Мой класс - Вигдорова Фрида Абрамовна 15 стр.


"Ты больше не мой ученик"

Среди новичков у меня был один, по фамилии Лукарев. Он быстро сошёлся с ребятами, стал своим в классе. В перемены он почти всегда оказывался в центре шумного, смеющегося кружка: что-то громко рассказывал, мяукал, кричал петухом (это у него получалось артистически). На уроках он гримасничал, передразнивая кого-нибудь из ребят, а то и учителя. Выходило похоже, ребята фыркали, и Лукарев в такие минуты, видимо, чувствовал себя героем. Сам он при этом никогда не смеялся, лишь изредка улыбался какой-то быстрой, короткой улыбкой. Большой, подвижной рот казался чужим на его худом лице.

Однажды, когда преподаватель географии, отпустив его от доски, наклонился над журналом, Лукарев пошёл к своей парте на руках. Ребята рассмеялись. Алексей Иванович поднял голову, но Лукарев был уже на ногах и с торжествующим видом садился на место. В другой раз - это был первый урок, после звонка прошло минут десять - в коридоре раздалось что-то вроде громкой пощёчины, дверь с грохотом распахнулась, в класс влетел портфель, а за ним, спотыкаясь, словно его сильно толкнули, вбежал Лукарев и растянулся на полу. Мы опешили, не понимая, что случилось. Лукарев шумно, с нарочитой неуклюжестью поднялся и, глядя не в лицо мне, а куда-то вбок, принялся многословно объяснять:

- Марина Николаевна, я не виноват. Я опоздал. Стою у двери, думаю: что делать? А тут идёт какой-то большой парень, верно из десятого класса. Я его не трогал, а он вдруг ка-ак даст мне, а потом ка-ак толкнёт меня - вот я и полетел…

Он ещё долго говорил что-то, а я смотрела на его кривую мимолётную усмешку, на глаза, упорно не желавшие встречаться с моими, и думала: "Всё неправда. Никто тебя не трогал и не толкал. Ты сам хлопнул в ладоши, чтоб вышло похоже на пощёчину, сам распахнул дверь…" Но доказать это я не могла.

- Садись, - сказала я сухо и по довольной усмешке, на мгновение тронувшей его выразительный рот, поняла, что не ошиблась: он нарочно разыграл всю эту комедию.

А вскоре произошло вот что.

Шёл мой урок. У доски стоял Серёжа Селиванов и писал предложение: "Как только наступит зима и землю запушит белым снегом, ждёшь не дождёшься снегирей". Ребята писали улыбаясь, зная пристрастие Серёжи к этим красногрудым птицам.

Мне показалось, что отрицание "не" написано вместе с глаголом, и я подошла поближе, загородив доску Феде Лукареву, сидевшему на первой парте слева. И вдруг он отчётливо произнёс:

- Ну вот, стала, как дерево, ничего не видно!

Я обернулась, чувствуя, что бледнею. У меня задрожали руки, я уронила карандаш; в тишине было слышно, как он со стуком покатился по полу.

Класс молчал. Эта глубокая тишина больше всего ужаснула меня.

"Почему они молчат? - пронеслось у меня в голове. - Как они смеют молчать, когда этот мальчишка так обидел, так оскорбил меня?" И еще: "Лукарев учится с нами уже полтора месяца, как же он не понял, что такими словами, таким тоном со мной нельзя, невозможно разговаривать!"

Всё это я успела передумать в короткие секунды напряжённой тишины. И так же быстро созрело решение.

- Вот что, - сказала я. - До сих пор я была твоей учительницей, а ты - моим учеником. Но теперь я вижу, что ты не уважаешь меня. И поэтому ты больше не мой ученик.

На моё счастье, в это время прозвенел звонок, и я вышла из класса.

Когда я вошла в кабинет к Анатолию Дмитриевичу, он поднял голову, внимательно взглянул на меня и сказал мягко, но настойчиво:

- Рассказывайте, что случилось!

Я рассказала о Лукареве и о том, что сейчас произошло на уроке.

- А знаете, - помолчав, сказал Анатолий Дмитриевич, - у Натальи Андреевны был когда-то похожий на него ученик. Локтев, кажется… да, Локтев. Малыш-второклассник, любитель кривляться. Раз он учинил на уроке такое: сел под парту и объявил, что там и будет заниматься. Наталья Андреевна только засмеялась и говорит: "Что ж, если тебе удобно, оставайся на полу, а мы будем сидеть за партами". И стала заниматься с ребятами, не обращая внимания на озорника. Он быстро понял, что поступок его глуп. Понимаете, он был уничтожен насмешкой. Так вот я к чему: не лучше ли как-нибудь по-другому показать Лукареву, что он поступил недостойно? Спокойнее, без гнева?

