Один раз мы все же увидели их в глубине. Это было уже осенью, когда падали листья с кустов и сквозь прутья стали видны все далекие аллеи, скамейки и голубые киоски, и белые точки на крышах - изоляторы с проводами. Сначала я заметил вдалеке красное пальто среди желтых листьев, а потом и девочку внутри него - она сидела на скамейке и читала книгу. Я смотрел только на нее (просто люблю красное на желтом) и не заметил, откуда вдруг появились Сморыга и Сережа-Вася; они пришли и сели на ту же скамейку, на другой конец. Издалека было не разобрать, что они там сделали или сказали ей, только вдруг она вскочила, шагнула на них, потом закрыла лицо книгой и бросилась бежать прочь, не разбирая дороги, прямо по листьям, через кусты; до самого выхода ее бегущее пальто мелькало среди деревьев. А эти двое остались на скамейке и делали вид, будто они ничего такого, ни в чем не виноваты. Толик тоже все это видел и сказал, что они теперь всегда так: не хулиганят открыто, а исподтишка делают страшные подлости, а потом сидят как ни в чем не бывало. Или натянут вечером тонкую проволоку между деревьев и ждут в стороне, чтобы кто-нибудь упал. Это для них самое большое удовольствие, лучше цирка.
- Если бы их сфотографировать в это время, - сказал он, - и напечатать в газете, тогда бы они узнали. А так ничего с ними не поделаешь.
Он теперь увлекался фотографией и считал, что это страшная сила. Я видел его снимки; на них всегда было одно и то же: какие-то люди идут по улице, садятся в автобус, дают друг другу прикурить.
- Кто это такие? - спрашивал я. - А это кто, а это? Родственники твои, что ли?
Но он не знал. Это все были совершенно не знакомые ему люди.
- Зачем же ты их снимаешь? Только пленку зря тратишь. Снял бы лучше Таврический сад или наш дом, чтобы можно было узнать. Ты просто обязан снять наш дом на память.
- Да он ведь и так стоит, никуда не девается. Вышел - и смотри. А эти люди сели в автобус и уехали, и нет их навсегда. И автобуса тоже нет.
- Ну и что?
- А у меня есть, вот видишь?
- Да пусть бы уехали - тебе жалко, что ли?
- Вот именно, что жалко. А тебе неужели нет?
- Нет. Разве что вот этого летчика. Немножко. Он тоже уехал?
- Конечно. Все они уехали. А у меня остались - вот, смотри, сколько хочешь.
Но я уже не спорил - пусть его, раз он такой странный. Тем более что мне очень нравилось смотреть, как он проявляет, сидеть у него в комнате при красном свете, развешивать негативы и думать про что-нибудь вообще, про что-нибудь такое, где даже не обязательно был бы я. Например, про паровоз, про пар, который его, конечно, движет, неважно, веришь ты в это или нет; про Отечественную войну, воронки и бронебойные снаряды или про людей на негативах: они все были как седые негры в белой одежде и уезжали, уходили, убегали, - действительно, куда они все? С Толиком приятно было помолчать и подумать гак в тишине, и никто нам не мешал. Даже его мама не входила в комнату без стука, всегда спрашивала: "Толя, к тебе можно?" И если нельзя, то она слушалась и уходила. Она тоже очень нравилась мне, такая приветливая и не лезла с расспросами.
А дома у нас совершенно некуда было спрятаться, и это надо было терпеть, пока не приедет папа. Он прислал письмо, что вернется насовсем к Новому году, и тогда мы переедем в новую квартиру и будем жить все вместе (я почему-то был уверен, что новую квартиру нам дадут в отстроенном доме напротив). "Папа, приезжай скорей, а то я забыл тебя совсем и не смогу узнать, когда ты войдешь", - так я ему написал.
