"Жаль, что старика нет, - подумал Сережа. - И ведь теперь не отыщешь его. И ту проститутку "милосердную" не найти никогда. И беспаспортный Григорий вышел, наверное, из участка и пропал где-нибудь в снежных полях. Где он теперь - Бог знает"…
Сережа еще выпил.
"Надо Россию увидеть, и всю как есть… Что? Зачем Россию? Она ближе. Через нее и всю землю поймешь. А поймешь, тогда и полюбишь. А полюбишь, и один не будешь. И тоски не будет. О, это прекрасно и мудро. Только эта мудрость не для Сережи. Между Сережею и землею стоит непроницаемая стена - папа с мамою, марксистка Елена, циничный Фома и добродетельный Грюнвальд - все, от гимназических уроков до каждого газетного листа, все против земли… Значит, дорога Сережи не ко спасению, а в "тартарары". Что это у него так голова кружится? Впрочем, это хорошо. Если бы она не кружилась, Сережа не решился бы сделать то, что он сделал сейчас? Как? Разве это случится? Разве он думал об этом? В том-то и дело, что думал непрестанно. И даже в то время, когда он дежурил у дверей балябьевской квартиры, чтобы "спасти" Верочку, у него мелькала об этом мысль. Неужели в самом деле он пойдет в Каретный ряд? Да, разумеется, Сережа пойдет туда. Но к кому? Ведь, они обе там живут".
- Получите с меня, - крикнул Сережа чужим голосом и постучал ножом.
Расплатившись, Сережа встал и, стараясь шагать в такт марша, который звучал дико в трубах органа, пошел к выходу.
Когда Сережа очутился на улице, он не узнал Москвы. Два часа тому назад было тихо, и светила луна, а сейчас откуда-то налетел ветер, и опять метель сеяла свой снежный сев, как в тот вечер, когда Сережа ездил в Художественный театр. Только снег теперь был не сухой, а влажный. Неба совсем не было видно. Над улицей неслись низко какие-то вереницы белых снежных птиц, завивались в вихревой пляске плясуньи в длинных рубахах, мотались рукава, порою мелькали белые ноги… Сереже стало и весело, и дико.
- Метель, так метель, - пробормотал он, радуясь снежной сумятице и буйным порывам шалого ветра.
- В Каретный ряд! - крикнул Сережа извозчику, который сидел недвижно, весь засыпанный снегом, предаваясь покорно причудам разгулявшейся метели.
Было и странно, и приятно, и жутко мчаться в снежной мгле, задыхаясь порою от встречного ветра, и думать все об одном, все об одном, не произнося слов, не признаваясь самому себе в том, куда и зачем он спешит сейчас.
- Метель, так метель. Куда я лечу? В тартарары… Что? В тартарары… Так вот что значит это словечко. Ничего позади, ничего впереди. Один только белый вихрь, а в сердце вино. Одна только минутка… Только одна минутка, а там все равно - тартарары…
- Куда же теперь? Направо или налево? - обернулся извозчик к Сереже.
Приехали в Каретный ряд. Белая туча вихрем неслась по улице. На минуту разорвалась завеса, и Сережа увидел огромный дом Маслобоевых.
- Нет, не сюда, а за угол, за угол, - закричал Сережа, чувствуя, что снежный ветер сечет его по лицу больно.
Сережа не сообразил, что сейчас поздно посещать своих знакомых. Был первый час ночи.
Долго ему не отпирали дверь. Три раза принимался Сережа звонить, недоумевая и сердясь. "Ему надо увидеть Валентину Матвеевну". Почему надо? "Потому что ей все можно сказать. С нею не стыдно". А потом что? "А потом - в тартарары".
Отперли дверь. Изумленная горничная никак не могла понять, зачем пришел мальчик.
- Мне надо увидеть Валентину Матвеевну.
- Барыня у себя в комнате. Они легли.
- Как же быть? - сказал Сережа, пьянея. - Мне надо… Я Сережа Нестроев… Скажите, пожалуйста, что Сережа Нестроев пришел.
- Подождите тут, - пробормотала горничная, сердито замыкая дверь цепочкою.
Сережа топтался на площадке, ожидая ответа.
