Григорий Евгеньевич дочитал сочинение и сморкался в носовой платок. Некоторые девчонки, уткнувшись в парты, всхлипывали. Молча, опустив головы, сидели мальчишки. Пашка Таракан с ожесточением строгал ножом парту.
Шурка зажал ладонями горячие щеки и старался ни на кого не смотреть.
Все‑таки на этот раз не успели решить, чье сочинение лучше. В коридоре раздался звонок, скрипнула дверь, в щель просунулось заплаканное, улыбающееся лицо горбатой Аграфены.
- Андрейка… Сибиряк! - закричала Аграфена на весь класс. - Беги скорей, родимый, твой отец с войны на побывку, пришел… у крыльца дожидается!
Глава III
БОЛЬШАЯ ПЕРЕМЕНА
Когда ребята, теснясь, выскочили на школьное крыльцо, Андрейка уже летал по воздуху.
- Папка, убьюсь… да папка же! - вопил и хохотал он.
- Небось не убьешься, не на войне… парнище ты мой, не убьешься, - бормотал Матвей Сибиряк, высоченный, зеленый, как сосна. Он подбрасывал Андрейку на своих больших, словно ветви, сильных руках. - Вот оно, брат, как. И не чаял, а вышло… Дай, думаю, зайду в школу… Прямо, брат, из госпиталя. Со станции. На денек… У - ух, держись, парнище, на облако закину!
Он подбросил раскрасневшегося, горластого Андрейку выше головы, поймал, поставил на ноги и выпрямился. И тут ребята заметили на широкой зеленой груди Матвея белый крестик на оранжево - черной полосатой ленточке.
Шурка с Яшкой многозначительно переглянулись. Им давно и хорошо было известно, что означает этот крестик.
С трепетом и благоговением уставились они на Матвея Сибиряка, свалившегося словно с неба. Впору бы "ура" кричать. Подумать только - был дядя Матвей плотником, самым что ни на есть смирным мужиком в деревне, а теперь, гляди‑ка, - георгиевский кавалер. Эх, поди, натесал и настрогал он там, на позиции, немцев, как бревен, целую грудищу! Вот бы послушать дяденьку Матвея про войну. Он, правда, скуп был прежде на слова. Да, видать, и тут переменился, ишь как разговаривает с Андрейкой на радостях. Попросить - о войне расскажет.
Все это мигом было передано Яшкой и Шуркой на ухо соседям, которые и сами догадывались кое о чем. Мальчишки и девчонки запрудили школьное крыльцо, толкались и щипались, чтобы стать поближе к Андрейкиному отцу - герою. В одну минуту все было высмотрено ребятами: и бурая, выгоревшая, с кокардой, фуражка, сбитая на стриженый затылок; и новенькие тугие малиновые погоны с таинственными цифрами; и зеленая, чисто выстиранная гимнастерка, подпоясанная ремнем с медной, украшенной орлом бляхой; и такого же цвета, как гимнастерка, штаны, вобранные в старые, с заплатами и потрескавшимися голенищами, сапоги; и валявшаяся на траве котомка, должно быть совсем пустая, и свернутая хомутом серая шинель.
Ребята жадно искали на лице Матвея рубцов от сабельных ударов и пулевых ран. У героев, как пишут в книжках, всегда живого места нет, все лицо исполосовано. Однако на желтом, худом лице Матвея даже рябин стало заметно меньше, одна борода разрослась, - и ребята не знали, как объяснить такое недоразумение.
Но крест на груди сверкал настоящим серебром, полосатая ленточка горела рыжими язычками пламени, и оставалось думать, что рубцы от ран у Матвея под рубахой, потому их не видать.
Андрейка держался за отцову зеленую гимнастерку, и всем ребятам было завидно. Хорошо бы подержаться за батькину рубаху, повозыкаться вот так по воздуху на веселых сильных тятькиных руках, как на качелях.
Матвей, точно догадавшись, шагнул к крыльцу и расставил широко руки.
- А ну, чья очередь?
Но все, робея, попятились, прячась друг за дружку, хотя и сказали хором, как учил Григорий Евгеньевич, не очень, правда, дружно:
- Здра - авствуйте!
- Молодцы! - похвалил дядя Матвей, улыбаясь во всю бороду.
