А люди все подходили и подходили, пристраивались в проходах и у стен. Последним пришел Ракурс, Аркадий Львович, со своим портфелем, растерянно огляделся: куда податься? Кто-то потеснился, освободив ему место. Аркадий Львович присел на краешек скамейки.
В это время появился Бачурин. Все, кто был в зале, разом поднялись и зааплодировали. Алексей Степанович не ожидал этого, растерялся, заулыбался смущенно и как-то виновато. Он медленно прошел к трибуне и никак не мог начать говорить - так разволновался. Вдруг в тишине раздался негромкий глуховатый голос:
- Не робей, солдат, здесь все свои!..
Это сказал Кузьма Игнатьевич. Бачурин благодарно кивнул ему.
После дружеских слов Кузьмы Игнатьевича, он, видимо, почувствовал себя уверенней и свободней. Коротенько рассказал о себе, о строительстве канала, а потом, чуть помедлив, заговорил о войне. Ребята сразу притихли, навострили уши: только и ждали этого.
- Служил я в разведке, а разведчики, как у нас говорили, - глаза и уши командования. Всегда впереди армии. Перейти фронт, добыть секретные сведения, взять "языка", взорвать какой-нибудь важный объект - прямое дело разведчика. Так что первая пуля врага всегда для него, для разведчика. Потому и брали в разведку что ни на есть самых боевых ребят, ну и, само собой, физически крепких. И вот однажды, это было летом сорок четвертого года, наш полк стоял тогда перед Минском, пришел к нам новенький. Этакий солдатик небольшого росточка, беленький, хрупкий. Ну и разведчик, подумали мы, да его любой, самый хилый фашист одолеет. Неужели во всем полку не нашлось никого более подходящего? Только зря мы поторопились осудить его. Снял солдатик свою шинелишку, а на груди - медаль "За отвагу"! Смутились мы, не глядим в глаза друг друга - совестно. У нас-то, у большинства, еще не только никаких наград не было, но даже стоящего перехода за линию фронта не числилось. Молодые, только-только воевать начинали. А этот солдатик, оказалось, на фронте уже около года (срок немалый для войны), успел двух "языков" добыть, получить ранение, отлежать месяц в госпитале, получить медаль, снова вернуться на фронт. Вот так мы и познакомились с Максимом Петушковым. Но по имени или по фамилии у нас его мало кто знал, разве что командир. Атак все: Петушок да Петушок. А Максим и впрямь был задиристый, собранный, живой: ни часу без шутки-подначки, без песни, без улыбки. Мы любили его…
Я забыл на время о своих горестях: приятно, когда о твоем односельчанине говорят так хорошо! Посмотрел в зал - как там народ? Всем, видимо, тоже нравилось, что и как рассказывает Бачурин: слушали его, то тревожась и хмурясь, то улыбались, весело переглядываясь друг с другом.
А Бачурин рассказал о том, как они ходили в разведку, как перебирались за линию фронта, как брали "языков", как в коротких и яростных схватках с врагом теряли своих товарищей, что почти во всех боевых вылазках участвовал Максим Петушков и не было разведчика смелее и надежнее его.
- Он, нам казалось, совсем не боялся смерти. По крайней мере никто из нас ни разу не видел, чтобы он в какой-то опасный момент растерялся или спасовал. Наоборот, всегда подбадривал, говорил: "Не трусь, ребята, для нас еще не отлита фашистская пуля". Однако смерть уже ходила где-то рядом с нами… Как-то раз к нам в блиндаж пришел командир, пасмурный, озабоченный. Мы сразу смекнули: не иначе предстоит какое-то особое серьезное дело. И точно: оказалось, срочно нужен "язык" и не просто какой-нибудь рядовой фриц, а офицер, желательно постарше чином.
На поиск мы пошли впятером. Командиром группы был назначен старшина Силантьев, был у нас такой архангельский мудрый, неразговорчивый мужичок. Не стану я рассказывать о том, как мы перебирались на ту сторону фронта, как четверо суток хоронились по немецким тылам, выслеживая подходящего фашиста. Расскажу о главном…
Бачурин примолк, и в наступившей тишине не слышно было даже шороха, лишь позванивали медали Кузьмы Игнатьевича Батракова. Детеныш сидел рядом с дедом Ишутиным, весь подавшись вперед, словно Бачурин тянул его к себе невидимыми нитями.
