Дети блокады - Михаил Сухачев 9 стр.


Рано завернувшие в ноябре морозы и сильные снегопады осложнили жизнь. Дрова не продавали, поэтому очень скоро были разобраны и сожжены заборы, дворовые сараи и их содержимое. Пока были дрова, топили старые питерские кафельные печи, прожорливые, как паровозные топки. Однако все чаще в форточках стали появляться дымовые трубы круглых "буржуек", опасных, как открытый костер, и, как костер, малоэффективных.

В Витькином дворе для топки печей вскоре добрались и до склада школьных парт. Но такого расхищения школьного имущества Александра Алексеевна допустить не могла.

Едва ли не с первого года работы она сама на себя возложила ответственность за сохранение имущества и порядка в школе, не считаясь с тем, как к этому отнесется начальство. Со временем все смирились с деревенской настойчивостью Александры Алексеевны. Об этом, шутки ради, рассказывал на совещании учителей заведующий городским отделом народного образования, побывавший однажды в 99-й школе.

Было слякотно. Он вошел в подъезд и хотел направиться в гардероб, но путь ему преградила уборщица:

"Что ж ты, мил человек, ноги не вытираешь?"

Оглянувшись на следы, оставленные его галошами, высокий гость хотел отделаться шуткой.

"Выходит, не научен", – сконфуженно улыбаясь, ответил он.

"А я вот возьму тряпку и научу тебя, а потом можешь жаловаться директору…"

Не могла Александра Алексеевна мириться и с тем, что расхищают школьное добро.

– Что же вы делаете, антихристы? – накинулась она на соседских женщин, ломавших парты. – Креста на вас нет! Ведь это школьное. Вашим же иродам сидеть за ними, уму-разуму набираться.

– Не придется, Алексеевна, если они все померзнут.

Не поддержал ее и истопник дядя Ваня.

– Не шуми, Алексеевна, одно – утешение погреть душу кипяточком. Я и сам нашу общую печь топлю ломаными партами. А чем прикажешь?

Постановлением Ленгорисполкома в первой декаде ноября было решено отоварить карточки только хлебом, немного крупой и лярдом. Вся остальная выдача переносилась на следующую декаду. Этим же постановлением объявили четвертое по счету снижение нормы хлеба: по триста граммов на рабочую карточку и по сто пятьдесят на служащую, иждивенческую и детскую.

Вскоре отключили свет. Еще раньше Виктор вместе с матерью забили единственное окно комнаты ватным одеялом. На первом этаже люди часто страдали от осколков бомб и снарядов. Да и тепло в комнате с заколоченным окном лучше сохранялось. Тогда, правда, никто не предполагал, что могут отключить свет. Теперь комната превратилась в темную берлогу: керосин не выдавали с начала осени.

В кромешной тьме о жизни напоминали только радио да зажигаемая вечерами лампадка, прикрепленная к основанию большой старинной иконы Христа-спасителя, которому мать воздавала хвалу и благодарность за то, что до сих пор приходят письма с четырех фронтов. В колеблющемся свете едва выделялся строгий спокойный лик, но зато отчетливо высвечивались слова: "Мир Мой даю, мир Мой оставляю. Да любите друг друга", написанные на свитке, который Он протягивал людям. Витьке казалось, будто Христос, оставаясь в тени, просил обратить внимание на свой призыв.

– Ма, – как-то спросил Витька, когда мать, последний раз перекрестясь, поднялась с колен, – а у немцев такая икона есть?

– Нет, – тихо, но твердо прозвучал в темноте ее голос.

Теперь что день, что ночь – все было едино. Ходики, единственные часы в семье Стоговых, не заводили: в темноте не было видно ни стрелок, ни цифр. Время по утрам объявлялось по радио, но Александра Алексеевна поднималась еще раньше, потому что магазины начинали работать с шести часов утра. Она уходила одна, занимала очередь в продовольственный и в булочную одновременно.