Что-то медлила горничная. Наконец, Сережу впустили. Горничная все еще гневалась. Но Сереже было все равно. Сегодня в сердце вино, а завтра конец всему.
- Пожалуйте…
Горничная оставила Сережу одного в гостиной. Что он скажет Валентине Матвеевне? Он сам не знает, что он ей скажет? Но не все ли равно, когда завтра "конец"? В гостиной горела одна лампа на столе. В следующей комнате было темно, а в третьей на пороге было светло. Приотворилась дверь, и показалась Валентина Матвеевна со свечкою в руке.
- Иди сюда, Сережа. Почему так поздно пришел?
Сережа, ступая неверно, прошел через темную комнату и стал на пороге.
- Что же ты стал, Сережа? Входи. Вот чудной. Пришел так поздно и молчит.
- Разве поздно. Простите меня. Я в последний раз.
- Да что с тобой? - улыбнулась Валентина Матвеевна. - Ты какой-то странный сегодня. Пойди сюда.
Она взяла его за плечо.
- Дай я на тебя посмотрю, - и она подняла свечу.
- Господи, да ты болен, должно быть.
- Я здоров совсем, - криво усмехнулся Сережа. - Только я в последний раз. Я думал, что вы не станете сердиться, если я к вам приду. Мне захотелось очень.
- Иди, иди, я не сержусь. Вот садись сюда, - она показала ему на диван. - Да что с тобой? Я не пойму…
- Метель какая, - сказал Сережа тихо. - Ничего не видно, снег только…
Валентина Матвеевна поставила свечу на стол и села в кресло напротив Сережи. Она, в самом деле, кажется, лежала в постели. На ней было наброшено какое-то легкое темное платье, на ногах были ночные туфельки, прическа была в беспорядке.
- Я к вам пришел, - сказал Сережа, помолчав, - потому что мне с вами не стыдно. Я вам могу сказать, что я решил.
- Что решил?
- Я жить не хочу. Я решил, что не буду жить.
- Почему?
- У меня в сердце пусто. Я не могу любить. И меня любить нельзя. А так жить как же?
- Почему тебя любить нельзя?
- Такого нельзя любить, - сказал Сережа уверенно. - Я все о себе думаю и ни до кого мне дела нет. Значит, я всем чужой?
- И я тебе чужая?
- Не знаю. Вы необыкновенная. С вами легко мне. А туда я не пойду, - показал Сережа в окно.
- Что? Куда?
- В тот дом, напротив. Там Верочка.
- Какая Верочка? - совсем серьезно допрашивала Сережу Валентина Матвеевна.
- Я думал, что вы знаете, что я рассказал вам про нее. У нее глаза синие. Ее замучат. Барон или Балябьев - кто-нибудь. Она меня презирает, потому что я не взрослый. Меня и надо презирать. Я никому не могу помочь. А ее замучат непременно.
- Я не знаю твоей Верочки. Но если она тебя презирает за юность, значит, она сильнее тебя. Напрасно ты за нее боишься так. А себя ты все-таки не убивай пока.
Валентина Матвеевна встала и прошлась по комнате.
Сереже вдруг стало страшно. Она поймет сейчас, что он пьяный. Надо уйти, скорее уйти…
Он поднялся.
- Прощайте. Простите, - пробормотал он.
- Нет, подожди, - проговорила она едва слышно и затворила дверь.
Она стояла теперь, прислонившись спиною к двери, и улыбалась тихо, как во сне. Стройная и тонкая, в мягком своем узком платье, она похожа была сейчас на девочку-подростка.
- Так ты говоришь: тебя любить нельзя?
- Да.
- Я тебя люблю.
Сережа потупился, не смея взглянуть ей в глаза.
- Я тебя люблю, - повторила Валентина Матвеевна и положила руки на Сережины плечи.
Сереже казалось, что кто-то окутал ему голову чем-то жарким и душным - дышать нечем. И сердце так стучит, что кажется, вот скоро смерть.
И вдруг:
- Мальчик мой! Я тебя люблю.