- Мы отыскали своего фашиста, - произнес Бачурин. - Это был капитан, худой, узкоплечий, однако же оказался крепким: не смогли взять без шума. Началась суматоха, пальба. И дело наше сразу пошло кувырком. Силантьев приказал троим: мне, Максиму и Феде Чугунову, самому могучему хлопцу нашей разведки, по-быстрому уводить пленного, а сам со своим товарищем-земляком остался прикрыть нас. Уводить-то уводить, а куда? Дорога, по которой мы должны были возвращаться, оказалась перекрытой. Мы замешкались. Силантьев махнул рукой вправо, где тянулся неглубокий овраг, выкрикнул: "Туда и к лесу! Быстро!" Мы бросились к оврагу, гоня перед собой пленного. Пока наши товарищи вели бой, мы успели добраться до леса. Остановились передохнуть. Позади все еще гремели выстрелы. Но вот прострочила последняя какая-то куцая очередь и все смолкло. Каждый понял: друзей нам не дождаться. Мы шли всю ночь, а к утру выбрались к какой-то небольшой полуразбитой деревушке. Сверились по карте - Малые Комарики. Максим присвистнул: "Ого, вот это дали крючок! Теперь до вечера разгибать придется". И только он сказал это, за кущей деревьев послышался мотор автомашины. Гуденье быстро приближалось и, наконец, где-то близко оборвалось. Мы замерли: кто? Но долго гадать не пришлось: раздались немецкие команды, крики солдат. Облава! Мы переглянулись: что делать? Максим нашелся первым: "Надо обходить деревню с другой стороны. Вот тут, по этим кустам". И мы побежали, подгоняя своего фрица. Но едва пробежали метров двести-триста, как позади захлопали выстрелы. Я оглянулся и тут же почувствовал удар в плечо. Упал. Ко мне подскочил Максим, спросил: "Двигаться сможешь?" - "Не знаю, - говорю, - попробую". Поднялся, будто ничего, только пошатывает. "Ну, а теперь, - произнес Максим, - жмите, ребята, сколько сил хватит и во что бы то ни стало доставьте фрица к своим. А я… Попробую подольше задержать гадов. Бегите…" Спорить не приходилось… Мы бросились вперед, а Петушок наш остался…
Бачурин умолк, глядя куда-то в окно.
- Пленного мы доставили к своим. Живым и невредимым. Федя продолжал воевать, а меня отправили в госпиталь… За этот поиск нас наградили. Дали по "Звездочке". - И Бачурин невольно тронул на груди алый орден Красной Звезды.
- И все? - тихо выдохнул Детеныш, но все услышали его голос, полный отчаянья и надежды. - Вы больше ничего не знаете про дядю Максима?
- Знаю, Юра, знаю… После госпиталя я возвращался на фронт. Уже по освобожденной земле, по тем местам, где мы вели свой последний поиск. Я хотя и спешил в часть, однако не смог проехать мимо Малых Комариков. Я долго бродил по кустарнику, где мы прятались, а потом уходили от облавы, нашел место, где принял последний бой наш Петушок. Это была небольшая котловинка, усыпанная стреляными, еще не успевшими поржаветь автоматными гильзами. Посидел там, подобрал несколько гильз и отправился в Малые Комарики перехватить какой-нибудь попутный транспорт. От деревни мало что осталось, но люди жили, уже понастроили землянок. У крайней землянки я повстречал двух мальчиков лет семи-восьми, спросил, когда, мол, они успели сюда приехать да еще соорудить такое прочное жилье. Один из них, худой белобрысенький, этак снисходительно ответил: "А мы и не уходили отсюда". - "Как, совсем?!" - "А чего ж, - говорит, - мы в погребе отсиделись, а как наши пришли - выбрались". Я вдруг, сам не знаю почему, спросил: не помнят ли они, как за несколько дней до нашего наступления там, за селом, где у них широкий кустарник, шел бой. "А чего ж, - снова проговорил белобрысенький. - Знаем. Это наш солдат по полицаям палил. Там он лежит, вон под березкой". - "Как то есть лежит?" - не понял я, а у самого сердце замерло. "Понятно как - схороненный". Боже мой, я, как сумасшедший, бросился туда, к березке, что стояла на входе в деревню. Еще издали увидел бугорок, а над ним невысокий столбик с перекладиной на манер креста. На той перекладинке было выведено химическим карандашом: "Здесь лежит советский солдат-герой Максим Петушков. Вечная ему память". Спрашиваю белобрысенького: "Кто его хоронил?" - "А все хоронили, - говорит. - А главно тетка Кораблева. У нее даже пилотка его хранится. Тетка Кораблева рассказала, что нашла Максима на другой день после стрельбы. Нашла случайно в брошенном полузасыпанном погребе, куда он, израненный, забрался, чтобы не попасть в лапы карателей. Тетка Кораблева застала его еще живым, он успел назвать ей свое имя…"
Мы слушали Бачурина, не шевелясь и не дыша: вот это история! Пожалуй, похлеще иных приключенческих книг. Даже ордена и медали Кузьмы Игнатьевича Батракова на какое-то время перестали позванивать, Юркина мать и тетки беззвучно плакали - боялись помешать Бачурину. Один лишь дед Ишутин то и дело ерзал по скамье, видимо, хотел задать какой-то вопрос, да никак не решался.