В общем-то, все они жили теперь довольно дружно, мама, Ксения Сергеевна и Надя, не говоря уже про Катеньку. Обедали все вместе, по очереди готовили и покупали, давали друг другу поносить свои платья и кофты, а Катенька каталась по земле в моем старом пиджаке, который теперь считался ее пальтишком. Однажды она принесла мне в подарок какую-то паршивую гусеницу; я хотел ее тут же выкинуть, потом спохватился и тоже начал врать ребенку, что это, мол, редчайший экземпляр, раньше водился только в Австралии, и - тра-ля-ля! - какой она молодец, что первая нашла ее и поймала. Она была очень довольна, а мне что, мне не жалко.
Но все равно это хуже нет, если нельзя остаться дома одному, когда захочешь (только залезть с головой под одеяло). Особенно если у тебя есть дорогая вещь, которую другим нечего цапать и смотреть, я говорю про книгу, которую подарил мне Волков и которую я, как приехал, спрятал высоко на буфет - больше у меня не было никакого своего места. Но на буфете она пролежала два дня, а на третий дома была повальная уборка, и когда я пришел из школы, то застал страшный разгром, а под потолком увидел Надю: она стояла рядом с буфетом на вершине лестницы-стремянки с мокрой тряпкой в руке и читала мою книгу.
- Нельзя, - закричал я. - Отдайте!
Надя чуть не свалилась от моего крика, быстро спустилась на несколько ступенек пониже и спросила:
- Что ты? Что с тобой?
И действительно, с чего это я? Но книгу все же отдала, и я забегал по комнате в поисках безопасного места.
Из-за уборки и разгрома открылись самые темные и неисследованные углы, я выждал момент, когда все отвернутся, и спрятал завернутую книгу за спинку дивана.
"Туда уж никто не сунет носа", - думал я.
Но в тот же вечер Катенька уже играла с ней на полу, делала из нее домик для резиновой лягушки. А потом, еще через неделю, был случай, когда Ксения Сергеевна ставила на нее чайник.
И тогда я понял, что нет другого спасения, как носить ее все время с собой: и в школу, и в кино, и на экскурсию, и в магазин, если пошлют.
Я носил ее в портфеле, или в сетке, или просто в руке, и скоро все начали приставать ко мне, что это за книга, и зачем я с ней вечно таскаюсь, не хочу ли я показать, что стал очень умный, и нельзя ли дать почитать, но я не давал. А потом и приставать перестали - привыкли. Только однажды я слышал, как двое учителей разговаривали обо мне и один сказал:
- Боря Горбачев? Это тот мальчик, который всегда с книгой?
- Вот-вот, это именно тот мальчик, - ответил другой.
- Ну как же, я его отлично помню.
Теперь у меня тоже была примета, как у других. Длинный, толстый, рыжий, а я был "тот, который с книгой". По-моему, это ничуть не хуже - во всяком случае, я был не против.
ГЛАВА 17
ФИЗИКИ, ЗА МНОЙ!
Теперь, лежа в гостях у Толика на диване, я часто думал не о себе, не о своих делах и знакомых, и это было ничуть не скучно. Больше всего мне нравилось размышлять о всяких явлениях природы, которые существуют и обходятся вполне без меня и других людей, и никто с ними ничего не может поделать. Я и раньше увлекался такими мыслями, например о дождях, облаках и паре тогда в поезде, но не знал еще, что все это называется физикой, что это можно будет проходить в школе и потом в институте, и потом, может быть, даже самому открыть чего-нибудь, пускай совсем крохотное, но чего никто до тебя не знал. Наш новый физик Игнатий Филиппович обещал нам совершенно твердо, что каждый, любой из нас, сможет что-нибудь открыть в своей жизни, если только не будет бояться непонятного.
- Непонятное! - восклицал он вдруг посреди урока. - Беспредельный океан непонятного! Не нужно бояться его, не нужно закрывать глаза от страха и делать вид, что его нет, а все уже известно. Смелее! Спускайте на воду корабль своей мысли - и вперед! Вы увидите невиданное и услышите еще никем не слыханное, вас ждет великое счастье открытий; и, как моряки не могут не полюбить море, вы не сможете не полюбить этот океан непонятного, непознанного. Чувствуете ли вы трепет и восхищение перед ним, захватывает ли ваш юный дух его беспредельность?