- Нет, - сказала я, стараясь, чтоб не дрожал голос. - Локтеву было девять лет, а Лукареву двенадцать - разница большая… И потом, я учительница, но вместе с тем человек же я! И, как всякий живой человек, имею право на гнев и обиду, могу оскорбиться, возмутиться, возвысить голос. Ведь правда же? Не ради Лукарева только, а ради себя я не могла иначе…

- Это рискованный шаг.

- Я понимаю.

Анатолий Дмитриевич покачал головой и произнёс задумчиво:

- Сейчас поздно рассуждать - дело сделано. Попробуем… посмотрим…

Я повидалась с матерью Лукарева, попросила её особенно внимательно следить, как теперь Федя будет готовить уроки. Она озабоченно выслушала мои объяснения.

- Вот ведь озорник неумный, какую привычку взял, - сказала она под конец. - Будьте покойны, я-то за ним послежу. А он пускай почувствует: дескать, как я к людям, так и они меня ценить будут. Так будьте покойны, - повторила она, - я послежу.

Своими словами

Сначала Лукарев пробовал сделать вид, будто ничего не произошло. На переменах веселился, бегал больше всех, шумел, кричал, смеялся. Иногда вместе с другими подходил ко мне, но я не обращалась к нему.

На ребят я рассердилась напрасно. Они приняли мою обиду близко к сердцу. Подумав, я поняла; в тот первый миг они замерли и замолчали, потому что были ошеломлены не меньше моего. Это я чувствовала во всём. Они разговаривали с Лукаревым, но только по необходимости.

Федя Лукарев прекрасно рисовал, но никто не обращался к нему, как прежде, с просьбой оформить стенгазету. Он лучше многих играл в шахматы, но старостой шахматного кружка избрали не его, а Игоря Соловьёва.

Но что больше всего уязвило Лукарева - это отношение ребят к его шуткам. Никого больше не смешили его гримасы, он мог сколько угодно мяукать, лаять, кукарекать - никто не поворачивался в его сторону. А когда он изобразил (и, по правде говоря, очень похоже), как Лёва на занятиях кружка близоруко разглядывает чью-то самоделку, Рябинин проворчал с безмерным презрением:

- Люди дело делают, а этот только и умеет ломаться… Обезьяна бесполезная!

Лукарев не огрызнулся, не спросил, как сделал бы прежде: "А какая обезьяна полезная - ты, что ли?" Он притворился, будто не слышал Лёшиных слов, и медленно отошёл в сторону.

На уроках мы читали Горького. По программе надо было прочесть всего несколько отрывков из "Детства" и "В людях", но я поняла, что этого недостаточно. Ребята были так захвачены, так хотели узнать всё об этой удивительной жизни, что мы стали оставаться после уроков и читали "Детство" вслух.

Я читала однажды у Макаренко о совместных переживаниях, о том, как важны, как необходимы они для того, чтобы родился настоящий коллектив. Теперь я убедилась на опыте: нельзя вместе читать о бабушке Алёши Пешкова, о её чудесных сказках, о плясках Цыганка, о том, как нашёл Алёша путь к книге, - нельзя всем вместе прочесть об этом и остаться в прежних отношениях друг с другом.

Затаив дыхание, слушали ребята повесть о трудном, невесёлом детстве. Минутами у них начинали влажно блестеть глаза, время от времени кто-нибудь тяжело вздыхал, кто-нибудь, сам не замечая, крепко стискивал плечо соседа. Каждый невольно искал сочувствия и ощущал, что другие переживают то же. И это роднило нас. Мы лучше понимали друг друга, охотнее поверяли друг другу свои мысли и планы, чаще советовались. Всё более дружным становился наш коллектив, наш класс.

А Лукарев оставался вне этого. Он тоже сидел среди нас, тоже слушал - и всё же он был один.

Однажды кто-то из ребят предложил собраться после уроков и рассказать своими словами о детстве Алексея Максимовича: пусть каждый приготовится и расскажет какой-нибудь случай.

- Я расскажу, как Алёша и бабушка ходили в лес и волк их не тронул, - вызвался Селиванов.

- А я о том, как Алёша ночевал на кладбище! - заторопился Рябинин.

- А я про пожар!

- А я про деда!

Лукарева никто не спросил, не хочет ли и он принять участие в этой затее.

Через неделю мы собрались и стали рассказывать. Рассказывали близко к тексту, бережно стараясь передать драгоценное горьковское слово.

