакивание покойников за умеренную плату.
- Лучше оплакивать чужих покойников, чем свою жизнь, - сказала мама.
- Ну, ну, ребятки, перестаньте, - сказал дядя Боря. - Что за настроение? Жизнь прекрасна и удивительна. Надо только рассуждать поменьше. И побольше делать.
Когда дядя Боря ушел, папа налил себе рюмку, выпил и сказал:
- Вот и хорошо. Теперь, Семенова, у тебя не будет проблем с моими похоронами. Как это там: "…охвачен мраком ты теперь кромешным".
- Надо в течение недели позвонить Борису и дать ответ, - сказала мама и, поджав губы, пошла на кухню мыть посуду.
- Не боимся буржуазного звона и ответим на вызов Керзона, - сказал папа и вылил остатки наливки в фужер.
- Пап, да не пей ты эту дрянь застойную, - сказал я. - Пойдем лучше споем что-нибудь.
- Да, да, надо спеть. Знаешь такую песню: "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…"
Я взял папу за руку и повел в свою комнату. Так однажды я вел первоклассника, заблудившегося в новостройках.
Трудно нарисовать медведя
Я шел по двору из магазина, когда вдруг кто-то сзади на меня наскочил и закрыл ладонями глаза.
- Петька? - спросил я.
- Нет, не Петька. А ты только о своем Петьке и думаешь.
Я обернулся и увидел Олю.
- Да нет, - смутился я, - с Петькой мы договаривались… Я решил…
- Ладно, ладно, не оправдывайся.
- А что это у тебя? Прическа какая-то новая.
- Я подстриглась. Нравится?
Волосы у Оли стали совсем короткими, и теперь она походила на мальчишку.
- Нравится, - сказал я. - А ты куда?
- Я тебе звонила. А сейчас специально вышла, чтоб тебя встретить. Прямо не знаю, что делать.
- А что такое?
- Ты мою подружку Катю Чупрову знаешь?
- Ну, знаю немного.
- Так вот, она заболела, лежит, температура - сорок, горит вся. А бабка ее в деревню на два дня уехала. Одна лежит, бедненькая.
- А где ж родители-то?
- Ты разве не слышал? Отец в тюрьме, а мать с другим давно живет. У нее только бабка.
- Так посиди с ней.
- Вот, я про то и говорю, что надо посидеть с больным человеком. Но у меня родители надумали в театр пойти, а на меня Наташку оставили. Ну, как я уйду?
- Так ты чего, хочешь, чтоб я с Наташкой посидел?
- Умничка. Все сразу понял. Да ты не бойся, она уже большая, ей почти три.
Большая Наташка сидела на полу в прихожей и орала что есть мочи.
- Вот видишь, - сказала Оля. - Не может и минутку одна побыть. А вообще-то она у нас девочка спокойная, ты не думай. - И, схватив Наташку на руки, понесла в комнату. - Ну, что ты орешь? Ты лучше посмотри, кто к нам пришел. Андрюша пришел. Знаешь, как Андрюша хорошо рисует? Сейчас он тебе верблюда нарисует. Где наши карандашики?
- Не хочу верблюда, - сказала Наташка. - Хочу зайца.
- Он тебе и зайца нарисует, и бегемота.
Оля усадила Наташку за маленький столик, достала карандаши и альбом.
- Оль, да я в зайцах не силен. Я ей лучше гранатомет нарисую. Или машину.
- Нет, зайца, - сказала Наташка и сбросила карандаши на пол.
- Будет, будет тебе заяц. Не пищи, - сказала Оля, а я полез собирать карандаши. - Ну, детки, рисуйте, не скучайте. Я побежала. Андрей, горшок под кроватью.
- Какой горшок?
- Ну, если она запросится, посадишь на горшок. Неужели не понятно? Все. Я ушла.
С зайцем я кое-как справился. Уши, во всяком случае, получились. Потом я нарисовал слона, жирафа и утку, а Наташка раскрасила их в красный цвет.
- А теперь давай нарисуем пикирующий бомбардировщик, - предложил я.
- Нет, трех медведей. Маленького мишутку, папу медведя и маму медведицу.
- Да ты что! Мне такую картину не осилить.
- Нет, осилить. Рисуй.
Спорить было бесполезно, и я принялся за медведей. Но медведь - это не жираф и не утка. И, как я ни бился, выходило у меня нечто странное.
- Я тебя медведя просила, а ты свинью нарисовал, - заскулила Наташка.
- Да какая же это свинья? - оправдывался я. - Разве у свиньи такая шерсть бывает?
Но аргументы на Наташку не подействовали. Рот у нее вдруг скривился, из глаз покатились крупные слезы, и она зашлась таким громким криком, что мне не по себе стало.
- Ну, не реви, не реви. Ну, что ты ревешь? Ты, наверное, это… на горшок хочешь.
- Ма-ма! - кричала Наташка. - Где мама-а-а!
- А давай я тебя покатаю, - предложил я. - Ну-ка, забирайся.
Я посадил Наташку на плечи и забегал по комнате. На третьем круге она успокоилась и притихла. На шестом я выдохся, подошел к окну и вдруг увидел Петю. Он медленно ехал по двору на велосипеде, дергая руль и пытаясь встать на заднее колесо. Сняв Наташку, я вскочил на подоконник и закричал:
- Петя! Постой, не уезжай!
Петя подъехал под окно и, разглядев меня, крикнул:
- А ты как там оказался?
- Да потом объясню. Заходи.
- Куда?
- Ну, сюда. Я тут один. То есть не один… Ну, в общем, заходи. И велосипед тащи.
Наташка, увидев велосипед, обрадовалась и тут же полезла на багажник. Петя подсадил ее и насупленно спросил:
- Чего это ты тут делаешь?
- Да понимаешь, подруга у Оли заболела. Вот она меня и попросила с сестренкой посидеть. Родители у них в театр ушли.
- Ну, сиди, сиди. А я пошел. И незачем мне было переться наверх.
- Да, Петь, не уходи. Поможешь мне медведя нарисовать. И вообще посидим, поболтаем. А?
- Нет, ты уж без меня медведей рисуй. И ослов. Некогда мне.
Петя снял Наташку с багажника, открыл дверь и попятился с велосипедом на площадку.
Не понравилось мне, как Петя со мной разговаривал. Ох, как не понравилось. Ну, не любит он Олю, неприятно ему, когда я с ней вижусь, но чтобы так… Да и в конце концов я ж не с Олей тут рассиживал, а с маленькой Наташкой. Она-то здесь при чем? Я чувствовал, что если Петя сейчас уйдет, то нашей дружбе конец. А мне этого совсем, ну, совсем не хотелось.