Я чувствовал трепет и восхищение, и дух у меня тоже захватывало; когда он говорил, никто в классе не мог слушать его равнодушно. На вид он был совсем неинтересный, старенький и невысокий, как раз подходящий для того, чтобы с ним не считаться и делать что хочешь, но это только на вид. Мне бы и в голову не пришло на его уроках болтать, или читать из-под парты, или даже думать про что-нибудь другое, кроме физики: он заставлял слушать себя и смотреть не отрываясь, как в бинокль.
- Вот я рисую круг, - говорил он, - круг человеческих знаний. Они растут, наука стремительно развивается, круг увеличивается, но что же?! Вместе с ним увеличивается и протяженность этой белой линии, этой границы, отделяющей известное от неизвестного, понятное от непонятного, - познание беспредельно! Чем больше мы узнаём, тем больше возникает вопросов. "Зачем же тогда все старания, - спрашивают робкие духом, - зачем отдавать жизнь тому, что не имеет конца?" - "А затем, - отвечают им сильные и смелые, - что в этом непрерывном открывании и состоит наша жизнь, что человек не может иначе". И лучшие, гениальнейшие умы отвоевывают для людей все новые и новые пространства Неведомого - вот так! Вот так! И вот так! - И он бросался пририсовывать со всех сторон к кругу знаний длинные, как у подсолнуха, лепестки, а потом обводил их новым, увеличившимся кругом.
После его рассказов я уже не мог учить физику как обычный школьный предмет; я читал учебник подряд, где задано и где нет, перечитывал, как интересную книгу, и решал незаданные задачи для собственного удовольствия. Если бы меня спросили, я бы мог ответить за несколько уроков вперед, но Игнатий Филиппович никогда не вызывал к доске, - он сам был довольно веселый, и ему скучно было слушать, как мы бубним по учебнику то, что задано. Вместо этого он заставлял нас быстро спорить друг с другом перед всем классом на физические темы, а тем, кто спорить стеснялся, раздавал задачи на листочках, - у него всегда были полные карманы задач.
- Сегодня мы поспорим о законе Архимеда, - говорил он в начале урока. - Что это еще за выталкивающая сила воды? Должно быть, вздор. Я сам два раза тонул, камнем шел на дно, и никакая сила меня не выталкивала. Кто это может подтвердить?
- Я, - вставал кто-нибудь. - Я тоже тонул, как камень.
- Итак, тонет ваш товарищ. Что вы бросите ему, какие из видимых предметов нашего класса, чтобы он мог спастись? Свистунов.
- Парту.
- Хорошо, садись. Березин?
- Доску.
- Неплохо, молодец. Савушкин?
- Двери и окна.
- Но-но, полегче, Горбачев?
- Лампочки.
- О! Интересно.
- Нет, не хочу! - кричал тот, кто тонул. - Я против, я захлебнусь вместе с его лампочками. Зачем они мне?
- Да не бойся ты, они же пустые. Удельный вес!
- А стекло?
- А ты умножь на объем.
- Но там железки?
- Так и эсминец железный.
- У эсминца водоизмещение.
- И у лампочки водоизмещение.
- Ха-ха, у лампочки!
- Да-да, у лампочки!
- Ты что, спятил?
- А тебя что, акула укусила?
- Игнатий Филиппович!
- Спокойно, спокойно, - говорил Игнатий Филиппович. - Сейчас проверим.
Он доставал широкую мензурку, и мы тут же делали опыт: измеряли водоизмещение лампочки. Вообще опытов он показывал очень много - по нескольку десятков на каждый закон: ему они, видимо, доставляли большое удовольствие, но для нас он объяснял так, будто просто нужно во всем сомневаться, никому не верить на слово, даже великим гениям - мало ли что они могли там наоткрывать.
- Горбачев, - вызывал он меня (он вообще часто меня вызывал). - Ты веришь в атмосферное давление?