Он сказал это точь - в–точь, как говорит генерал солдатам, поздравляя с победой. Ребятам очень понравилось, они осмелели, обступили Андрейкиного отца и наверняка повоэыкались бы на его руках, да тут подошел учитель.
- Как там… на фронте? - виновато спросил он, стеснительно здороваясь.
Матвей не ответил, только махнул рукой. Григорий Евгеньевич сконфузился еще больше.
- Ты иди домой, - растерянно сказал он Андрейке. - Иди с отцом. Такое дело… иди!
Андрейка потянул отца за рубаху, заторопился, даже забыл про холщовую свою сумку с задачником и грифельной доской. Пришлось Катьке бежать в класс, а потом догонять Андрейку.
Вся школа, высыпав на лужайку, за палисад, смотрела вслед Андрейке, как уходил он домой, держась за руку отца. Горбунья Аграфена, загородясь от солнца сухой ладонью, мелко и часто крестилась.
- Царица матушка небесная, вороти мужиков до единого… пожалей малых детушек, не оставь сиротинушками! - приговаривала она нараспев, будто причитала по мужу, и слезы текли по ее темным щекам.
Григорий Евгеньевич, прислонясь к палисаду, смущенно, как‑то виновато улыбался. Жена его, Татьяна Петровна, скатившись бочкой с крыльца, строго выговаривала что‑то вполголоса сторожихе, протирая платком очки. Притихшие ребята, сгрудившись, вытягивали шеи, вставали на цыпочки, залезали на палисад, чтобы лучше и дольше видеть уходящего Андрейку и его отца.
Матвей шагал крупно, по - солдатски, прямой, длинный, и тень бежала за ним, падая через обочину дороги. Андрейка, размахивая сумкой, семенил вприскочку, то и дело задирая голову, должно расспрашивая о чем‑то батьку.
У Шурки защипало в горле. Скоро ли настанет денечек, когда и он, вот так крепко держа отца за руку, заглядывая ему в лицо и разговаривая, поведет его домой? Губы у Шурки задрожали. Чтобы не разреветься, он закашлял изо всей мочи, потом покосился на Яшку. Тот печально посвистывал, уставясь на дорогу, и, верно, думал о том же.
Матвей и Андрейка поднялись на бугор, постояли, глядя перед собой на светлую неподвижную Волгу, на озимое поле, начавшее тонко краснеть и зеленеть, на село, пылавшее отрадным пожаром тополей, берез и лип, и стали спускаться. Первым пропал за бугром Андрейка, точно провалился в яму. Потом и Матвей стал медленно уходить в землю, сначала - по колена, затем - по пояс, по плечи. Дольше всего виднелась над бугром фуражка, как блеклый большой лист, наконец и она пропала.
Татьяна Петровна сердито позвала Григория Евгеньевича обедать. Сторожиха, выставив острый горб, утираясь фартуком, побрела с ведрами на Гремец за водой. По дороге она надавала подзатыльников ребятам, которые еще торчали на палисаде, прогнала зевак прочь.
Но еще не скоро зашумела, как положено, большая перемена. Не сразу начались игры, лазанье в парты за едой, беготня по коридору, обязательные походы в сосновый бор за горько - сладкой, покалывающей язык брусникой на закуску. Ребята долго слонялись по школьному двору, притихшие и скучные, не находя себе дела.
Уныло шумели темно - зелеными макушками высокие сосны, окружавшие школу. За дровяным сараем, на взгорье, холодно белела кирпичная ограда кладбища, а еще дальше, за сквозной, сусального золота листвой берез, поднимались синие, как тучи, купола церкви.
Тошнехонько смотреть!
Не манило высокое школьное крыльцо с гладкими, скользкими перилами, по которым можно съехать, словно с горы, верхом и на животе, задом и передом, как пожелает душа. Не тянуло на лужайку поваляться на теплой траве, покувыркаться, повозиться досыта. Не хотелось играть в "князя Серебряного", "Робинзона Крузо", "сыщика Шерлока Холмса". Эти бесстрашные герои из прочитанных книг и засаленных, лохматых "выпусков", по совести говоря, не стоили медной бляхи с орлом на ремне дяденьки Матвея. Все, все вдруг опротивело, надоело. Разбереженные сердца рвались на иные молодецкие подвиги.
