Ты плыви ко мне против течения (сборник) - Бахревский Владислав Анатольевич 12 стр.


– Ты вот молчишь, – продолжал таёжник. – Сказать против нечего. А я понимаю, что несправедливо на тебя взъелся. Про жизнь ты еще узнаешь. Все про нее узнаешь. Только бывает мне обидно, что никто не вникнет в мою душевную карусель, и сам я в ней давно запутался.

Алешка молчал. Он знал, что, если человека потянуло на откровенность, лучше всего молчать. Скажешь не то слово – обидишь.

В зимовье было темно. Окно проступало неясным серым пятном. Но этого света было достаточно, чтоб мерцали гладкие сосновые доски на потолке и светился серебряно и загадочно большой алюминиевый ковш на стене. Голос таёжника плавал по зимовью, касался всех его немудреных вещей, и было тревожно и горько, словно потрогал руками полынь, которую не видел с детства.

– Я, брат, герой очень жалостливой истории, – говорил таёжник. – Все в этой истории хорошие. Такие хорошие, что у кого нервы послабее, и всплакнуть может. И все – несчастные. А виноватых нет. Самое, брат, страшное дело, когда за обиды воевать не с кем. Ты такие истории на ус мотай. Они – твой хлеб.

Таёжник замолчал и молчал долго. Ждавши, Алешка отлежал бок, но повернуться боялся. Боялся спугнуть рассказ.

– А история простая, – сказал таёжник. – До чего же она простая! Была у меня девушка. Там, в России. На речку мы с ней ходили. Я купаюсь, а она на берегу сидит. Уж когда догадался, что девчонок целовать надо!

Всю армию ждала. А случилась беда перед самым моим возвращением. Умерла у одного парня жена. Троих детишек оставила. Стал он жену искать. Да кто за такого пойдет, хотя сам он и красивый, и зарабатывает хорошо. Нашлась все же. Сама пришла. Молодая, как цветок. Не могла она со стороны на беду глядеть…

Таёжник замолчал, и больше Алешка не услышал от него ни слова. Видно, заснул.

Алешке было жалко в этой истории всех, и еще больше самого себя. Не знал он, как здесь можно помочь людям. А в воображении уже картины рисовались, наезжали одна на другую. Девушка на распутье: вправо пойдешь – свое и чужое счастье загубишь, влево – совесть замучит, останутся без матери ребятишки… А лучше так: мальчик запрокинул голову, улыбается кому-то, а на плечах у него руки. Женские руки. И вдруг подумал Алешка: не помогут картины таёжнику. Не помощь это. И ничего нельзя сделать. Ничего…

Тайна культяпых оленей

Искусник угощал внука. Со льда принесли строганину, бабка Катерина напекла "тарочек" с черемухой, квас-кривонос был, водка.

Когда Алешка смущенно отодвинул стакан и гости подняли шум, дед заступился:

– Не насилуйте парня. Он и без нее на свет божий глаза разинул.

Закусили. Рассказал Алешка, как добрался, про семейные дела.

Дед спрашивает:

– Слышал я, что ты славы достиг. Я-то медали лет под сорок получать стал. Не принес чего показать?

– Принес. Поговорить мне, дедушка, надо с тобой. Сомневаюсь я в себе.

– Это полезно, – кивает Искусник.

Достал Алешка "Тайгу". Раздвинул тарелки, поставил. Смотрели гости, дивились. Потом не утерпели, пошла "Тайга" по рукам. Дед слушал похвалы, цепко посматривал на зрителей: правдивы ли восторги? Но кривить душой, видно, не было нужды. Тонка и ритмична была работа.

Люди это понимали. Многие из приглашенных сами были резчиками. Знали, каким трудом дается легкость.

Дошла "Тайга" до Искусника. Взял он ее в руки. Глаза прищурил. Разговоры затихли. Ждут, что скажет. Алешке впору бы носом шмыгнуть, запотел, а страшно. Долго смотрел дед, и все молчали. А потом улыбнулся.

– Мне, – говорит, – такое и в лучший год не снилось. Вот какие у нас внуки пошли, ребята!..

Поставил вещь на свободное место. Поднялся из-за стола, пошел в дальнюю комнату и вышел с большой серебряной медалью на красной ленте.

– Проняло. Бери и не спорь. Этой медалью я в правах награждать. Нелегко заработана. Ты, Алешка, гордись, да помни: медалька эта для затравки, есть у деда и золотые кругляки.

Тут, конечно, в стаканы зачокались, веселье пошло. Искусник тоже за внука выпил, на разговоры его потянуло.

