Рассказ героя - Евгений Герасимов 3 стр.


На фронте в первые же дни немецкого наступления на моих глазах произошел подобный случай. На левом фланге нашего батальона была маленькая рощица. Два немецких снайпера как-то проникли сюда и стали бить по нашей траншее в тот момент, когда мы отражали очередную атаку противника. Ощущение, надо сказать, было отвратительное. Все твое внимание устремлено вперед, на тебя катится лавина танков, бегут автоматчики, а тут вдруг в спину начинают бить, и кто бьет - не видно. Пришлось мне с несколькими бойцами отвлечься от атакующего-противника и заняться охотой за этими проклятыми кукушками.

Я подымал на палке каску, чтобы засечь выстрел снайпера. В этот момент один боец вылез из траншеи. Красивый молодой парень, чернобровый, румяный. Очень запомнился он мне. Боевой был, а вот тут не выдержал. Перед этим был ранен один, другой, третьего убило, и он, наверно, подумал, что сейчас в этой щели всех нас перебьют, и в испуге выскочил на верную смерть. Он прополз назад всего несколько метров, и его настигла пуля. Его труп потом долго лежал позади траншеи. Тяжело было смотреть на него, обидно за человека; такое чувство, будто и тебя он опоганил. У меня был лозунг, который я всегда пропагандировал: "И храбрость и трусость человек проявляет во имя жизни, но только храбрость сохранит ему жизнь". Однако обстановка могла потребовать и другого: биться не на жизнь, а на смерть. Тогда я говорил: "Смерть в бою не такая уж страшная участь, все равно когда-нибудь придется умирать, это закон жизни. Умрем же, если придется, так, чтобы дети наши были нам благодарны".

Когда на фронте мне приходила мысль, что нет, не останусь в живых, я представлял себе сына взрослым и именно таким, каким сам мечтал быть. Думал, что он будет гордиться мною, и смерть в бою казалась совсем не страшной. Меня не покидало чувство, что сын постоянно находится где-то тут, рядом со мной, смотрит на меня, глазенки его так и горят: как-то, мой папка, воюешь?

Что подумает обо мне мой сын, будет ли он гордиться мною перед своими товарищами, стараться быть похожим на меня, - это казалось мне тогда самым важным, как будто в лице моего Вити было все будущее нашей страны, всех советских людей, все, за что мы боролись в молодости и за что боремся сейчас, за что легко и умереть.

Бои не затихали. Налеты авиации и артиллерии чередовались с атаками танков и пехоты. Один шквал следовал за другим. Только успеешь подготовить патроны и вытащить из траншей убитых и раненых, как, смотришь, немцы уже снова лезут. Опять бегаешь по траншее с одного края в другой, подбадриваешь людей, думаешь: "Выдержать бы!"

У меня имелась тетрадка, в которую я много лет подряд делал выписки из прочитанных книг. Я выписывал в нее мысли, которые мне особенно понравились и которые я хотел запомнить на всю жизнь. Захватил я ее с собой и на войну.

Перезаряжая автомат, я говорил бойцу, стрелявшему рядом:

- Помнишь, что сказал Сталин про рыбаков на Енисее, попавших в буран?

Сколько раз в те дни, бегая по траншее, мокрый от пота, черный от копоти, под вой, визг и грохот пролетающих над головой и рвущихся вокруг авиабомб, снарядов, мин я повторял слова товарища Сталина о том, что не страшна никакая буря, если смело идешь ей навстречу. О рыбаках, которых товарищ Сталин во время сибирской ссылки видел на Енисее, знал весь наш батальон. Когда немцы поднимались в атаку, в наших траншеях то тут, то там раздавались возгласы:

- Держись, ребята, крепче за руль, режь волны, наша возьмет!

Каких только выписок, сделанных мною еще задолго до войны, не вспомнил я в эти дни!

Еще по пути на фронт, в вагоне, я читал Садыку из своей тетрадки слова Ладо Кецховели из его письма брату Сандро, выписанные мной откуда-то в начале войны: "Для меня нет пути для отступления, и даже если бы был такой, уверен, ты бы первый плюнул в меня, если бы я хоть в мыслях допустил отступить и попрать свою святыню".

