Мы сидели втроем в моей комнате на Большом Сергиевском. Был воздушный налет, в квартире, кроме нас, никого не осталось - все ушли в бомбоубежище. В городе стреляли зенитки. Близко упала фугаска, задребезжали стекла, а мы сидели за столом, молча пили вино, и я думал, что, может быть, семьи уже больше не увижу и что эту комнату вижу последний раз. Я решил в случае чего уйти в лес - не будет оружия, так топором драться.
Вернувшись на аэродром, я получил новое назначение - политруком отряда по защите спецобъектов. Враг был так близко, что мы слышали разрывы снарядов, в воздухе не затихали гул моторов и стрельба.
Уже делались приготовления на случай прорыва немцев к аэродрому.
На аэродроме было много портретов и бюстов руководителей нашей партии и правительства. Я приказал собрать их и закопать, чтобы враг не надругался над ними.
Собрав бойцов своего отряда, я сказал им:
- Нам тяжело, товарищи. Смерть сейчас для нас самое легкое. Кто боится умереть - выходи из строя.
Потом меня за эту речь прорабатывали: нельзя было так говорить.
Мне казалось, что я прав. У меня была одна только цель: внушить людям мысль, что под Москвой надо стоять насмерть.
Мы заняли оборону, однако в бой вступать тогда не пришлось - немцы были отброшены от Москвы.
Прошло еще много времени, прежде чем я попал на фронт.
3. Просьба Садыка
В дни боев под Сталинградом мои просьбы были наконец приняты во внимание, но вместо направления в тыл врага я получил назначение в военно-политическое училище. Положение на фронте было настолько тяжелое, что я сначала думал: к чему мне, человеку, уже воевавшему, тратить сейчас время на учебу? Я и так могу быть полезен на фронте. Однако вскоре увидел, что учиться мне необходимо.
Одновременно со мной в училище прибыл из Ташкента узбек Садык Султанов. Мы с ним быстро подружились.
Садык, горный инженер, доцент, по некоторым предметам программы нашего училища оказался более подготовленным, чем я, особенно по топографии, дававшейся мне труднее всего, и он предложил мне свою помощь. Он тоже нуждался во мне.
Садык никогда раньше не воевал, плохо представлял себе, что такое война. Мы находились еще в тылу, но скоро должны были попасть на передний край. Садык думал только одно: на войне убивают. Эта проклятая мысль его не покидала, как камень лежала на душе. Я видел это по его глазам. Они сразу становились грустными, как только он вспоминал свою жену и дочь, оставшихся в Ташкенте. Мне было очень жаль его. "Разве может такой человек стать воином?" думал я и однажды высказал ему свое сомнение.
- А все-таки, Садык, мне сдается, что ты бы больше принес пользы в тылу, - сказал я.
Всегда спокойный, он так и вспыхнул.
- Почему ты так думаешь? - спросил он.
Я засмеялся:
- Ты слишком нежный для войны. Ты же ученый человек, Садык.
Он посмотрел на меня с обидой и сказал:
- Я, Ваня, такой же коммунист, как и ты.
Мне кажется, что Садык все-таки сам не очень был уверен, что из него выйдет хороший солдат, но он не хотел, чтобы в этом кто-нибудь сомневался, кроме него самого.
Садык льнул ко мне. Видимо, ему легче было со мной привыкать к мысли, что скоро придется итти в бой, все время находиться под огнем. Я прошел гражданскую войну, остался жив и невредим, значит не всех на войне убивают.
На полевых занятиях мы вместе с ним усердно ползали по-пластунски, в грязь и снег. Для обоих нас это было нелегко, возраст уже немолодой. Подбадривая, я говорил Садыку:
- Ползай, Садык, ползай, не жалей брюха, останешься живой, как я.
Садык спрашивал меня:
- Почему ты так уверен, что останешься жив?
- Сам не знаю почему, но уверен.
Я рассказывал ему о своем первом боевом крещении в гражданскую войну. Надо было снять неприятельский пулемет, закрывавший нам одну дорогу около Ладожского озера. Командир наш решил атаковать его в конном строю. "Кто пойдет?" крикнул он. И мы, двадцать человек, вскочили на коней. Садился я - сердце ёкнуло, а поскакал - разгорелось.