– А слыхал ли ты, Алешка, про древнего умельца Кузьму?

Алешка аж глаза раскрыл. Про резчика тринадцатого века, что сработал из кости царский трон, им в школе лекцию читали. Знающий дед.

Мастера́ вызов Искусника приняли. Стали друг перед другом знаниями похваляться. Один старичок и говорит:

– Далекое больно время берешь, Искусник. Я-то сам, когда в Москве был, с Константином Ивановичем Хрустачевым встречался. Его папаша редкой силы был мастер.

– Знаю, – говорит Искусник, – видел его труды. Да и сам Константин Иванович тоже умел работать.

Старичок зарумянился.

– Еще как умел! В нашем деле всегда так – семьями идут. Твой сынок не удался, а внук радует.

– Хорошие мастера как рыбы, – вещал Искусник. – Косяками ходят. После нас тишь да гладь была, а теперь опять встрепенулись.

Поговорили гости, разошлись.

Алешка – к деду, спрашивает:

– Как мне быть? Знаю, неплохо у меня резьба идет. Все делаю, по возможности, как в жизни, а не радует. Может, над рисунком надо больше работать?

– Может, и так, – сказал дед.

Достал Алешка бумагу, карандаш.

– Я, дедушка, по твоей дорожке пытаюсь идти. Оленей режу. Нарисуй, пожалуйста, как ты их намечал.

Взял дед карандаш. Алешка удивился: тяжело карандаш в дедовских руках застрял. Облокотился дед на бумагу, стал чиркать: две палочки – рожки, клин – тело, и ноги тоже клинышками.

– Вот, – говорит дед, – так и намечали.

Алешка спрашивает вежливо:

– А рисовать ты, дедушка, умеешь?

– Нет, не учили нас.

– А как же резали тогда?

– Да так и резали.

– Дедушка, покажи что-нибудь из старых работ.

Дед руками развел:

– Нет ничего. Не сохранилось.

Бабка Катерина так и ахнула:

– Ты что же, позабыл, белая твоя голова? А подарочек мой свадебный?

Засветился дед.

– Доставай!

Побежала старушка в сундуках рыться. Приносит небольшое зеркало в костяной оправе. Взял у бабки дед зеркало, посмотрел, внуку подает.

Вокруг стекла – журавли. Намеком сделаны, не точно, а видно, что журавли. Крыло в крыло идут, шеи вытянули. Самый передний клюв раскрыл – трубит. Под стаей, во втором ряду, – леса, в просветах не то зароды – большие продолговатые стога сена, – не то домишки. Россия.

Смотрит Алешка – и слезы у него на глазах. Вытереть неудобно, а не вытереть – смотреть мешают. Заговорить боязно: голос сорвется. Заметил дед такое дело, сам разговор начал.

– Она-то у меня, Катерина, все про лебедей говорила. А я вот люблю эту птицу. Верная. А уж как затрубит – весна.

Пришел Алешка в себя.

– Да, – говорит, – куда мне до тебя, дедушка, со всеми моими тонкостями! Я по глупости смотрел на твоих оленей свысока. Думал: сделаю оленю рога ветвистые, копыта выточу, хвостик – вот и позади будет мой дед.

Засмеялся Искусник. А внук спрашивает:

– Что же ты своих журавлей на выставки не посылал?

– Нельзя, – отвечает дед. – Это для нас с Катей. Молодость наша тут. Я для людей и так много старался.

Подает Алешка деду его медаль:

– Не обижайся. Рановато мне такую носить. Как добьюсь своего – приду. Смотрел я на журавлей твоих и плакал почти. Никаких слов говорить не хотелось, а хотелось помолчать. А меня вот хвалят.

Дед так и подскочил:

– Быть тебе мастером!

Алешка затуманился. "Как же так? – думает. – Рисовать старики не умеют, тонкостям не обучены, все у них вроде бы просто, на виду, а работам цены нет?"

– Дедушка, а каков все-таки твой метод?

– Метод, говоришь? Метод старый. Птица ли, зверь ли – дотошности они не требуют. Их угадывать надо.

– Не рисовать, а угадывать, – повторил Алешка. – Приду домой – попробую.

Дед засмеялся.

– Не о том, не о том ты думаешь, Алешка. Ты вот что: наводи блеск – завтра в гости пойдем. Людей посмотрим, себя покажем.

Люди

Осеннее небо отодвинулось и оставило землю. Всё на земле было теперь чужим друг другу. Пришло время помолчать и подумать. Вспомнить и приготовиться.

Алешка с утра был на реке и всё это понял. Его взволновала завороженность природы, собранность ее в себе самой.