- Кричат щеглята, щёлкают любопытные синицы, они хотят всё знать, всё потрогать и одна за другой попадают в западню, - рассказывает Серёжа Селиванов, назвавший свой отрывок "Ловля птиц". - На куст боярышника опустилась стая чижей, - продолжает он мечтательно. - Чижи рады солнцу и щебечут еще веселей. Ухватки у них, как у мальчишек-школьников. Жадный домовитый сорокопут запоздал улететь в тёплые края. Он сидит на ветке шиповника и своими чёрными глазами высматривает добычу. А снегирь, отбившийся от стаи, сидит на ольхе, красный, важный, и сердито поскрипывает, качая чёрным носом.

- …Аптекарь учил Алёшу: "Слова, дружище, как листья на дереве, и чтобы понять, почему лист таков, а не иной, нужно знать, как растёт дерево, - нужно учиться! Книга, дружище, как хороший сад, где всё есть: и приятное и полезное", - с воодушевлением продолжает Ваня Выручка.

Саша Воробейко не в состоянии придерживаться точного текста.

- И вот Алёша задолжал лавочнику за книгу сорок семь копеек, - горячо, торопливо рассказывает он. - Алёша просит: подождите, уплачу я вам ваши деньги, а лавочник ему даёт свою руку, масленую, пухлую, как оладья, и говорит: "Поцелуй, подожду!" А Алёша был горячий. Он схватил гирю и как замахнётся на лавочника!..

Один рассказывал лучше, другой хуже, но никто не был равнодушным. Каждый по-своему, они горячились, горевали и радовались вместе с Алёшей. В жестах, в самом выражении лица сказывался характер рассказчика.

Минут через сорок я спросила:

- Может, довольно? Может, оставим до следующего раза?

Никто и слушать не хотел об этом. Прошло ещё полчаса, и я чуть не силой отправила ребят домой.

Мы вышли из школы все вместе. Поздняя осень неожиданно порадовала несколькими на удивленье ясными, тёплыми днями, и вечер этот был прозрачный и светлый. Ровный сухой асфальт звонко откликался на наши шаги, - словно приглашая пуститься наперегонки по переулку. Но мои ребята ничего не замечали - так полны были тем, что сегодня унесли из школы.

- Больше всего люблю про то, как Цыганок пляшет! - говорил Гай.

- А я даже не могу сказать, что я больше люблю. Мне всё нравится, - негромко возразил Горюнов.

- Как Воробейко хорошо рассказал про Алёшу и лавочника! Ведь хорошо, да, Марина Николаевна? - перебивает его Румянцев.

На углу мы остановились, не в силах расстаться, и ещё долго говорили, обсуждали, перебирали в памяти страницу за страницей, жалели, что никто не рассказал о Королеве Марго, о том, как Алеша впервые прочитал "Руслана и Людмилу"…

Лукарев шёл вместе с нами, но за всю дорогу не сказал ни слова. Когда мы остановились, он тоже постоял секунду, потом снял шапку, подкинул, опять надел и, не попрощавшись, зашагал дальше один.

Я поглядела ему вслед и вдруг ощутила острую тревогу. Она уже давно жила во мне, но тут я почувствовала: она меня больше не оставит. "Неужели ему всё равно? - подумала я. - Неужели ему легко вот так, молча, оставаться в стороне от нашей жизни?"

Я знала: Федя способный, неглупый мальчик. Требуемое по программе он знает. Об этом можно было не беспокоиться. Но ведь всего остального, что не значится ни в какой программе, он лишён. Мы смотрели фильм "Детство", были в Музее Горького, без конца делились впечатлениями. А Лукарев был всё время где-то рядом, около, и всё же не с нами. Но понимал ли он это?

Спокойствие, уверенность в своей правоте оставили меня. Что бы я ни делала, я не могла не думать о Лукареве. После того горьковского вечера он поскучнел, перестал быть таким весёлым и шумным. Я только не знала, отчего это: жалеет ли он о том, что произошло, или озлобился?

И самый воздух в классе стал другим, хотя внешне как будто ничто не изменилось. Так бывает, когда в семье кто-нибудь болен и все условились об этом не говорить, но не думать не могут. Так было и у нас: мы не упоминали о случившемся, но и забыть не могли.

Памятный урок

Дня три спустя меня позвал к себе Анатолий Дмитриевич.

- Как у вас с Лукаревым? - спросил он.

- Попрежнему, - ответила я.

- Вы всё ещё уверены, что поступили правильно?

Я ответила не сразу:

- Нет, теперь я этого не знаю.

Анатолий Дмитриевич шагал по кабинету; потом остановился у окна и стал смотреть на улицу.

- Боюсь, придётся перевести его в пятый "Б", к Елене Михайловне, - сказал он наконец. - Это ложное положение. Вы сказали: "Ты не мой ученик". Он не извинился. Так не может долго продолжаться.

Перевести в другой класс! Это ошеломило меня. Переложить свою беду на чужие плечи, предоставить кому-то другому исправлять и доделывать то, чего не сумела, с чем не справилась я?