XXII
Сережа не пил вина, но жил, как пьяный. Мечту о смерти он все еще тайно лелеял. Валентина Матвеевна околдовала мальчика. Он приходил к ней каждый вечер покорно и не размышлял о том, что он называл своим последним "падением". Раскаяния у него не было. А Валентина Матвеевна встречала Сережу странным, беспокойным смехом и провожала его, смеясь. Он уходил от нее каждый раз без мыслей в голове, чувствуя на губах ее сумасшедшие поцелуи, и весь изнемогал от неизведанных до той поры сладостных ласк.
Подняв голову от ее колен, он иногда говорил ей:
- А все-таки я хочу умереть. Надо умереть.
И она не отговаривала мальчика. Она только тихо шептала ему, уронив свои руки на его голову:
- Не спеши. Можно и умереть потом.
И Сережа медлил. Жить без Валентины Матвеевны он уже не мог.
Чувствовать ее тонкие пальцы на лице, вдыхать запах ее тела, слушать ее голос, певучий и нежный, все это было нужно ему, чтобы не думать о том, что страшно было и томительно.
Когда Сережа не заставал дома Валентины Матвеевны, ему приятно было ждать ее возвращения у нее, касаться ее книг, смотреть на цветы, которые она любила, сидеть в ее кресле…
Жизнь его стала похожа на сон. То, что было наяву Верочка, Nicolas, журфикс Марии Петровны - все это было мучительно. И трудно было все, что было наяву; а то, что снилось теперь Сереже, было легко.
- Надо смерть полюбить, мой милый, тогда легко будет жить, - сказала однажды Валентина Матвеевна Сереже, улыбаясь загадочно - Очень жизнь любить даже унизительно, поверь мне.
- Смерти я не боюсь, - отвечал Сережа, не смущаясь улыбкою Валентины Матвеевны. - Только я теперь не хочу умирать один. Мы вместе умрем. Правда?
- Если ты, мальчик мой, думаешь пиф-паф сделать, то это, пожалуй, лишняя будет забава. Умные люди говорят, что все равно от жизни не избавишься так просто.
- Мне самому приходило это в голову. Не может быть, чтобы человек самовольно от своего существования так освободиться мог.
- Ты умненький, Сережа.
- И вы очень умная, - сказал Сережа. - Но только с умными людьми мне всегда тяжело, а с вами нет, потому что вы умом не дорожите. И потом еще я хотел сказать, что у вас нет жалости совсем, а я прежде всегда жалостью был опутан: себя жалел и других жалел. Так лучше, когда жалости нет.
- Я себя не жалею. Это правда, - призналась Валентина Матвеевна. - И других тоже не жалею, ничуть… Тебе с такою, как я, не страшно, мой мальчик?
- Когда я с вами, мне не страшно. А вот останусь один, и бывает, что опять думаю об ответственности. Я о Страшном Суде думаю, Валентина Матвеевна.
- А ты со мною почаще бывай. Не уходи от меня, - чуть-чуть усмехнулась Валентина Матвеевна, - тогда совсем перестанешь Суда бояться.
Она помолчала и вдруг прибавила совсем строго:
- Никогда мне не говори о Страшном Суде. Слышишь? Я таких разговоров не люблю.
- Не буду, - пролепетал Сережа, с удивлением заглядывая в невеселые глаза своей старшей подруги.
Сережа знал, что такие дни, похожие на сны, не могут повторяться опять и опять.
Придут иные дни, трудные дни, но Сережа не был к ним готов и старался не думать о них.
А между тем, в каком-то странном предчувствии томилось его ребяческое сердце. Он знал, что скоро случится решительное событие; но то, что случилось, все-таки было неожиданным для Сережи.
Однажды Валентина Матвеевна объявила Сереже, что она покинет его на несколько дней. Она уезжает к Савве Звенигородскому. Зачем? Иногда у нее бывает желание остаться одной, сосредоточиться, а главное - забыть о городе. Город ее утомляет. Сереже странно, быть может, что она едет в монастырь. Он, вероятно, считает ее такой грешной и порочной, что ему трудно себе представить ее в монастырских стенах. Однако, она все-таки поедет в монастырь. В детстве она была набожна и до сих пор любит православную службу. Впрочем, сейчас едет, потому что город ей надоел. Ей хочется тишины и простора.
Сережа опечалился.