Витя просыпался со словами диктора: "Говорит Ленинград…", быстро одевался и шел в магазин. Отоваривание карточек – обязанность его и матери. Карточки хранились в специальном внутреннем кармане его куртки.

Услышав шум возле магазина, Виктор прибавил шаг, беспокоясь, что может прозевать очередь. Протиснувшись вперед, он увидел плачущую женщину и громко возмущающегося мужчину. Такие сцены сейчас были редки. На них уже не хватало сил. Пожалуй, всего два раза за последний месяц Витька видел подобные: когда женщина обнаружила, что у нее украли карточки, и еще, когда мальчишка вырвал у какой-то старушки хлеб и кинулся из булочной. У двери его успели схватить, он упал и, лежа, обеими руками старался запихнуть оставшийся хлеб в рот. Кто-то стал его колотить, а он еще быстрее заработал челюстями.

Витька протиснулся сквозь толпу к двери магазина. Здесь снова и снова, подсвечивая фонариком, читали объявление, подписанное заведующим отделом торговли Ленгорисполкома Андреенко о пятом по счету снижении норм продуктов. Страшно было подумать, не верилось, что от того маленького, сырого, липкого, как глина, кусочка хлеба можно отрезать еще долю.

– Это уже конец, смерть, конец… – исступленно твердила пожилая женщина.

– У меня умер муж. Думала, хоть мы с дочкой продержимся. Видно, нет! – причитала еще одна. – Неужели они там ничего не могут придумать? Ведь есть же движение через Ладожское озеро. В конце концов, самолетами! – упрекала она руководителей города.

– А что им думать! Они сытые! Этот Андреенко, который нам все время норму режет, он же не голодает. А сытый голодного не разумеет… – это раздавался довольно громкий бас мужчины громадного роста с рыжей окладистой бородой.

– Как вам не стыдно, гражданин! Это провокация! Как вы смеете так говорить об Андреенко! Вы его видели? Моя дочь работает у него, так… – Но голос старушки потонул в нахрапистом басе.

– А ты полегче, полегче, заступница! Быть возле масла – и не лизнуть? Кто тебе поверит? Я вот дворник, так мне, кроме лопаты, лизнуть нечего, – зло напирал мужчина.

Мнения людей разделились – может быть, под свежим впечатлением от только что прочитанного об убийственно малой норме хлеба. Пока никто из них не знал, что и эту норму удастся выдержать только за счет нового очередного снижения продовольственного пайка бойцам Ленинградского фронта; что на Ладоге наступило такое положение, когда на судах уже плавать нельзя, но нельзя еще и ездить на автомашинах. Самолеты, которые мог выделить Государственный Комитет Обороны СССР, летали днем и ночью, невзирая на непогоду, терпя потери от вражеской авиации.

Виктор впервые слышал такую откровенную хулу. Стало жутковато. Он пытался вспомнить, в каком доме на их или ближайшей улице работает этот дворник. Уж дворников ребята знали даже лучше милиционеров. Милиционеры продвигались по службе, переставали служить постовыми, а дворниками были целые династии. Да и работали они подолгу. С точки зрения ребят, дворники не заслуживали такого "долголетия", потому что они ловили мальчишек, катавшихся, уцепившись сзади машин, на коньках. Какое же это было удовольствие – догнать на мостовой грузовик и, зацепив за борт проволочный крюк, промчаться по улице, высекая коньками искры на булыжниках!

Витька всегда убегал от дворников. Но как-то ему не повезло. Он проехал, уцепившись за борт машины, почти всю свою Воронежскую, свернул на Курскую. Машина явно шла на Лиговку. А туда выезжать было рискованно. Витька опытным взглядом окинул тротуар и не увидел ничего опасного. Напротив аптеки он сбросил крюк, лихим разворотом выехал на тротуар и в тот же миг едва не уперся головой в живот выходящего из подворотни дворника.