А Детеныш сидел все так же напряженно и неподвижно, подавшись вперед, и глядел, глядел на Бачурина, словно ожидая от него еще каких-то слов, может быть, самых главных. Но тот тихо и устало произнес:
- Ну вот и все… - Помолчал несколько, будто припоминая, не забыл ли чего сказать, повторил: - Да, все… Когда прощались, тетка Кораблева, Мария Никифоровна Кораблева, вручила мне это…
Бачурин медленно вынул из кармана небольшой пакет, так же медленно развернул его и все мы увидели выцветшую пилотку с алой солдатской звездочкой.
- Беспокойная у меня профессия. Куда только не забрасывает она, но я всюду вожу с собой эту память о моем друге, святую для меня вещь. Сегодня она, наконец, нашла свой постоянный дом… Я передаю ее вам, дорогие товарищи.
Что тут началось! Ребята заорали "ура", запрыгали, забили в ладоши. Взрослые переговаривались, улыбались, кто-то вытирал платочком глаза. Аркадий Львович вскочил, обернулся к Ивану Саввичу, сияющий, улыбчивый, произнес:
- Ну вот и еще одно доброе имя спасено для истории!..
И хотя Ракурс широко улыбался и сказал хорошие слова, в моем сердце невольно жила к нему какая-то неприязнь. Я не мог забыть, как он сказал тогда о дяде Максиме: "…Не пал смертью храбрых, а пропал. Что такое пропал? Вы мне можете объяснить?.."
Вдруг ко мне подошел Детеныш:
- Спасибо, Брыська… Костя… Эх, спасибо… Это все ты… Друг…
Я даже растерялся.
- Да брось ты, Юрка. Чего уж там, это самое…
Однако Детенышево спасибо оказалось для меня больше, чем любая награда…
Глава двадцать пятая
Мама
Вадим заехал за мной, как и обещал, в десять утра, а в половине двенадцатого мы уже были в райцентре. Я побежал к маме, а Вадим остался во дворе, у мотоцикла: что-то не ладилось с мотором.
- Ты жми, - сказал он, - а я пока разберусь, в чем тут дело. И не торопись, спешить некуда. Хоть до вечера…
Когда я вошел в палату - растерялся: где мама? С четырех коек на меня глядели, как мне показалось, совсем одинаковые бледные и худые женщины. Но вдруг встретил глаза, такие родные и ласковые.
- Мама!..
Я бросился к ней.
- Ты чего такая? Может, кормят плохо? Так я, так мы…
Мама торопливо гладила меня по голове.
- Хорошо меня кормят, сынок, хорошо… Ты не беспокойся… Просто мне не хочется есть… - И тут же другим голосом, немного удивленным и радостным: - Как ты вырос, милый… Совсем взрослый. А брови выцвели… И веснушек нынче больше…
- Мам, может, домой, а? Чего ты так долго тут? Дома, может, получшает… Я за тобой ходить буду, а?