- Нет, - отвечал я с восторгом. - Ни за что. Не верю, и все тут.
- И правильно, всегда сомневайся, не склоняй голову перед авторитетом. Давай-ка сейчас вместе разоблачим этого великого итальянца Эванджелисту Торричелли. Что он мог там открыть в своем темном средневековье, какое еще атмосферное давление, которого и не чувствует никто, если даже телефон и автомобиль были ему неизвестны. Бедняга!
И мы принимались разоблачать Эванджелисту, выкачивали воздух из банки с резиновой крышкой, и, конечно же, ничего у нас не выходило: атмосферное давление тотчас показывало всю свою силу, продавливало и выгибало крышку внутри до того, что натянутая резина начинала светиться, и все видели, насколько прав был великий Торричелли, - недаром на него тратил время его учитель Галилей. А после него, после Торричелли, другой физик продолжил дальше: изобрел барометр и научился предсказывать погоду по атмосферному давлению - Блез Паскаль из Франции: Этот был уже такой гений, что трудно представить, что бы он натворил в наши дни с телефоном и электричеством в руках, - страшно подумать!
После первой четверти меня приняли в физический кружок, в группу экспериментаторов. Но там были все старшеклассники. Они делали опыты с маятниками или радиоприемниками, а я их еще не понимал, - у меня просто глаза разбегались от непонятности. Я пытался читать их учебники, но пока я дочитывал про то, что они делали, они уже кончали и переходили к следующему, и мне приходилось одному повторять все сначала. Зато какое это было наслаждение, если рассчитать все заранее, например высоту столба ртути трубки № 5, и потом смотреть, как она там поднимается, ползет, переливаясь, все выше к сосчитанному делению, и даже упрашивать, умолять ее про себя: "Ну, ртуть, ну, миленькая, давай же, давай!" И вот она, наконец, доползает и останавливается точно-точно, - просто чудо какое-то, хотя на самом деле чудо было бы наоборот, если бы она посмела не доползти, нарушила законы природы. Я поражался иногда, откуда эта бессловесная ртуть, каждая ее капелька, да и другие неодушевленные предметы, - откуда они так точно помнят все законы природы и так уверенно выполняют их все сразу: и притяжения, и сообщающихся сосудов, и давления, и капиллярности. Даже человек не может их все узнать и как следует запомнить, а предметам это ничего не стоит, они подчиняются, и им даже не нужно времени, чтобы подумать, - вот какая штука.
Но больше всего мне нравились задачи. Я уже с первого взгляда умел отличить стоящую задачу от пустяковой и откладывал в сторонку, в мозгу, ее условие, не пускал себя думать о ней сразу. Я будто забывал о ней совсем, зевал по сторонам, делал вид, что вспоминаю совсем о другом - о лагере, например, - и даже не замечаю, что это у меня тут такое лежит, ждет не дождется, а сам краем глаза все косил, откуда ее можно вернее подцепить. От нетерпения у меня начиналась какая-то дрожь, и тогда я вдруг накидывался на нее, задавал ей первый вопрос, считал, перечеркивал, снова считал и бился с ней до тех пор, пока она не открывала своего решения. Некоторые задачи раскалывались сразу, стоило только найти к ним верный подход, другие, наоборот, приходилось решать пункт за пунктом, отколупывать, как скорлупу от грецкого ореха, и я даже не могу сказать, которые из них были лучше. Игнатий Филиппович приносил мне все новые и новые и часто хвалил за трудолюбие, а я не сознавался, что для меня в этом уже нет никакого труда, а одно сплошное удовольствие; что-то я не слышал, чтобы кого-нибудь когда-нибудь в жизни хвалили за удовольствие, поэтому и молчал.