Тихони с досады начали было шептаться, поглядывая на Шурку, предлагая венчать жениха и невесту. Тихонь никто не поддержал, даже Олег Двухголовый промолчал, копаясь в карманах. Про сочинения забыли, не спорили, чье лучше. И Шурка был этому рад. Теперь‑то он понимал, что нагородил в тетрадке несусветную чепуху. Стыдобушка!
Под руку попалась ольховая палка. Шурка набросился на нее, как на врага, и, отводя душу, принялся с ожесточением ломать. Палка не поддавалась, защемила ему мизинец.
Это уже было некоторое развлечение.
Ребята с любопытством смотрели, как вспухал и багровел у Шурки палец.
- Больно? - спросил Пашка Таракан.
- Еще чего скажешь! - ответил Шурка, стойко перенося боль. - На войне солдат на кусочки режут, а они и не охнут.
Все принялись надламывать прутья, ветки, палки и защемлять себе пальцы, хвастаясь друг перед другом солдатской выносливостью.
Победил Аладьин Гошка, он прищемил ладонь до крови и не поморщился. Вот герой!
- Я нарисую дяденьку Матвея, как он германцев лупит, - пообещал Пашка Таракан, выражая этими словами некие тайные мыслишки, неустанно бурлившие в горячих ребячьих головах. - Здорово получится, вот увидите!
Он побежал в класс за карандашом и бумагой.
- Как думаешь, у твоего отца есть георгиевский крестик? - задумчиво спросил Петух Шурку.
- Еще не один, наверное… А у твоего?
- Ясное дело!
Петух воинственно тряхнул волосами, отвел Шурку в сторону и шепнул:
- Хорошо бы и нам с тобой, Саня… по крестику заслужить.
- Да, хорошо бы, - согласился Шурка, пристально следя за Пашкой. Тот выскочил на крыльцо, присел на ступеньку и нетерпеливо склонился над бумагой. Шурка вздохнул. - Хорошо бы… Да где их возьмешь, крестики? Здесь немцев нет, бить некого. Разве Олега Двухголового с Тихонями? Да ведь за них крестиков не дадут, - невесело пошутил он.
Яшка не улыбнулся, только грустно посвистел.
- Надо что‑то придумать, - сказал он, помолчав. - Смерть хочется поносить крестик на рубахе. Вот бы ребята позавидовали!
Глава IV
ОЛЕГ ДВУХГОЛОВЫЙ И ЕГО РАНЕЦ
Этому важному разговору помешала торговля, которую устроил Олег Двухголовый на лужайке. Он успокоился раньше других, притащил из класса свой тяжелый, единственный в школе настоящий ранец, обшитый светло - рыжей волосатой кожей.
Ранец этот третий год был предметом всеобщей и постоянной зависти. Двухголовый крестился и божился, что кожа на ранце тюленья. Никто из ребят живых тюленей не видел, спорить с Олегом было трудно. В книгах, на картинках, тюлени нарисованы маленькие, шерсти не разглядишь. А между тем золотисто - белый жесткий, как щетина, волос на Олеговом ранце действительно не походил на лошадиный или телячий. Спорь не спорь, а уж, верно, какому‑то другому, неизвестному животному принадлежала эта колючая шкура.
Все ребята таскали холстяные и клеенчатые сумки на боку. Сумки мешали атаковать врага и драться врукопашную. Олег носил свой ранец на спине, оба кулака у него всегда были наготове - обороняйся, сколько хватит сил. И при отступлении ранец не мешал, - напротив, он защищал загорбок от неприятельских камней и тумаков. Имелось и еще одно существенное обстоятельство, из‑за которого многие ребята завидовали хозяину тюленьего ранца. Но про это последнее и, может быть, самое главное преимущество ранца ребята никогда не говорили вслух.
Олег, расстегнув ранец, вытащил бутылку с топленым молоком и кусище ржаного поджаристого пирога с капустой и яйцами. Шурка и Яшка издали тотчас заметили - в пироге было яиц больше, чем капусты. А в молоке плавало столько пенок и масла, что Двухголовому пришлось веточкой протыкать забитое маслом и пенками горлышко бутылки. Надув толстые, румяные щеки, Олег, косясь по сторонам, тянул молоко, не прикасаясь к пирогу. Он лишь немного поковырял начинку.
- У тебя есть чего укусить? - спросил Шурку Петух, сплевывая сквозь зубы.