- Теперь уж скоро, Костенька… Вот сделают операцию и - домой. Заживем с тобой!.. Хорошо заживем. Ты у меня теперь вон какой - хозяин…
- А когда сделают операцию?
Чуть запнувшись, мама ответила:
- Скоро… На днях… На той неделе, наверное.
Я вздохнул и стал рассказывать и про экскурсию на строительство канала, и про Вадима, и про встречу в нашем музее с Бачуриным.
История о дяде Максиме ее очень тронула. Мама все время удивленно произносила: "Что ты говоришь?! Неужели?!.." А вот новость о том, что мы создали музей, неожиданно расстроила ее.
- Боже мой, - тихо и горько проговорила она, - как я, оказывается, давно из дому… Жизнь идет, а я все лежу и лежу. Ох, до чего ж соскучилась по работе, по Ключам нашим… Просто слов нет…
Но тут же улыбнулась слабо:
- А как у тебя идут раскопки? Наверное, уже добрался до своих "древних ценностей"? Не забыла!
- Да нет, не добрался. Тяжеловато одному. Сейчас там Микрофоныч… Семен Митрофанович командует. Я все рассказал ему про Желтый курганчик. Быстрее раскопаем, да и веселее, когда все вместе…
Мама легонько сжала мою ладонь.
- Хорошо, сынок, правильно поступил. В одиночку ни дела, ни радости. Жизнь не любит таких людей: всегда они жалкие, несчастные.
Она помолчала, снова и снова разглядывая меня, будто сроду не видела, положила мне на плечо легкую исхудавшую руку.
- Скоро тебе в школу, а нового костюма так и не купили. Ведь еще весной говорила: пойдем возьмем…
- Ладно, пока в старом похожу.
- И учебники, поди, не думал покупать?
- Успею. Ты, мам, хоть об этом не переживай.
- Ну как же, милый, восьмой класс серьезный - тоже выпускной. Костенька, прошу тебя: берись за учебу с первого же дня и по-настоящему. Ведь этот год станет… ну, предварительной проверкой, что ли, не только твоих знаний, но и твоей готовности держать экзамен еще главнее - на аттестат зрелости. Мне неловко подгонять тебя да повторять надоевшие истины. Ведь ты вон какой большой. Наверное, и ростом уже догнал меня?
- Обогнал, - засмущался я. - На один сантиметр.
Маме было тяжело говорить, она заметно притомилась, капельки пота заблестели у нее на висках. И все-таки она засмеялась, не скрывая этой своей радости и гордости, и обернулась к своим подругам, видали, мол, как вымахал мой сынок? Женщины участливо глядели на нас, тихонько улыбались - сочувствовали маме.
Я сначала очень стеснялся их, разговаривал с оглядкой, а кое о чем даже рассказывать не решался. Потом понял: они уже давно знают все и про меня, и про весь наш колхоз, и перестал стесняться.
Мама снова повернулась ко мне, продолжая улыбаться.
- Ну как, Костенька, ты все еще не надумал, кем хочешь стать?
Этот разговор у нас с мамой давнишний. Каждый год она по нескольку раз выспрашивала меня, что я думаю делать после школы. Ей очень хотелось, чтобы я поступил в сельскохозяйственный институт и непременно бы стал, как и она, агрономом. А я не очень-то торопился задумываться над своим будущим, таким неясным и таким далеким. Отмахивался:
- Там будет видно.
Одно твердо хотел - в армию! И не куда-нибудь, а в авиадесантные войска. Сейчас мне пришлось ответить то же самое.
- Впереди еще полно времени. Придумаем чего-нибудь…
На этот раз мама вдруг огорчилась, как никогда раньше.
- Что же ты, Костенька?.. Пора бы уже решить. Это так важно для меня, просто необходимо, если бы ты знал…
Я пожал плечами:
- Да почему, мам? Чего торопиться? Мне еще вон сколько учиться - целых три года! Говорю - успеем, придумаем.
Мама растерянно глянула на меня, будто я ее очень озадачил. И сказала:
- Да, да, сынок… Ты прав: еще три года… Целых три года. Боже мой, как это много…
И вдруг прижала край подушки к лицу и заплакала. Я испугался, схватил ее руку.
- Мам, ты что?! Мам? Не плачь. Хочешь агрономом - так агрономом! Я постараюсь!..