А потом я случайно узнал, что в воскресенье в школе будет олимпиада старшеклассников. Меня никто не звал, но я не мог пропустить такое событие, - там собирались самые сильные ребята со всего района, лучшие умы. Я ходил между ними по коридору, стараясь не толкнуть, и осторожно подслушивал, о чем они говорили между собой, хотя мало чего понимал. Уже по лицам было видно, насколько они умнее меня. Я спросил у одного, самого низенького, из какого он класса, и он ответил с презрением, что вообще-то из восьмого, но ему непонятно, что я хочу сказать своим вопросом, что мне вообще здесь нужно.
- Да не нервничай ты так, - сказал я. - Бывают и пониже тебя, - но поскорее отошел, чтобы не раздражать его в такой момент.
Скоро в коридор вышли студенты из университета, бывшие ученики, и начали по очереди вызывать участников:
- Математики, заходи!
- Химики, за мной!
- Физики, за мной!
Я смотрел, как физики уходят один за другим в актовый зал, говорят свою фамилию студенту у входа и он кивает и отмечает в списке; а в коридоре уже пусто, и я стою у окна один - ковыряю зеленую трещину на стекле. Вот и последний зашел, вот и дверь закрывается, щелкнул язычок - тогда я подбежал к ней и то ли постучал, то ли поскребся тихонько, как узник, но студент услышал. Он высунул голову и спросил:
- Ну?
- Пустите меня, - сказал я. - Я тоже… Можно и мне попробовать?
Он посмотрел на меня с грустью и вышел ко мне в коридор.
- Зачем? - сказал он. - Зачем ты хочешь это сделать? Не входи сюда, ты еще так молод.
- Да вы не думайте, я сумею. Я и за девятый класс однажды решал.
- Ты на качелях. Я прыгаю к тебе на ходу. Быстрее пойдут качели или медленнее?
- Так же. Потому что маятник.
- Верно. Но все равно. Ты не знаешь, что тебя ждет. Посмотри на меня - на кого я стал похож.
Он был похож на одного гребца с плаката, только невеселый.
- Вот видишь. Скажи лучше, что ты больше любишь: лапту, футбол или коньки?
- Но я только попробую. Не решу так не решу.
- А если решишь? Ты можешь решить - вот в чем весь ужас. Нет, нет, иди поиграй еще, побегай, пока не поздно.
- Да я не хочу. Я правда наигрался уже. Мне обязательно нужно сюда; пустите меня, а?
- Безумец, - сказал он задумчиво. - Мне дана власть не пустить тебя силой, но я эту власть не люблю и пользоваться ею не стану, я сделаю вот что - держи.
Он сунул мне в руку исписанный квадратик картона.
- Это задача. Если ты решишь ее, будь по-твоему. Если же нет… Но должен сказать заранее, что ты ее не решишь. Ты можешь, возразить, что так нечестно, что у тебя нет выбора и, значит, я опять применяю силу, но в конце концов все это для твоего же спасения. А теперь входи. - И он впустил меня в зал.
ГЛАВА 18
МОЙ ДОМ
За окном идет снег, из-за него на улице все только белое или черное, один ящик для писем синий. А я сижу на последней парте в чисто вымытом зале и смотрю куда угодно, только не вниз, не на задачу. Студент ходит по проходу, заглядывает в листочки и ничего не говорит, только подмигивает, кивает и делает грустное лицо, - мол, все в порядке, парень, двигай дальше, ты, к сожалению, на верном пути. На меня никакого внимания. И Игнатий Филиппович тоже - будто и не видел, как я вошел. "Ну ладно же, - думаю я. - Сейчас посмотрим". Я набираю воздуху и взглядываю вниз на квадратик. Что же это за задача такая? Уж слишком проста на вид. Чего тут решать? На восьмом этаже живет мальчик, у него есть синий мяч, и он уронил его из окна. А ты живешь на четвертом, у тебя есть красный. И спрашивается, в какой момент ты должен его выронить, чтобы оба они, и синий и красный, одновременно стукнулись об землю. Чего же проще? В тот самый момент, когда синий просвистит у меня над ухом. То есть, конечно,* я могу не успеть или, наоборот, поторопиться, но это же условность, в задаче так разрешается - условно предположить, что я сумею уронить тютелька в тютельку.