- Нет, нет! - вырвалось у меня.

- Ну, а как же? - мягко возразил Анатолий Дмитриевич. И, чуть помолчав, прибавил: - Подумайте еще, голубчик. И поймите: тянуть с этим нельзя.

…Вечером я постучалась у хорошо знакомой двери.

- Подождите, она сейчас вернётся, - сказала мне соседка, открывая комнату Натальи Андреевны. - Она не надолго, за хлебом вышла. Велела, если кто зайдёт, чтоб посидели.

Всё мне было уже привычно в этой комнате: уютный диван, фотографии детей на стенах, полка с книгами, большая шкатулка с письмами учеников. Здесь лежат фронтовые треугольники; потёртая на сгибе записочка, которую написал один десятиклассник, забежав к своей старой учительнице за несколько минут до отъезда на фронт и не застав её: поблекшие листки, полученные двадцать и тридцать лет назад…

Я подсела к столу и начала перелистывать детские тетради. "Сколько их проверено за сорок лет!" мелькнуло у меня. Раскрыв очередную тетрадку, я увидела почерк самой Натальи Андреевны. Замелькали имена детей: Митя, Саша, Володя… "Дневник?" не успела я сообразить и вдруг увидела слова: "…я люблю их больше жизни". Поспешно закрыв тетрадь, я отошла от стола. Было так, словно нечаянно, нескромно я заглянула в самое сокровенное, что никому не поверяют, о чём думают только наедине с собой.

Я ушла, наскоро объяснив соседке, что не могу дожидаться Натальи Андреевны, но это и не важно: завтра в школе мы увидимся и поговорим.

Я шла и думала: дело не в том, что я поступила не так, как Наталья Андреевна в том случае с Локтевым, о котором рассказал мне Анатолий Дмитриевич. Это ещё ничего не значит. Все мы разные, и каждый должен поступать по-своему. Ведь когда речь идёт о живописце, о музыканте, каждый понимает, что тут у всех характеры разные и Шишкин, скажем, не похож на Куинджи. Но разве учителя все должны быть на одно лицо? Конечно, нет.

Но сказать: "Ты не мой ученик…" Как же так? Я должна говорить и делать то, во что верю, и, начав, доводить до конца. Я сказала Лукареву, что он не мой ученик. Но ведь он мой! Я отвечаю за него и не могу лишиться этой ответственности - она тяжела, но она дорога мне. Как же поступить?

Перевести в другой класс? Это тоже воспитательная мера, это испытание и наказание: Лукарев привык к классу, любит его, и ему будет трудно лишиться товарищей. Но я не хочу этого!

На другой день я шла после уроков по коридору и увидела: Лукарев стоит и плачет.

- Марина Николаевна! - окликнул меня шедший навстречу Анатолий Дмитриевич. - Это ваш ученик?

Я не успела ответить.

- Ваш, ваш, я ваш ученик! - закричал Федя.

Он подбежал ко мне, схватил за руку и, захлебываясь от слёз, проговорил:

- Марина Николаевна, простите меня! Накажите, как хотите, но только пускай я опять буду ваш ученик!

Конечно, он мучился и много передумал за эти дни. Мне кажется, он понял простую истину человеческого общежития: если хочешь, чтобы тебя уважали, сам уважай других, - только тогда ты будешь равноправным членом коллектива и все будут относиться к тебе как к товарищу.

Но и для меня этот случай тоже стал уроком на всю жизнь. Я поняла: Лукарев, как каждый из моих мальчиков - пусть он строптив, упрям, пусть с ним трудно, - мой ученик. Что бы ни было, - мой, со всем плохим и хорошим, что в нем есть.

Случай в лесу

В одно из сентябрьских воскресений мы с ребятами - собралось человек пятнадцать - поехали на станцию Здравница, неподалёку от Звенигорода. День был чудесный, лес светился насквозь, и где-то в глубине его вспыхивали, дрожали и переливались все оттенки золота и багрянца. Тёплый грибной запах стоял вокруг: впереди то тут, то там разгоралась густым бархатным румянцем круглая шапка подосиновика, а белые грибы обнаруживались вдруг целыми семействами в сторонке, в тени: один большой, а вокруг него - толстобокие малыши с ещё светлыми шляпками.

Захлебываясь от восторга, ребята приносили грибы в запачканных землёю ладонях. Они совсем опьянели от душистого воздуха, носились друг за другом, карабкались на деревья, с воинственными криками охотились то на ужа, то на лягушку…

Наконец мы собрались отдохнуть и позавтракать. Уселись под высокой дуплистой берёзой. Мальчишки долго и безуспешно пытались вскарабкаться наверх и выяснить, "кто там живёт", но каждый раз соскальзывали, и на их загорелых ногах появились белые полосы царапин.

Назад Дальше