- На уроке лепешку съел… А у тебя?
- Не захотелось тащить хлеб в школу. Я его по дороге уплел, - мрачно сообщил Яшка.
Они старались поменьше смотреть на Двухголового и его фокусы.
В черном суконном пиджаке и брюках навыпуск, в ботинках со шнурками, как взрослый парень, Двухголовый, важничая, завтракал на виду у всех. Кудрявый чуб, который он отрастил себе с весны, падал ему на лоб. Он потряхивал чубом, отводил его рукой назад, да без толку. Хоть два чуба отрасти, все равно голова огурцом, не спрячешь, и желобок посредине - до смерти Олег останется Двухголовым.
Сельские ребята вертелись возле Олега, притворяясь, что играют в пятнашки. Особенно старался, как всегда, не замечать Олеговой приманки Колька Сморчок, но ему это не удавалось. Босой, косматый, придерживая широкие отцовы штаны, он носился за девчонками и малышами, хлестал их прутом, кричал, как батька на коров, громким басом: "Ку - у–да - а!" - а сам не спускал глаз с тюленьего ранца.
- Петух! Кишка! Пирога хотите? - дружелюбно позвал Олег.
Это был подвох или желание заключить мир. Ни то, ни другое не устраивало приятелей.
Они гордо и независимо повернулись спиной к Двухголовому, не удостаивая его ответом.
- Ну, губа толще - брюхо тоньше, - сказал Олег, опрокидываясь на спину. Балуясь, он разинул пошире рот, повыше поднял бутылку. Молоко полилось из горлышка струей. Олег захлебнулся и облил суконный пиджак.
- Так тебе и надо, бахвал, - сказал кто‑то из ребят, истощив терпение и потеряв надежду урвать что‑нибудь у богача.
Олег приподнялся, вытер пиджак, а заодно и мокрые щеки.
- Колька, - крикнул он, - уговор помнишь?
Колька Сморчок, как заяц, сделал скачок к тюленьему ранцу.
- Помню, - сказал он, переводя дух и глотая слюну.
- Трусишь?
- Нисколечко!
Олег покопался в ранце, достал кулечек и насыпал Сморчку полную горсть серой крупной, как дресва, соли.
- Лопай, - приказал он, глядя исподлобья с жестоким любопытством на Кольку. - Сжульничаешь - пирога не дам… Братцы, - обратился он к ребятам, - будьте свидетелями.
Зевак на такое зрелище нашлось хоть отбавляй. Колька набил рот солью и жевал, перекосив лицо.
- Скусно ли? - хохотали ребята.
Мыча, Колька двигал острыми пепельными скулами и жевал, жевал, как корова жвачку. Проглотил соль и ладошку облизал.
- Вот прорва! - сказал Олег, с сожалением расставаясь с куском пирога. - На, подавись!
Колька вцепился в пирог руками и зубами, глотал, шевеля от усердия ушами и тяжело дыша.
- Две горсти соли съем… и не охну, - урчал он с полным ртом. - Доспорим… на молоко?
Эта торговля не давала Шурке сосредоточиться, думать про крестики, как добыть и нацепить их на свою и Яшкину рубашки. Хорошо бы и Катьке повесить крестик на платье. Что‑то страсть интересное начинало шевелиться в голове, придумываться… И на вот тебе - вылетело! Он с ненавистью посмотрел на тюлений ранец и, неожиданно для самого себя, сказал громко:
- Собачья лавка открылась.
- Какая? Какая? - переспросили со смехом некоторые ребята. Всем хотелось чем‑нибудь досадить Олегу. Тихони и те пристали.
- Собачья, - повторил Шурка, быстро работая мозгами. - Разве не знаете? Тюлень‑то у Двухголового на дворе жил, в конуре… И звали тюленя Милкой.
Все так и повалились от хохота на траву.
Яшка живо поддержал Шуркину, понравившуюся всем выдумку.
- Своими глазами видел, как обдирали собаку, - прибавил он живописные подробности. - Подохла Милка от старости. Повесили ее за хвост и ободрали. Как же лавочнику без барыша! Ну, опосля пришили собачью шкуру на ранец. Вот только не знаю, куда хвост подевали… Олег, а где Милкин хвост? - серьезно спросил Яшка.