С этого момента начался "парный" забег. Если бы разорвавшаяся веревка, которой конек был привязан к валенку, Витька непременно выиграл бы "состязание" с соперником. Но из-за свалившегося конька он шлепнулся. Когда дворник, пыхтя от усталости, начал снимать с валенок коньки, Витька взмолился:

"Дяденька, бей сколько хочешь, только не отнимай коньки: они чужие!"

Это были коньки брата Андрея, награжденного ими за отличную учебу, и, конечно, взятые без его разрешения.

Но дворник даже не слушал. Тогда Витька, едва освободившись из цепких рук, что есть мочи рванул коньки к себе и ринулся бежать. Теперь-то он знал, что первенство ему обеспечено.

…Потому ребята и помнили всех дворников.

Этого дворника Витька не знал, он показался мальчику подозрительным. На обратном пути он решил зайти в штаб милиции, к комбату Васильеву, "дяде Степе".

Здесь же, в толпе, Витька встретил Эльзу.

Возле магазина или булочной он теперь нередко встречал ребят из своего отряда, который с наступлением голода развалился. Трудно было ходить, не то что бегать по улицам и этажам. Да и отряд значительно убавился: двое погибли, трое эвакуировались. Эльза не знала, что Борьке Уголькову осколком бомбы оторвало правую руку. Привыкшие ко всему, они по-взрослому спокойно обсудили это несчастье.

Эльза сильно изменилась. Она была неряшливо одета в тысячу одежек. Несколько платков, подобно капустным листьям, плотно облегали голову, чуть оставляя открытым сморщенное худое личико двенадцатилетней "старушки" с большими печальными глазами. Витьке раньше нравились ее тугие черные косы с большими белыми бантами. Он часто дергал подружку за косы, каждый раз испытывая необъяснимое, захватывающее дух волнение, а она, не понимая этого, сердито кричала на него: "Хулиган!"

– Косы? – неосознанно спросил он.

– Что – косы? – удивилась Эльза.

– Ну, твои косы? Как ты с ними сейчас управляешься?

– А их нет. Мама давно обстригла. Боится, что заведутся вши. Я сейчас, как мальчишка…

Открыли магазин. Народ зашевелился, образуя безликую очередь одинаково закутанных медлительных людей.

– Становись ко мне, – потянул он за рукав подружку.

– Нет, мама мне карточки не доверяет, – с какой-то обидой ответила она.

Витька обиду не заметил:

– Ну и правильно. Еще потеряешь. А могут и обвесить, или вырвать карточки из рук.

– Нет, она боится, как бы я не съела чего по дороге. Ну, не свое, а наше общее. А сама потихоньку съедает довески. Я заметила. И оставшееся делит пополам. Разве это не обидно? – У Эльзы скривились губы.

Витька не знал, что сказать. Он уже слышал о подобных случаях, но был поражен: Пожаровы считались идеальной семьей.

Виктор проводил девочку до угла и, возвращаясь домой, думал о семье Пожаровых, сравнивая со своей.

У Стоговых было не так. Он знал, что мать ни за что на свете не съест по дороге даже самый маленький довесок. Да и ему такое не придет в голову. Ведь почти полбуханки, что завернуты в белую тряпочку, которые он бережно нес за пазухой, были не его, а общие, и потому, спеша домой, старался думать о чем угодно, только не о хлебе.

Всё строго делилось поровну. Однажды Виктор заметил, что мать тихонько подсунула ему кусочек своего хлеба и чуть больше подлила болтушки из овсяной муки. Он сам не понимал, почему ему вдруг стало обидно до слез. Бросив ложку на стол, Витька расплакался и сказал об этом сестрам. Александра Алексеевна стала оправдываться, что сыну это показалось.

Анна после ранения она так и не поправилась. Почти все время сестра лежала, часто кашляла, нередко отхаркивая капельки крови. Как-то утром, когда мать делила хлеб и добавляла по маленькому кусочку дуранды, Анна вдруг попросила:

– Мам, отвари мне всю норму крупы. Дай наесться хоть раз досыта. Все равно скоро конец. Хоть умру неголодная.