- А как же я? Я не могу без вас? - признался он, пугаясь чего-то. - Я очень понимаю, что в городе жить невозможно иногда, но мне страшно остаться одному.
И вовсе не трудно представить себе Валентину Матвеевну в монастыре. Она даже в черном платье похожа на монашенку. А вот он, Сережа, всегда чувствовал себя в монастыре чужим. Он даже в церкви бывает очень редко, и когда бывает, ему обидно и больно: в ней ему все чуждо.
- У нас семья была богомольная и строгая, - сказала Валентина Матвеевна, - а я вот какая гадкая. Но к церкви меня все-таки тянет. Только я не говею вовсе. Не могу. Не смею.
- Так вы уедете? А я как же? - повторил Сережа грустно.
Валентина Матвеевна улыбнулась.
- Хочешь, я тебя с собою возьму? Поедем вместе. Ты дома скажи что-нибудь. Придумай. Авось тебя отпустят на несколько дней.
Сережа тотчас же согласился. Они уехали вместе на другой день. Ехать в полупустом вагоне с Валентиной Матвеевной, видеть ее мерцающие влажные глаза, милые губы и чувствовать ее нежную руку в своей руке - такое счастье, такая непонятная радость…
Как странно было очутиться потом на маленькой станции, тайно от всех, вдвоем. Оставить Москву где-то далеко позади, забыть все эти московские заботы и трудные мысли об ответственности. У Сережи было такое чувство, как будто все прежнее, то, что его мучило, вдруг исчезло бесследно. Не было вовсе его знакомства с Верочкой, не было Nicolas, не было его пустых и одиноких ночных томлений. Валентина Матвеевна его не покинет. Пусть она взрослая, а он мальчик. Ему сейчас хорошо, а потом… А потом и умереть можно. Но сейчас не нужно об этом думать. Сейчас жизнь очень любопытна. Вот и эта маленькая станция, кивот в углу с красною лампадою, седенький мужичок, задремавший на лавке, толстый буфетчик, с достоинством беседующий о местных делах с телеграфистом. Все почему-то очень интересно и ново.
А там за станцией неведомая страна - деревенская зимняя дорога, Сережей никогда не виданная. Какое блаженство - ехать на тройке в широких санях рядом с Валентиной Матвеевной, чувствовать грустный и тихий простор белых полей, сонную сказку рощ, покрытых снежною сединою, вдыхать мартовскую свежесть, чуть-чуть пахнущую весною.
Вот они проехали деревню, где собаки неистовым лаем провожали их тройку, где промелькнули за плетнем бабы, тащившие на плече обледенелое коромысло с ведрами, где, посторонясь, попал в снег по колено рябой мужик в больших белых валенках.
А дальше холмы - и опять холмы. Где-то чернеет колокольня, пропадает и опять выплывает; где-то прозвучали бубенцы другой, невидимой тройки, прозвучали и умерли в тишине; где-то далеко прогудел фабричный гудок.
Какая тишина! Какой снежный простор! И в душе бродят не то воспоминания, не то предчувствия, и кажется, что эта земля, холмы, лес, дорога, ухабы и дрогнувший под санями мостик - то самое родное, милое, близкое, чего ищет утомленная душа, ищет и не находит в напрасной суете.
А небо… Здесь не такое небо, как в Москве. Оно прозрачнее и яснее. И вороны как будто иные, не те, что в городе. Они поднялись из рощи ленивой стаей и, каркая, неспешно летят куда-то.
Сизый дымок заклубился впереди и стал потом прямо, как свеча.
Кругом такая тишина, что хочется слушать ее покорно и молчать.
Три дня прожили они в монастырской гостинице, и Сережа не успел привыкнуть к этой зимней тишине, к этому безмолвию снежных полей, холмов и рощ.
В гостинице, кроме Сережи и Валентины Матвеевны, жила только одна старушка с девочкою. Никто не мешал Сереже сосредоточиться в этом убежище.
На рассвете Валентина Матвеевна шла в церковь, и Сережа следовал за нею, не сомневаясь, что так надо. Они шли по деревянным мосткам в утреннем свежем тумане, прислушиваясь к влажному серебряному звону.
Вот и церковь. Синеватое облако под сводами. Потрескивают свечи. Пахнет воском и ладаном.