- Теперь, конечно, никакой командир так вести бой не стал бы, но все-таки хотя лошадь подо мной и убило, а вот остался же невредим, - говорил я Садыку, умалчивая о том, что из двадцати всадников, атаковавших пулемет, кроме меня, вернулся только один - командир Сашка Нападов, получивший тогда одиннадцать пулевых ранений и заслуживший орден Красного Знамени.
- Главное, не думай, что тебя убьют, а думай, сколько ты убьешь немцев, - внушал я Садыку.
Мы с ним так сдружились, что читали друг другу все письма, которые получали из дому. Садык получал письма реже, чем я.
- Моя жена очень занята. У нее столько работы! - говорил он.
Его жена работала врачом в больнице.
Выбившийся из бедности при советской власти, Садык гордился своим образованием, и ему приятно было, что и жена у него ученая. У всех моих товарищей по училищу жены были педагогами, инженерами, врачами, агрономами. А моя жена была просто домашняя хозяйка. И я соврал Садыку что-то насчет образования своей жены. На беду мою, Аленушка писала мне аршинными буквами. Сколько раз я просил ее: пиши, Аленушка, помельче, но как она ни старалась, почерк у нее был совсем не профессорский. Садык увидел одно ее письмо и покосился на меня с недоумением. Мне не хотелось сознаваться, и я сказал:
- Она у меня украинка и по-русски всегда пишет крупными буквами.
На фронт мы с Садыком попали в конце июня 1943 года, когда и фронт и тыл жили одной мыслью: не сегодня - завтра произойдут решающие события. Немцы с весны еще начали кричать на весь мир, что они готовят наступление, после которого все забудут про Сталинград. Мы знали, что и Красная Армия готова нанести врагу новый сокрушительный удар. Затишье в войне, продолжавшееся уже несколько месяцев, в тылу чувствовалось, может быть, еще больше, чем на фронте. Казалось, ни перед какой грозой воздух так не сгущался, как он сгустился тогда во всей стране в ожидании решающего сражения. Бывало подумаешь: что такое, почему все разговаривают вполголоса, как будто прислушиваются к чему-то? Казалось даже, что паровозы перекликаются на станции какими-то особенными, приглушенными голосами.
Еще в училище мы чувствовали, что сгущается гроза, а когда прибыли на Центральный фронт, сошли с поезда на маленькой станции у Малоархангельска, между Орлом и Курском, и стали пробираться где на попутных машинах, где пешком, от одного штаба к другому, я сразу сказал себе: вот где будет самое пекло. Я понял это по необыкновенной глубине фронта. Кажется, уже передовая - вот же траншеи, вот противотанковые рвы, проволочные заграждения, вот огневые позиции артиллерии, - а до передовой еще далеко, ни одного выстрела не слышно.
Садык, почти всю дорогу молчавший, взял меня вдруг за руку:
- Ваня, у меня к тебе просьба.
Он смотрел мне прямо в глаза, открыто, но я чувствовал, что он очень смущен.
- Я прошу тебя, Ваня, прикрепи меня к себе, сделай как-нибудь так, чтобы я был с тобой рядом. Я буду вести себя так, как ты. Ты же старый солдат, знаешь, как надо вести себя на войне.
Я обещал Садыку попросить, чтобы нас на первых порах не разлучали, пока он не освоится, не привыкнет к войне.
Нас посылали из одного штаба в другой, пониже. Мы прошли от штаба фронта до штаба полка, и повсюду происходило одно и то же: Садык первым не выступает, ждет, пока я скажу, что со мной друг и мы хотим с ним воевать вместе. Тогда он выскакивал вперед и начинал горячо доказывать, что нас нельзя разлучать, что мы чуть ли не братья, друг без друга жить не можем. Никто особенно и не пытался нас разъединить, но Садык все-таки каждый раз волновался, все говорил мне:
- А вдруг, Ваня, нас пошлют в разные части?