В тусклом свете коптилки ее лицо пепельно-серого цвета с ввалившимися щеками и глазницами казалось страшным. Давно не мытые волосы торчали, как металлическая стружка.

– Хорошо, Аннушка, я сварю тебе много каши, но зачем ты нас пугаешь? Врач сказал, что ты поправишься.

– Что я, хуже его понимаю? Элементарная чахотка. Мне бы вас не заразить.

Но когда мать поставила перед ней полную тарелку щей из хряпы и столько же болтушки, Анна отвернулась и сказала:

– Не буду. Я лежу, а Галька на своих больных ногах ползает на работу. Раздели все поровну.

На следующее утро в дверь постучала жена истопника.

– Алексеевна, Иван мой преставился, – тихо, без слез проговорила она. Плакать у нее не было сил. Она сама еле держалась на ногах.

Дядя Ваня слег давно. Виктор как-то заглянул к ним и не узнал доброго гиганта. Он весь опух, словно его надули. Потом в течение нескольких дней опухоль сошла, и он превратился в скелет, покрытый морщинистой кожей.

– Что будем делать? – спросила Александра Алексеевна.

– Дворник сказал, надо занести его в прачечную: там уже много трупов с нашего двора.

Узнав о смерти дяди Вани, Клавдия Петровна заявила:

– Я ухожу из Ленинграда. Пойду пешком через Ладогу на Большую землю. Мне еще жить хочется.

Это было так неожиданно, будто она собиралась пойти на Лиговку.

– Куда же ты пойдешь, Петровна? Подумай, где она, Ладога, и где Большая земля? – уговаривала ее Александра Алексеевна.

Женщина вспомнила свою молодость, когда, бросив пьяницу мужа, ушла с детьми из деревни. Но тогда не было войны, не было голода и сама она была крепкой и здоровой. А Клавдии Петровне уже пятьдесят девять, старше ее на четыре года.

– О сыне подумай, Петровна. Ну, как пропадешь, затеряешься?

– Живы будем – разыщемся. А здесь все равно помрем. Ну а дорогу я найду: мне поможет моя профессия. Вы уж письма Владика с фронта потом мне перешлите. Я адрес сообщу.

Через неделю пришел участковый и сообщил, что на путях Ириновской железной дороги, недалеко от Борисовой Гривы, нашли замерзшую женщину, по паспорту прописанную здесь.

– Совсем немного не дошла до Осиновца, – сказал милиционер. – Могла бы перебраться через Ладогу.

Стоговы взяли себе печку из комнаты Клавдии Петровны. Витька украдкой стал читать письма ее сына Владислава. Его очень интересовал кадровый военный, которого он видел всего несколько раз в красивой кавалерийской форме.

"Дорогая мамочка, – писал Владислав, – жизнь моя проходит в седле. Даже письмо пишу, не слезая с коня, поэтому не взыщи за почерк. Теперь я командую эскадроном в группе генерала Льва Михайловича Доватора…"

"Вот это да! Счастливчик!" – позавидовал Витька.

Еще через неделю Галя вспомнила, что давно не видели жену дяди Вани. Мать, а за ней и дети зашли в соседнюю комнату. Посреди большой кровати, закутанная в пальто и платок и в валенках, лежала без движения их соседка.

Стоговы остались в квартире одни.

Глава 11

Уже несколько дней из-за нехватки электроэнергии радио только шепелявило, да так неразборчиво, что никто не расслышал об отмене десятка трамвайных маршрутов. Об этом Стоговым сказала подружка Гали, которая работала с ней на трикотажной фабрике и зашла по пути на работу, чтобы вместе поехать на трамвае. На больных ногах Галя не смогла бы ходить по шесть остановок, а это значит, что надо бросать работу, и тогда семья лишится единственной рабочей карточки.

– Хоть бы доездить еще неделю до получения новых карточек. Может, Витька повозил бы меня пока на санках? – предложила Галя.

Все вопросительно глянули на мальчика. Уже давно ему никто не приказывал, даже мать. От этого у него пропало чувство протеста, и он почти всегда соглашался со всем, о чем его просили.