- Собачий ранец! Собачий ранец! - кричали и смеялись ребята, мстя Двухголовому за пирог и за многое другое, очень довольные, что нашлось‑таки ненавистному ранцу достойное прозвище.
Олег хоть и побагровел от злости, но не пошевелился, тянул молоко и сопел. Когда он драться не хочет или побаивается - его ничем не проймешь, толстокожий, как тюлень.
Допив молоко, он долго шарил в своем собачьем ранце и вытащил… кусок сахара.
Ребята остолбенели и перестали дразнить.
Кусок сахара был порядочный, синеватый, видать, крепкий, как кремень. Тут уж и Яшка с Шуркой подошли поближе. Сахар они давно не видали и невольно таращились на это чудо во все глаза.
Олег приладился к куску, отколол зубами, как щипцами, добрый край, и у всех ребят во рту стало сладко. Все молча глядели в рот Олегу, слушали, как хрустит на его зубах сахар.
- Колька, хочешь… сахарцу… половинку? - спросил вдруг Олег, усмехаясь и переставая хрустеть.
Сморчок побледнел. Заикаясь, он выдавил шепотом:
- Хо… хочу.
- А горчицы ложку съешь?
Колька замялся. Но, сообразив, что горчицы поблизости нет, смело заявил:
- Плевое дело. Да где ее взять?.. Давай сперва сахар. А когда принесешь горчицу, я и горчицу съем.
- Врешь?
- Ей - богу!
- Перекрестись!
Колька с жаром перекрестился.
- Поклянись: "Умереть моему отцу и матери, коли вру".
- Помереть… батьке и мамке… коли вру, - не совсем уверенно повторил клятву Колька.
- Чур, уговор! - торопливо крикнул Двухголовый и с торжеством вытащил из ранца стеклянную, из‑под помады, баночку с горчицей. - Ну‑ка, попробуй теперь увильни, - с угрозой промолвил он.
Да, плохи оказались дела у Сморчка. Поймал на слове хитрый Олег, как теперь откажешься, еще погубишь отца с матерью. Ну и ловко же подстроил все жадюга Двухголовый!
- Колька, дай ему в жирную образину, - посоветовал Шурка.
- Съезди по собачьей харе, или я сам это сделаю, - еще определеннее высказался Яшка, начиная сердиться.
Но перепуганный Сморчок ничего не понимал. Он держал банку с горчицей, а глаза его не могли оторваться от сахара.
- Где же… ложка? - содрогаясь, спросил он. - Тут, в банке, эвон ее сколько… горчицы‑то, - жалобно сказал он.
Двухголовый поспешно подал ему из ранца деревянную, закусанную по краям, круглую и большую, как черпак, ложку.
Вот подлый, ничего не забыл! Должно быть, не один вечер обдумывал свою поганую торговлю.
- Великовата… поварешка целая. Уговору такого не было, - нерешительно запротестовал Колька, разглядывая ложку.
- Струсил! Продал отца и мамку! - закричали ребята. Выражение жестокости и любопытства было теперь не только на лице Олега, но и на лицах всех мальчишек. Даже Шурка с Яшкой безотчетно пододвинулись вплотную к Кольке, чтобы лучше видеть, как Сморчок будет есть горчицу. Они негодовали на Двухголового за выдумку, но это не мешало им глядеть на редкое зрелище. Если бы тут но был замешан сахар, Колька мог бы прослыть героем, как Гошка Аладьин, прищемивший ладонь до крови.
- Жри, знай, скорей. - заторопил Олег, боясь, что Колька раздумает и откажется. - Живо, а то не получишь сахару!
Колька покорно стал наполнять ложку горчицей. Руки у него дрожали. Горчица была густая, будто замазка, какого‑то ядовито - зеленого цвета, и плохо вылезала из банки.
- Полней накладывай, не жалей. Вся твоя! - злорадно командовал Олег, поднимаясь с травы, сопя от нетерпения.
Сморчок добавил горчицы и, не спуская глаз с сахара, с отчаянной решимостью сунул ложку в рот. Тотчас глаза у него полезли на лоб, он поперхнулся, хватил ртом воздуха, словно во рту было горячо, и, стиснув зубы, заплясал на месте. Он давился горчицей, не смея выплюнуть ее, выл от боли, притопывал босыми ногами и тянулся к сахару. Слезы капали ему на рубашку.