За Садыка я боялся больше, чем за себя. "Никогда человек не нюхал пороха и вдруг сразу в такое пекло попал! Не выдержит", думал я. Но Садык отлично держался. Я и не заметил, как он стал в эти дни настоящим солдатом. В тылу, думая о войне, он страшился смерти, но оказалось, что для него, как и для меня, куда страшнее смерти была мысль, что кто-нибудь может сказать или подумать только: "Вот - коммунист, а не выдержал".

Мы воевали с ним, как у нас говорили, "впритирку". Не успевал я крикнуть: "Держись, ребята, крепче за руль!", как сейчас же где-нибудь в траншее раздавался голос моего Садыка. Он повторял эти слова по-узбекски, бегая от одного узбека к другому, стреляя рядом с ними или бросая гранаты под гусеницы немецких танков.

Мы ни разу не сменили позиции: никто не подвел. Отдельные танки прорвались в глубину обороны, но пехота немцев ближе чем на сто метров не приближалась к нашим траншеям. На этой дистанции был рубеж смерти, перейти через который не смог ни один из многих тысяч немцев, валившихся на нас вал за валом, как будто их все время кто-то подсыпал из чудовищного мешка. Здесь образовалась гряда трупов, и с каждой немецкой атакой она становилась все выше и выше. Дни стояли очень жаркие, трупы быстро разлагались, и в воздухе распространялось такое зловоние, что дышать трудно было.

Когда я стрелял, я видел, что двигающиеся на нас фигуры имеют головы, руки, ноги, но я не думал, что это люди, они мне казались только похожими на людей, и меня страшно злило, что сколько их ни убиваешь, они всё лезут и лезут. Во время короткого затишья в наши траншеи доносился стон раненых немцев, лежавших среди трупов. Кто-то кричал на ломаном русском языке, умоляя, чтобы его подобрали. Это поразило меня. "Вот, - подумал я, - тоже кричит, как человек".

Все вокруг горело - и леса и деревни. От дыма не было видно неба. Когда мы заняли оборону, впереди желтели хлеба, зеленели рощицы, лужайки. За несколько дней боев все это стало одним черным развороченным полем, по которому шныряли немецкие "тигры" и "пантеры". Но вот вышли наши КВ и стали расшвыривать "тигров", как щенят. Не могу передать чувства радости, которое охватило всех нас, когда немцы выдохлись и мы получили приказ о наступлении. По всей границе бойцы бросали вверх пилотки, подымали над головой винтовки и кричали на разных языках - по-русски, по-украински, по-узбекски:

- Ура! Да здравствует Сталин!

Вдруг на мертвом, выжженном поле я услышал чириканье. Оглядываюсь - кто это чирикает? Оказывается, на одном обгоревшем кустике сохранилась веточка. Птичка пристроилась на ней. Поглядит на нас и - чирик-чирик.

- Ах ты, дорогая моя! - говорю я ей ласково. - Как же это ты уцелела? Такая маленькая и такой большой бой перенесла!

Зову бойцов, показываю на нее.

- Смотрите, - говорю, - даже такая маленькая птичка ни черта не боится: сидит себе и чирикает. Ну и смелая же птичка!

Бойцы столпились возле меня, слушают, улыбаются. А я как будто сам с собой разговариваю:

- Поживем еще, птичка, повоюем. Освободим свою землю, будь уверена. Можешь не сомневаться - снова зазеленеют поля, зацветут деревья.

Целую речь произнес я тогда. Бойцы потом часто вспоминали, как я разговаривал с этой храброй птичкой.

5. В разведке

Когда началось наше наступление, командир полка майор Шишков приказал мне остаться с несколькими бойцами хоронить убитых. Это было ночью. Я боялся, что отстану от полка, ушедшего вперед, торопил людей, но все-таки мы задержались, и я потерял след полка. У меня не было карты.