Еще в политуправлении фронта Садыку предложили остаться у них инструктором по работе среди бойцов нерусской национальности. Я отозвал его в сторону и тихонько сказал:
- Подумай, Садык, ты же, что там ни говори, все-таки не военный человек, здесь тебе будет легче, чем со мной. Меня ведь на передовую направят, в батальон, а там в первый же день могут убить.
Я думал, что Садык начнет колебаться, но у него оказался твердый характер: я пойду в батальон, значит и он пойдет в батальон, он должен убить хоть одного немца.
По дороге на фронт я вспоминал своего старшего брата Сашку, говорил о нем Садыку.
- Сашка стремился на войну, потому что в Данилове ему было скучно. Он думал, что на фронте все-таки веселее, - говорил я.
Садык улыбался - он не мог этого понять. Он стремился на передовую только потому, что просто не мог, так же как и я, в такое время оставаться в тылу.
Из штаба Центрального фронта нас направили в штаб армии генерала Пухова, оттуда в дивизию полковника Гудзя.
Слышна была стрельба, видны стали разрывы снарядов. Мы идем, думаем, что там вон, за зеленой дубравой, уже передовая. Где же штаб дивизии? Спрашиваем у людей, нам отвечают: на западной опушке этой самой дубравы. Не верим. Если там штаб дивизии, то где же штабы полков, штабы батальонов, где передовые траншеи? Люди смеются:
- Дивизия подпирает полки - это же дивизия полковника Гудзя.
До того как мы увидели его, мы уже наслышались о нем: неугомонный, воюет вместе со своим сыном - у него в адъютантах, лейтенант Далька. Рассказывали - вот как Гудзь наступает: "Далька, - говорит, - начнем жать, командный пункт выноси на западную опушку, дивизия подопрет полки, полки подопрут батальоны, батальоны - роты, и выжмем немцев из той лощины".
Мы встретили Гудзя в лесу, возле землянки политотдела. Он приехал на машине, увидел, что мы сидим на бревне, соскочил, подбежал, узнал, кто такие, и спрашивает:
- Слыхали уже о моей дивизии?
- Слышали, товарищ полковник.
- Ну, если слышали, тогда идите воевать.
Повернулся и пошел. Высокий, сухой, на фуражке авиационные очки, а по походке сразу видно, что раньше в кавалерии служил, казак.
- Ну, Садык, - говорю я, - чувствую, что попали мы с тобой куда надо, обстановка мне определенно нравится.
В политотделе дивизии мы получили назначение в стрелковый полк, которым командовал майор Шишков: я - на должность заместителя командира батальона по политчасти, Садык - парторга того же батальона.
О майоре Шишкове мы тоже услышали раньше, чем увидели его. Говорят: тамбовец, из рабочих, толкнет рукой лошадь - она упадет, а потом ругает командира конного взвода:
- Ты что за лошадь мне дал!
- Товарищ майор, лошадь выдающаяся.
- Какая там выдающаяся! Спит на ходу, чуть толкнешь - упадет.
Я подумал: "Богатырь!" Оказалось, совсем обыкновенный: роста небольшого, только крепкий, плотный.
Когда я представился ему, он меня прежде всего спросил:
- Добросовестно будешь воевать?
Я сказал, что воевать буду добросовестно, отсиживаться в укромных местах не собираюсь и мой друг - тоже.
- Тогда все в порядке.
Увидев на мне авиационную фуражку с крылатой эмблемой, он сказал:
- А эту бляху убери, не то и до батальона не дойдешь - убьют.
Кто-то из штабных, кажется кашевар, предложил мне в обмен на мою голубую фуражку свою старую, засаленную пилотку. Когда я напялил ее, командир полка махнул рукой:
- Ну, вот теперь - пехота. Иди привыкай со своим другом к окопной жизни. У меня быстро привыкают. Только помни: хоть ты и политработник, надо командовать, а не уговаривать. Терпеть не могу, когда уговаривают!