Деревня была успокоенной. Все в ней было старым и прочным, без резвости новоселья, но и без дряхлости. Равновесие нарушал белый законченный сруб. Он стоял на околице, широкий, уверенный. И всё, значит, было хорошо.

– Художник-художник, нарисуй птичку!

Алешка обернулся, но никого не увидел. Кусты возле реки были голые, отмель пуста, возле копны сена, прикрытой старым толем, тоже никого не было. Алешка подумал, что слова почудились ему. Он заволновался, но всеобщее молчание опять заворожило его, и он загляделся на косяки листьев. Река затягивала их под камень и выпускала веером.

– Художник-художник, нарисуй птичку!

Это был девчачий голос. Алешка не стал оборачиваться. Он сидел неподвижно, а потом сразу повернулся и увидел, как под копной сена шевельнулось.

– Вылазь, – сказал он, – я видел.

Послушно раздвинулось сено, и покатились из тайника ребятишки. Их было четверо: большая девчонка, карапуз и двое мальчишек лет семи.

– Ты лебедя рисовать умеешь? – спросила девочка.

– Умею.

Алешка открыл альбом и достал жирный карандаш.

– Смотри!

Девчонка подошла сзади и, поднимаясь на цыпочки, заглянула через плечо.

– Похоже? – спросил Алешка.

– Дюже похоже.

– А мне носорога нарисуй! – потребовал один мальчишка.

– А мне солдата на коне! – потребовал другой.

– Сонышко! – сказал малыш, сияя огромными синими глазами.

Алешка нарисовал носорога, выходящего из джунглей, всадника с копьем и солнце в облаках.

– А кто кого победит? – спросил владелец носорога.

– Конечно, солдат. У него копье, – сказал другой мальчишка.

– А у носорога – клык. Острющий!

– Копье острей. Солдат твоего носорога – раз! – и всё.

– А мой носорог твоего коня в брюхо – раз! А потом твоего солдата – раз!..

– Зачеркни сонышко! – сказал карапуз.

– Зачем? – удивился Алешка.

– Зачеркни лучше, плакать буду!

– Ты зачеркни, – попросила девочка. – Он такой… Его тогда не остановишь.

Алешка нарисовал солнцу усы, бороду, и получился старичок с тремя волосинками на голове.

– А ты бабочку можешь нарисовать? – спросила девчонка.

– Могу.

– А муху?

– И муху могу.

– А Кольку? – Она дернула за руку карапуза.

– И Кольку.

– А меня?

– И тебя.

Девчонка задумалась, и вдруг в глазах ее сверкнул синий огонек. Она быстро наклонилась к Алешке, сморщила нос и тихонечко пропела:

– Вы-бра-жа-а-ла!

Вся команда стремглав бросилась в деревню. Алешка засмеялся, но ему все-таки было досадно. А на кого обижаться, он и сам не знал.

Были у Лизы Севастьяновой – вдовы и суматошницы.

– Садитесь, ребятки! Молочка попейте! – обрадовалась она гостям.

Пока дед заводил разговоры, Алешка смотрел по сторонам. Хотелось ему удивить Искусника. Он запоминал, что дверь в доме низкая, с белым щербатым порогом, в оконной форточке треснуло стекло. Перегородка, делившая дом надвое, оклеена газетами сороковых годов, и фотографии на ней тоже старые. В красном углу – Богородица.

Кот был рыжий. Валенки хозяйка носила белые. На темном потолке, в углу, проступал квадрат. Когда-то здесь выводили печную трубу на крышу. Как и полагается, на самом видном месте висела фотография Севастьянова. Был он, как видно, очень молодой и веселый. На щеках ямочки. Под правым глазом хитрая морщинка. Рот большой, добрый. Тетка Лиза заметила, как внимательно рассматривает Алешка портрет, и заговорила о Севастьянове:

– Его под Москвой убило. Прислал письмо. Сестра под диктовку записала. "Может, – пишет, – поправлюсь еще. Поднатужусь". А сам, видно, знал, что помрет. Все письмо о детях. Береги, мол, детей, Лиза. Это наша память: про любовь, про все хорошее, что мы прожили с тобой. Через неделю похоронная пришла.

А как я за него молилась! Спать лягу, закрою глаза и вижу: уходит он от меня. Рукой машет, прощается. Вскочу – и на колени. Плачу, прошу, по полу валяюсь: "Спаси, Господи! На какое надо, на всякое испытание пойду, на жертву – только спаси!" А пришла похоронная… Катя Петяшина почтальоном тогда была. Пришла Катя с бабами ко мне. Утешать. А я не плакала. Прочитала бумагу, сняла Заступницу – материнский подарок – ив помойку. Ночью опамятовалась. С иконой засыпала и пробуждалась. Не отпускала от себя. Мы с Ильей ругались из-за иконы. Коммунист он у меня был. Стеснялся.