Когда мы двинулись вдогонку за полком, кругом в небе горели ракеты, отовсюду доносилась редкая стрельба, но никого не было видно, и я вскоре уже не знал, в какую сторону итти, закружился меж каких-то высоток. Со мной был радист. Мы блуждали ночью по полю среди трупов немцев и их разбитой техники, и мой радист с каждой высотки взывал голосом отчаяния: "Люстра, Люстра, я Сара, со мной хозяин, мы заблудились". Все было тщетно, ибо в полку радист, как только услышал, что кто-то там заблудился, сейчас же выключил станцию - решил, что в эфире появился немецкий шпион.

Какой бы ни был тяжелый бой, ты знаешь: там - противник, там - наши петеэровцы, там - артиллерия, там - соседний батальон, сзади второй эшелон, дивизия подпирает полк. А тут вдруг сразу все исчезло, никого нет, и ты один с несколькими бойцами блуждаешь в темноте по полю боя. Вот когда я почувствовал себя неуверенно. До самого рассвета бродили мы под взлетавшими к небу ракетами, пока наконец не наткнулись на штаб дивизии. В эту ночь я еще раз убедился, что самое трудное испытание для человека на войне - это когда он остается один, предоставленный самому себе. Я стал думать, что, может, все-таки у меня недостаточно храбрости, что я не такой мужественный человек, каким мне хотелось быть, и каким должен быть коммунист.

В бою, как я уже говорил, сознание долга, приказ вытесняют из головы все копошащиеся в ней мысли, всего тебя заполняет чувство ответственности, страху некуда закрасться, все переполнено, все силы напряжены и все мысли устремлены на одно: выполнить приказ. Но тут, думал я, может быть, больше дает себя знать дисциплина, сознание ответственности, чем настоящее мужество. Мне казалось, что по-настоящему храбрость человека узнается только тогда, когда он встречается с врагом с глазу на глаз, когда только от него самого зависит, от его желания, вступить в смертную схватку или уклониться от нее.

У меня характер такой: если я начну сомневаться в себе - не успокоюсь, пока не испытаю себя в деле. В разведке - вот где лучше всего проверяется человек на войне, решил я.

Как заместитель командира батальона я не должен был ходить в разведку, но я чувствовал; что мне надо до конца проверить себя, и пошел.

Дело было под Орлом, у села Кошелевка. Немцы пытались здесь удержать в своих руках дорогу и укрепились в селе так, что с хода выбить нам их не удалось. Крепко запомнилась мне эта Кошелевка. В стороне - лесок, впереди - огромное поле высокой конопли, за ним - ручеек, луг, дальше - огороды, дворовые постройки.

Я взял с собой нескольких бойцов и пополз коноплей в. сторону села. Я никак не предполагал, что Садык тоже вздумает ползти со мной. И вдруг вижу: он ползет рядом. Следовало бы, конечно, немедленно отослать его назад - итти в разведку двум офицерам в данном случае было просто недопустимо, - ,но мне было приятно, что Садык тоже ползет. Я подумал: "Посмотрим теперь, Садык, на что мы с тобой годны", и ничего не сказал ему.

Это было ночью. Немцы непрестанно освещали поле, поджигая в селе постройки одну за другой, и почти непрерывно вели заградительный огонь дневной наводкой из пулемета. Когда ярко вспыхивающее пламя озаряло колеблемые при нашем движении метелки конопли, мы прижимались к земле и замирали. Переждав, пока пожар немного утихнет, поле потемнеет, мы ползли дальше. Из села доносились какие-то крики, потом стали слышны отдельные голоса. Кто-то истошно кричал: "Помогите!" Вероятно, немцы подожгли дом, в котором кто-то находился, и человек, может быть, метался в огне, может быть, мать бегала у пожарища, умоляла спасти ребенка.

Достигнув края конопляного поля и оглядевшись, я решил выдвинуть сюда одну роту, послал бойца с приказом к Перебей-носу и стал поджидать его здесь. По ясно доносившимся голосам, плачу можно было представить все, что происходит в селе. На ближнем дворе ребенок долго звал мать. То тихо так: "Мама, мама, мама", то как вскрикнет: "Ма!", и опять плачущим голосом: "Мама, мама, мама". И вдруг на полуслове затих. Я приподнял голову, прислушиваясь, не заплачет ли опять, но нет, не плачет больше. Слышу только, как рядом Садык тяжело дышит, и у самого сердце колотится. Садык несколько раз посматривал на меня, а я на него. Видим, что оба прислушиваемся, но ничего не говорим друг другу. Одна мысль только: заплачет ребенок или нет? Так хочется, чтобы заплакал, все, кажется, на свете отдал бы за это. Но он не заплакал.