В блиндаже лежало несколько автоматов. Я взял один себе, другой дал Садыку, и мы пошли в свое подразделение. Нас сопровождал связной. Навстречу попадались раненые - кто шел, кто полз. Спустились в траншею и увидели убитых. Здесь вела бой рота капитана по фамилии Перебейнос. Мы сразу встретились с ним. Он стрелял из снайперской винтовки. "Давно воюет", подумал я, увидев его стоптанные сапоги. Все лицо Перебейноса было залеплено кусочками какого-то белого пластыря, таких заплаток на его лице было штук десять - на щеках, на подбородке, на носу, на лбу под самым шлемом, сбитым на затылок.
- Как дела? - спросил я, представившись ему.
- Какие дела? Еще только ждем дела, - ответил он.
- А это что? - я показал на трупы.
- Так, драчка маленькая. И меня вот осколками поцарапало, - сказал он, прижимая пальцем пластырь, плохо прилипавший к носу.
4. В траншеях
До войны я редко вспоминал прошлое, больше как-то думалось о будущем, а на фронте только выпадет свободная минутка, и в мыслях уже встает пережитое. Ночь и отдохнуть бы можно, но задумаешься, и сон не идет.
О чем только не передумаешь на войне, особенно перед боем! Иной раз приходят в голову такие чисто ребяческие мысли, что взрослому человеку и сознаваться в них просто неловко. Как-то вот, усомнившись, действительно ли я такой мужественный, волевой человек, каким стремлюсь быть, я стал припоминать, какого цвета глаза у людей, в волевых качествах которых нельзя сомневаться, и был очень удручен тем, что у всех у них, кто только на ум ни приходил, глаза темные. А потом вспомнил, что у Николая Щорса, одного из тех героев, похожим на которых мне хотелось быть, глаза такого же цвета, как и у меня, - светлосерые, и сразу повеселел.
С молодых лет я, как говорится, выковывал себя и, кажется, достаточно уже испытал себя и на войне, знал, что не трус. Бывало, конечно, что засосет под сердцем, но это только перед боем, когда ждешь его, а тут еще кто-нибудь затянет тоскливо:
Где же ты, милая, где, дорогая…
Хоть раз бы услышать тебя перед боем,
Увидеть сиянье очей…
Перед боем нервы у всех натянуты; кто песни поет, думая о доме, кто письма пишет домой, в голове тысячи мыслей - и все об одном. Увидишь в траншее могильного жука и начнешь с ним разговаривать: "Смотри, какой пострел, явился уже! А ну-ка кругом, шагом марш из траншеи, чтоб тут и духу твоего не было! Нечего ко мне подбираться, паршивец ты этакий, я еще, жучок, живой, ты меня, пожалуйста, не пугай, я тебя нисколько не боюсь. Вот положу тебя в карман и отправлю в письме к сыну, напишу ему: "Ты, Витя, посади этого паршивца на булавку. Вернусь с войны, тогда мы поговорим с ним как следует, будет знать, как пугать нас"".
Было у нас в батальоне два неразлучных бойца-дружка. Один совсем молодой, курносый паренек, другой пожилой, кажется многосемейный, похожие друг на друга, как отец и сын. Кто-то из них был родом из Калуги, кто-то из Костромы. Одного звали Кострома, другого - Калуга. Перед боем сядут рядом и заголосят, как слепцы:
Я знаю, что больше не встану,
В глазах непроглядная тьма…
Весь взвод притихнет, пока не раздастся чей-нибудь голос:
А ну-ка дай жизни, Калуга!
Ходи веселей, Кострома!
И кажется, сразу словно солнце из-за туч проглянуло, все вокруг посветлело, заиграло - на душе легко, весело. Где они, Кострома моя, где Калуга? Думал, далеко-далеко, увидимся ли когда, а они тут, родные мои, вот они.
На войне очень приятно, когда услышишь о знакомом городе, а земляка встретишь - кажется родным человеком. Я сразу решил, что в ординарцы возьму обязательно земляка. В батальоне у нас кого только не было - и узбеки, и татары, и казахи, - и ярославец, конечно, нашелся, Сашка Иванов. Услышал, что кто-то говорит в нос, растягивая слова, как резину, ну, думаю, наверное наш, ярославский. Так и оказалось. Спрашиваю его:
- Грибы любишь?
- Люблю.
- Ну так вот, сковородочка у тебя чтобы всегда была: попадутся в лесу грибы - соберешь, поджаришь по-нашему, по-ярославскому.