Искусник знал, что Лиза о Севастьянове может говорить часами, и свернул разговор на ягоды.

Была на деревне тетка Лиза лучшая сборщица. Знала она в округе все ягодные места. Знала, где земляника раньше зреет, где она сахаристей, а где крупней. И никогда не жадничала. Кто бы за ней ни увязался, всегда приводила на хорошие места…

Показывает Алешка на старые фотографии. Уж больно много солдат на них.

– А кто этот майор? – спрашивает.

– Михайло. Старший брат. Видный человек, обкомовский. В войну танками командовал, в танке и сгорел… Любили его. Умел о себе забывать. Когда мужиков погнали на войну, у него бронь была. Оставляли в обкоме за главного. А он ни в какую. "Мои дружки, – говорит, – придут с войны, как я им тогда в глаза посмотрю?" Ушел. А рядом с ним, молоденький, – Петя. Меньшой братец. До фронта не доехал: разбомбили. А тот – Егор. От ран помер. Могила его, писали, на Украине. На родине моего деда. Он сам полтавский был.

Стало Алешке не по себе. Жалко Лизу. Трудно, наверное, жить в доме, где столько мертвых солдат. Алешка и молоко не допил.

Вечером он долго не мог уснуть. В голове мелькали лица, печки, полы, фотографии. И посреди этого мелькания ясно виделись хитрые глаза Искусника.

"Неспроста он меня по дворам водит, – думал Алешка. – Что-то должен я докумекать. А вот что?"

Сон

Приснилось Алешке Искусство. Рыжий липовый лапоть. Алешка ему говорит:

"Какое же ты Искусство? Ты – лапоть".

А Лапоть не серчает:

"У тебя, Алешка, глаза слабые".

"Как это – слабые? Я не хуже отца белку в глаз бью".

"Все равно слабые. Ходил ты по деревне, а что увидел?"

"Всё видел. У Лизы Севастьяновой перегородка старыми газетами оклеена…"

Лапоть прищурил глаза и засмеялся. Алешку это обидело.

"Что ты, – говорит, – щуришься, когда ты лапоть? Ни рта у тебя нет, ни глаз".

А тот повернулся и пошел, горбатый, кособокий. Алешка – за ним.

"Идешь все-таки?" – спрашивает Лапоть.

"Могу и не ходить", – говорит Алешка.

А тот опять захихикал:

"Куда ты без меня-то…"

Шли они, шли, смотрят: сидит у дороги девочка-замазура и плачет.

"Что с тобой?" – спрашивает Алешка.

"Домишко у меня подгнил, не сегодня завтра обвалится. Одна я, без маманьки, без папаньки. Жить негде".

Сел Алешка рядом, слушает, не перебивает, а девочка говорила-говорила о своих бедах, а потом улыбаться стала. Полегчало, видно.

Подошел Алешка к Лаптю, шепчет:

"Домишко бы ей срубить, да не умею".

Лапоть, конечно, за свое – хихикает.

"Пожалеть вы умеете. А как до дела – кишка тонка. Да и то ведь! Кто говорить мастер, кто – слушать, а кто-то и работать умеет".

Рассердился Алешка.

"Хватит, – кричит, – в смешки играть! Если умный такой, помоги".

"Что ж, – говорит Лапоть, – когда домишко заваливается, его можно статуями подпирать. Говорят, помогает".

Алешка плюнул и за топор взялся.

Лапоть – тоже. Работают они. Алешка сдавать стал. А Лаптю хоть бы что! Покряхтывает. Девчонка воды принесла, умылся паренек, посвежел – опять за дело.

Нескладный получился домишко.

Сел Алешка на землю, отвернулся. Лапоть зовет его:

"Чего разнюнился? Пошли! Первый блин, известное дело".

Хотел Алешка Лаптю обидное сказать, метнул косаря – и увидел каменные палаты.

"Как же так? – спрашивает. – Мы бревенчатый домишко строили…"

Лапоть – горб чесать.

"Кто знает, – говорит. – Не всякий раз и сам поймешь, что ты слепил такое".

Зашли они в дом. Залы просторные, светлые, и куда ни посмотришь – Искусства стоят.

Выбрал Лапоть место повидней. Забрался на подставку, грудь колесом и спрашивает Алешку:

"Ну как?"

Алешка смеется:

"Куда там!"

Назад Дальше