Донеслось только несколько слов на немецком языке, потом чей-то смех…

Перебейнос приполз с одним взводом, занял оборону на краю траншеи и стал подтягивать всю роту. Я сказал ему, что. поползу с разведчиками еще немного к тому краю села, откуда, бьет пулемет, но когда пополз, не в силах был остановиться, меня стало затягивать. Обидно очень, и такая злость накипает, когда ползешь вот так, крадучись, ночью, прячась от света, по своей родной земле, а тут еще в ушах этот плач: "Мама, мама, мама". Какая-то неодолимая сила несла нас вперед, я даже не заметил, как мы перебрались через ручеек. На задах села в высоких лопухах лежало старое толстое бревно. Мы натолкнулись на него и стали отсюда осматриваться. За углом сарая стоял, немецкий пулемет, стрелявший по полю. Весь его расчет был на виду у нас. Я приготовил гранаты и замер. Думаю, только бы проскочить до угла сарая, оттуда - гранатой. Садык со мной рядом. Я чувствую, что он сейчас вскочит, смотрю на него: замри, Садык. Он не понимает, чего я жду, дрожит весь.

Впереди бездымно горела какая-то большая постройка. Стены ее, должно быть плетеные, уже сгорели, остался только черный остов. Пылающие стропила скосились, вот-вот рухнут. He может быть, чтобы немецкий пулеметчик не вздрогнул, не оглянулся! Когда крыша горящей постройки обвалилась, посыпались искры. Я тотчас вскочил на ноги, прыгнул к сараю и метнул одну за другой две гранаты. Почти одновременно у немецкого пулемета разорвалось еще несколько гранат, брошенных моими разведчиками, тоже перебежавшими к сараю.

В нескольких шагах от меня упала и зазвенела на камне немецкая каска, я услышал чей-то хрип и тут же увидел в свете пожара падающего немца с запрокинутой головой, красными, вытаращенными, бешеными глазами. На нем сидел вцепившийся ему в горло обеими руками Садык. Он упал вместе с немцем. Когда немец затих, Садык встал, посмотрел на свои ладони, растопыренные пальцы и побежал куда-то, не видя меня, расставив руки, как слепой. Я крикнул:

- Садык, куда?

Он сейчас же повернулся и побежал назад.

- Ты чего, Садык, нервничаешь? - сказал я.

Он посмотрел на меня с какой-то сумасшедшей улыбкой:

- Я… я задушил его.

По огородам уже бежали наши бойцы, перескакивали через изгороди. Перебейнос, услышав взрывы гранат, сейчас же поднял в атаку все свои взводы, выдвинутые на край конопляного поля. Немцы, наверное, подумали, что нас много, растерялись, и мы легко заняли село. Не успел я еще понять, что произошло, как меня и Садыка, выбежавших с группой бойцов на улицу, уже окружил народ.

Евгений Герасимов - Рассказ героя

* * *

Мне кажется, что не может быть в жизни человека большего счастья, чем то, которое ты испытываешь при виде освобожденных тобой людей, особенно когда тебя, освободителя, окружают дети, только что пережившие ужас. Какая-то молоденькая девушка схватила меня обеими руками за голову и поцеловала в губы. На глазах у нее были слезы радости.

В это время я увидел бойца, ведущего теленка. Меня целуют, обнимают, а я смотрю на него и не пойму, куда он этого телка тащит, зачем. И вдруг подумал: не на кухню ли? А что, если сейчас, чорт его побери, подойдет и ляпнет при всем народе: "Разрешите, товарищ старший лейтенант, ничейного теленка на кухню свести?"

А теленок этот, может быть, принадлежит кому-нибудь из людей, стоящих вокруг меня и не знающих, как выразить свою радость нашему возвращению. У меня холодный пот на лбу выступил при одной мысли, что колхозники могут подумать - боец тянет теленка на кухню, в котел.