Сначала он ленивый был. Скажешь:
- Саша, будем спать, тащи соломы.
Он вздыхает:
- Сырость от нее только, товарищ старший лейтенант. Может, лучше без соломы?
- Ну, не разговаривай, живо!
Покрутится около, вернется без соломы:
- Нет соломы, всю разобрали.
- Чего ты мне врешь? Вон в поле целый стог стоит!
- Так это ж далеко.
- Я тебе дам - далеко. Бегом марш!
Пойдет бывало и пропадет. Потом я его воспитал. Мы с ним договорились: кричу - Сашка, Сашка, Сашка - до трех раз, не откликнулся - тащи сейчас же ведро холодной воды и обливайся при мне. Метод нельзя сказать, чтобы правильный, и Сашке, конечно, не понравился, но зато он быстро резвый стал, забегал.
* * *
В Москве на одном физкультурном параде я командовал головной колонной. Мы должны были пройти по Красной площади и пронести стену ковров с гербами шестнадцати республик. Народ был подобран один к одному. Уже чувствовалась угроза войны. Я думал, мысленно обращаясь кое к кому из иностранных атташе, стоявших на трибунах: "Смотрите, какие мы!" Вдруг сильно дунул ветер, стена ковров, которая двигалась вместе с нашей колонной, колыхнулась, мои ребята, державшие ее, взглянули вверх, на гербы - не упадут ли им на головы. Гербы выглядели, как бронзовые, казались тяжелыми. Кто-то растерялся, попятился… "Ни с места, держись!" крикнул я, с ужасом представив, что будет, если наша ковровая стена с гербами рухнет на виду у всей площади. Мне казалось, что если это произойдет, все мы навечно будем опозорены. У меня тогда в глазах темно стало, круги пошли. Все окончилось благополучно, ребята удержали ковры, а я все не могу успокоиться. Иду через площадь во главе колонны, четко отбиваю шаг, но ничего не вижу, иду, как слепой, думаю, что для меня теперь все потеряно, что какое же теперь доверие может быть ко мне, если я в таком деле чего-то недоучел, чего-то не предусмотрел.
Когда в дни парадов я выходил на Красную площадь, мной овладевало чувство величайшей ответственности - как будто ты стоишь на горе и весь мир смотрит на тебя. Такое же чувство охватило меня и на Курской дуге.
В крупном сражении не только тебя подпирают со всех сторон - артиллерия, танки, авиация, вторые и третьи эшелоны, - но и ты сам все время как бы подпираешь себя. Нет-нет да и промелькнет мысль: пройдут века - люди всё будут говорить об этом сражении, а что они будут говорить, это вот тут сейчас решится. Ну, держись же!
В первые дни своего наступления, начавшегося 5 июля, немцам удалось сбить с позиций соседнюю с нами часть, и мы были брошены в образовавшийся прорыв. Тут я сразу увидел, что нынешняя война вовсе не то, что прежние. По правде говоря, я даже не представлял, что может быть огонь такой плотности. И мне тоже пришлось привыкать к войне, хотя я был участником гражданской войны и считался ветераном.
Несколько дней мы сдерживали бешеные атаки немцев. Все эти дни слились в один. Я все время думал: только бы выдержать! Я подумал об этом, когда началась бомбежка с воздуха: выдержим как-нибудь, а там уже легче будет. Потом под прикрытием артиллерийского огня на нас двинулись немецкие танки, эти самые "тигры", которыми Гитлер запугивал мир - мы увидели их здесь впервые, - и у меня опять мысль о том же: вот выдержим это, а потом уже не страшно будет. Пошла в атаку пехота немцев - снова думаю: только бы выдержать, только бы никто не дрогнул.
Еще в тылу, во время воздушной бомбардировки, я видел, как один человек разбился насмерть, прыгнув с третьего этажа дома, рядом с которым упала бомба. Ему, вероятно, показалось, что дом рушится, и, прыгая в окно, он хотел спасти свою жизнь. Об этом случае я рассказывал бойцам, убеждая их, что трусы на войне всегда гибнут.