Сережа вздрогнул и поник молитвенно, когда в первый раз услышал после малой ектении волнующий и зыбкий напев антифона четвертого гласа: "От юности моея мнози борют мя страсти"… Никогда прежде не вникал он в церковные песни, как теперь, в этих древних монастырских стенах.
Все было как-то необычайно, и ему нравилось, когда хор пел "Святым Духом всяка душа живится и чистотою возвышается, светлеется Тройческим единством, священнотайне"…
Какой-то молодой монах вызвался показать Сереже обитель. Сережа смотрел дворец Алексея Михайловича, Красную башню, собор, гробницу преп. Саввы, который, как сказано в надписи, вытисненной на краях раки, "в песниих моляшеся безпрестанно" и "не внешняя бо мудрости искаше, но паче горних желая"…
Валентина Матвеевна была как будто иною здесь, в монастыре. Она не смеялась теперь тем странным и жутким смехом, каким смеялась она всегда в своей городской квартире. И она вовсе перестала целовать Сережу.
Так прошло два дня; а на третий Валентина Матвеевна, застав Сережу в его комнате за чтением Евангелия, которое вручил ему монах, вдруг опять засмеялась, как смеялась в городе, и привлекла мальчика к себе, лаская и целуя.
- Довольно монахов, довольно этих белых стен и черных клобуков. И книгу оставь. Целуй меня в губы. Слышишь? Завтра в город едем. Хочешь?
Сережа молчал.
- В город. В город, - продолжала твердить Валентина Матвеевна. - Надо в город. Я предчувствую что-то. У меня тревога какая-то…
Утром они выехали; и опять снежная Россия, необъятная и грустная, приняла их в свое лоно. И опять неслись сани, звенели бубенцы, мелькали версты, и снег был под солнцем совсем синий.
XXIII
Когда Валентина Матвеевна и Сережа вошли в городскую квартиру, служанка объявила, что барыню дожидаются в кухне два странника.
- Два странника? Какие странники? - спросила Валентина Матвеевна, бледнея.
- Один сказывался Григорием, а другого будто бы вы не знаете. Я спросила этого Григория, кто он такой, а он мне: "Я - Божий человек", и ничего от него добиться нельзя.
- Позовите их в столовую, да поскорее, - заволновалась Валентина Матвеевна.
- Кто это? - спросил Сережа, недоумевая;
- Я думаю, что это он, - сказала задумчиво Валентина Матвеевна, - Только почему их двое? Он приходил так, но один. С кем это он теперь?
- Кто он? - опять спросил Сережа, пугаясь чего-то.
- Муж мой, твой дядя, Григорий Петрович. Ты ведь его никогда не видал.
В столовую вошли два мужика в серых зипунах.
- Здравствуйте, сестра, - сказал один из них, кланяясь Валентине Матвеевне.
- И ты, братец, здесь, - улыбнулся мужик, заметив Сережу, который в чрезвычайном смущении узнал в этом таинственном страннике того самого Григория, с которым он ежедневно беседовал в тюрьме.
- Как? Ты его, Гриша, знаешь? - удивилась и Валентина Матвеевна.
- В тюрьме познакомились, - улыбался Григорий Петрович. - Я вот и другого еще одного привел. Мы вместе ходим. Брат Антон.
- Садитесь, пожалуйста. Обедать будем. Так ты говоришь, в тюрьме познакомился. Вот удивительно. Как же так? Впрочем, потом расскажешь.
Все уселись за стол.
Брат Антон был низкорослый лохматый мужик, скуластый, как татарин, с монгольскими глазами, блестящими и острыми.
- Устали? - спросила Валентина Матвеевна, помолчав.
- Зачем устали? Совсем не устали. Мы с братом Антоном идем и поем. С песенкою, сестра, совсем легко. Да я ведь шесть недель как из тюрьмы, всего только.
- Почему не едите? - забеспокоилась Валентина Матвеевна, заметив, что гости отодвинули тарелки.
- Мясное ведь, - улыбнулся Григорий Петрович.
Из кухни принесли кашу, и странники принялись за трапезу.
- Ну, как, братец, живешь? - спросил вдруг Сережу Григорий Петрович, устремив на него свои светлые глаза.