- Товарищи! - крикнул я, вырываясь из объятий. - Чей-то теленок прибился к нам. Вон боец его ведет, хозяина ищет.

Старик один стал проталкиваться:

- Дай-ка погляжу, немцы у меня вчера бычка увели.

Боец говорит:

- Это, дедушка, не бычок, а телка.

- Какая там телка! - кричу я в ярости. - Бычок и есть. Бери, дед, - твой!

Я очень взволновался. Боец отдал телку и пошел. Догоняю его, спрашиваю:

- Где телку взял?

- Трофей, - говорит. - Немец тащил и бросил, ну я и взял.

Меня страшно возмутило это слово: "трофей". Я закричал:

- Да понимаешь ли ты, что говоришь?

Потом собрания не проходило, чтобы я не прорабатывал этого "трофейщика".

6. Первая награда

Еще в молодости я часто спрашивал себя: правильно ли ты то-то сделал, правильно ли ты то-то сказал. Помню, двадцатилетним парнем я впервые выступил на собрании. Это было в день смерти Ильича. Я говорил минут десять, с жаром. Что говорил, не помню, но никогда не забуду слова председателя, сказанные после моего выступления: "Правильно говорил молодой рабочий". Ничто не могло меня так обрадовать, как то, что я говорил правильно. Мне всегда казалось, что самое главное в жизни - говорить и делать все правильно. Я иногда перебирал в памяти всех знакомых людей и разделял их на "правильных" и "неправильных". Вскоре после моего первого выступления на собрании в железнодорожных мастерских, где я работал, произошел пожар. Вредители подожгли. Я бросился тушить, на мне загорелась одежда, я сорвал ее и продолжал тушить огонь. Мне нисколько не было страшно, меня всего переполняло сознание, что я поступаю правильно. Мне кажется, что страшно бывает только тогда, когда нет уверенности, что делаешь то, что должно.

На войне я особенно часто задавал себе этот вопрос: правильно или неправильно, сравнивал себя с другими - как бы они поступили на моем месте. Мне говорили, что я слишком горячий, иногда по пустякам волнуюсь - надо, мол, спокойнее относиться ко всему. Я сам знал это, старался переломить свой характер. Мне очень нравились такие спокойные, хладнокровные люди, как наш Перебейнос. Характером мы с ним далеко не сходились, но меня всегда тянуло к нему.

Капитан, казалось, так привык к войне, что она уже не производит на него никакого впечатления, что его уже ничто не может удивить, ничто не испугает, что он все заранее знает, хотя насчет каких-либо предположений Перебейнос был более чем осторожен и обыкновенно говорил: "Поживем - увидим". Он всегда был одинаков: опасность его нисколько не возбуждала, в самом пекле боя он отдавал приказания таким же тоном, каким, вероятно, разговаривал у себя дома, в селе, плотно пообедав. О нем трудно было сказать, храбрый это человек или нет. Если судить по его поведению в бою, то можно было подумать, что война и не требует от человека никакой храбрости, что это обычная работа. В нем не было и малейшего тщеславия. Он лучше других ползал по-пластунски, а когда приходилось итти под огнем, брал винтовку, и его нельзя было отличить от бойцов. Перебейноса считали осторожным командиром. Действительно, наобум, очертя голову он никогда бы не бросился со своей ротой. Разведка, охранение у него были гораздо более надежны, чем в других ротах. Иногда это даже раздражало: казалось бы, все совершенно ясно, надо действовать, а Перебейнос медлит, чего-то еще выясняет, уточняет, проверяет. Осторожный был, а воевал с увлечением, неутомимо. Идем мы с Сады-ком как-то ночью передним краем, приближаемся к опушке леса. Садык вдруг присел, показывает рукой - немцы! У Садыка зрение хорошее - поверил ему, кидаю туда, куда он показывает, гранату. Оказалось, что там не немцы, а Перебейнос. Обошлось счастливо. Перебейнос только ругнул нас за то, что мы помешали ему охотиться на фрицев. Он со своей снайперской винтовкой и ночью не расставался: рота отдыхает, а он притаится и поджидает рассвета.

Назад Дальше