– Я чего – я попробую, – согласился Витя и тут же пошел вытаскивать санки во двор.

Мать сама укутывала Галю, особенно больные ноги, почти потерявшие чувствительность из-за множества сделанных ранее операций. Витька уходил на фабрику на всю смену, как и сестра, поэтому мать завернула ему в тряпицу ломтик хлеба и кусочек дуранды величиной с грецкий орех.

– Галя, найди ему там кипятку запить.

Они вышли из дома очень рано, в половине шестого утра. В кромешной тьме Виктор с трудом тащил санки по узкому коридору, вытоптанному в глубоком снегу посреди мостовой. Он тешил себя мыслью, что трудно только на Воронежской и Курской. А Лиговку чистили, там ездили автомобили и танки.

На повороте улицы что-то темное перегораживало проход. Подойдя ближе, почти вплотную, Витька обнаружил мужчину, сидящего на корточках.

– Дядя, посторонитесь, – попросил Витька.

Но мужчина оставался неподвижным.

– Давайте я помогу вам подняться, – предложил мальчик и взял человека под руку.

Но тот в том же согнутом положении вдруг повалился на бок.

– Он мертвый, – повернулся Витька к сестре и стал помогать ей выбраться из одеяла.

Они осторожно перелезли через труп, потом перетащили через него и санки.

"Хоть бы больше их не было, – подумал он, – а то мы так и не доберемся".

Покойники попадались и дальше, правда уже на Лиговке, возле домов. Это были трупы людей, либо умерших неожиданно, застигнутых смертью по дороге домой или в магазин, либо вынесенные на улицу родными, соседями или знакомыми. Многие были завернуты в простыню, одеяло либо скатерть – этим ограничивалась последняя посильная помощь умершим.

Это была особая смерть – блокадная, тихая. Она не заставляла людей метаться в муках, молить о скором избавлении от нестерпимых болей или, наоборот, страдать от предчувствия неотвратимости смерти. Человек чувствовал усталость, садился на сугроб или прислонялся к стене, закрывал, казалось, на минуту глаза и незаметно для себя и окружающих оказывался в другом мире…

В пути Виктор старался не думать о еде. Иначе становилось дурно, слабели ноги и кружилась голова. Он заставлял себя переключаться на мысли о фронте, представлял, как стреляет из снайперской винтовки по фашистам. Но едва прекращался бой, мысли тянулись к походной кухне, от которой умопомрачительно вкусно пахло картошкой с мясом. Зная, что сейчас появится слабость, он снова без отдыха "устремлялся в атаку". Так дорога казалась короче.

На фабрику его пропустили свободно. Вместе с сестрой он прошел в цех, где шили теплое обмундирование для фронта, забрался под раскроечный стол, поближе к печке, и погрузился в сон. Его не будили даже тогда, когда объявляли воздушную тревогу или начинался обстрел.

Через неделю фабрику закрыли. Ее отключили от электросети и центрального отопления. Но если бы даже не закрыли, Витя уже не смог бы возить туда на санках сестру. Он постоянно чувствовал страшную усталость, тяжесть в ногах и сильное головокружение. Теперь все время хотелось спать, даже днем. Однако мать спать не разрешала. Она, не переставая, твердила, чтобы днем никто не ложился, кроме Анны, находила всем какое-то занятие. Сестры пытались научно объяснить ей, что на работу и движение расходуется много энергии, но мать отмахивалась от них и заставляла детей что-нибудь делать.

Сама она теперь целыми днями вязала варежки, носки, подшлемники для бойцов фронта. На это уходило все шерстяное тряпье, которого было полно и дома, и в кладовке возле вешалки, куда годами складывали потерянные школьниками вещи. Сначала она отослала часть вязаных вещей по четырем фронтовым адресам своим детям, а потом регулярно относила на Расстанную, где был пункт сбора теплых вещей для бойцов Ленинградского фронта.

Назад Дальше