Я все прижимал мамину руку к себе, будто это могло принести маме облегчение. Наконец мама успокоилась.
- Ну вот, кажется, прошло… Видишь, какая я стала плакса…
А потом сказала:
- Третьего дня у меня Батраков был… Мы с ним много и хорошо поговорили. И о тебе тоже.
Я лихорадочно стал перебирать в памяти: что же я такого натворил, чтобы надо было обо мне говорить с самим председателем колхоза? Мама поняла.
- Нет, нет, не волнуйся. Просто Василий Кузьмич обнадежил и очень успокоил меня. Он пообещал, что всю заботу о тебе возьмет колхоз. Сколько это будет необходимо. Так что ты, сынок, знай и если придет такая нужда, обращайся прямо к Батракову.
Я обиделся:
- Все время говоришь, что я уже большой, а сама мне нянек ищешь. Обойдусь. Дома у меня полный порядок. Приедешь - увидишь.
Мама отвела глаза.
- Боюсь, не скоро увижу…
Я растерянно посмотрел на маму: что с ней? То убеждает, что скоро вернется домой, то вдруг такие слова.
- Почему не скоро?
- Мало ли… После операции полежать придется, сам понимаешь. Поэтому и беспокоюсь. Был бы у тебя еще кто-нибудь близкий - бабушка, тетка, дядя, может, я и поуверенней себя чувствовала. А то - никого! Двое нас на всем свете. Случись что со мной, как жить будешь? К кому голову приклонишь?
Я молчал. Что тут скажешь?
- Послушай, Костенька, - голос мамы совсем упал, едва слышен. - Может, с отцом увидишься, поговоришь? Какой он ни есть, а отец, родной человек: может, посоветует что, поможет в трудный час, а?..
Впервые за два года она заговорила о папке, да еще вот так. Это поразило меня больше всего. Неужели ей так худо? На моем лице, видимо, отразилось что-то, мама вдруг замолчала, притянула меня к себе, прижалась к моей щеке.
- Все обойдется, милый, все будет хорошо… Просто я сильно устала и соскучилась… Вот и лезет всякое в голову.
В палату заглянула сестра, сказала, что больным пора готовиться к обеду и отдыху. Это значило, что мне надо уходить. Мама вздрогнула, но не отпустила, а еще крепче прижала к себе, словно меня кто-то хотел отнять. Она торопливо поцеловала в лоб, в щеку, в нос, потом отстранила немного, заглянула в глаза, улыбнулась и снова принялась целовать…
- Ну, ты чего, мам? Я теперь часто буду приезжать к тебе, каждый выходной… Вадим мне так и сказал. На весь день. А ты… А ты, будто я на целый месяц уезжаю…
Уходил я с тяжелым сердцем. Все мне почему-то казалось, что я чего-то не понял и не сказал маме. Самого главного не сказал. И это мучило меня, хоть возвращайся.
Вадим ходил вокруг мотоцикла с тряпкой и натирал и без того сияющие детали. Увидел меня, забросил тряпку в передок коляски, спросил участливо:
- Перерыв на перекур?
- Нет, все, Вадим…
- Мог бы еще погостить. Я же говорил: хоть до вечера… Значит, заводить Коломбину?
Он почему-то называл свой мотоцикл Коломбиной. Я кивнул.
- А по какой причине у тебя опять губы книзу?
Я поднял глаза: Вадим сам-то был сумрачный, невеселый. Все он понимал.
- Худо, Вадим, очень…
- Знаю - никакие утешения не помогут. Сам пережил такое. Но, - он слегка ткнул кулаком меня в грудь, - но это не значит, что надо опускать крылья. Ты хоть и подлетыш, но все равно мужчина. Так держись, черт побери! Держись, Костя, потерпи: поднимется мама. Операцию сделают и поднимется. А операция, кстати, не очень уж сложная.
Я недоверчиво взглянул на Вадима.
- Откуда знаешь?
- С главным врачом разговаривал. Он обнадежил. Ничего, говорит, страшного. Через неделю-другую после операции встанет.
- А операция когда?
- Операция-то? Так… В пятницу, кажется. Ну да, в пятницу. А в воскресенье мы нагрянем. Добро?