Сердечная недостаточность - Анатолий Алексин 3 стр.


– Мне смешно… – Геннадий Семенович по-мефисто­фельски захохотал. – Мне смешно, когда иные искусст­воведы пытаются пересказывать содержание, так сказать, сюжет инструментальных произведений: "Симфония по­вествует о…", "Пьеса для скрипки и фортепиано расска­зывает…" Ну и так далее! Ставят знак равенства между музыкальной пьесой и пьесой, идущей на сцене. А ведь музыка должна прежде всего создавать настроение, влиять на эмоции. В этом смысле она гораздо ближе к стихам, чем к прозе. Попробуйте-ка пересказать содержание само­го гениального лирического стихотворения "Я вас любил, любовь еще, быть может…". Вот что получится: "Я вас любил и, вероятно, еще не остыл окончательно. Я робел, мучился ревностью… И пусть другой вас любит, как я!" Чепуха, да? Все дело в волшебной расстановке слов! "Я вас любил…"

Чем-дальше мы углублялись в аллею, тем настойчивей Геннадий Семенович касался лирических тем.

– Благодаря мужу вашей мамы, – он потряс в воздухе пузырьком с пилюлями, – я окончательно воскрес "для слез, для жизни, для любви".

Цитаты освобождали его от необходимости подыски­вать слова, напрягаться: он был "на отдыхе" и свято вы­полнял врачебные предписания.

– Превыше всего простота! – уверял меня Геннадий Семенович. – Не та, которая хуже воровства, а та, к которой приходишь через сложность. Я не знаю ни одного великого творца, произведения которого были бы непо­нятны. Непонятностью иные заменяют талант. А у Пуш­кина, вспомните: "Пора пришла, она влюбилась…" Два подлежащих и два сказуемых. Всего-навсего! Но нам ста­новится ясно, что от любви невозможно уйти, как от смены времен года или от другого чередования: за утром – день, за ним – вечер. И от этого никуда не денешься! "Пора пришла, она влюбилась…"

Было похоже, что Геннадий Семенович готовился к лек­ции. Но я с ним соглашалась. Мне было интересно.

"Когда становится интересно, мы делаем первый шаг навстречу поражению, – объясняла мне подруга в Мос­кве. – Этому надо сопротивляться!" Нечто похожее ут­верждала и Нина Игнатьевна.

– Удивительное создание! – сказал о ней Геннадий Се­менович. – Из таких, как она, I– чрезвычайных обстоя­тельствах рождаются Жанны д'Арк и Раймонды Дьен. Именно она, можете мне поверить, "коня на скаку оста­новит, в горящую избу войдет".

– Она войдет, – подтвердила я.

– Вообще же насчет женщин у меня есть своя тео­рия, – приглушив голос, поделился со мной Геннадий Се­менович. – Их душевные качества проявляются ярче, обо­стреннее, чем у нас. Поэтому благородная женщина бла­городней благородного мужчины, но скверная хуже сквер­ного мужчины. Страшнее!

Он поежился, словно от какого-то воспоминания..

– Вы обжигались? – спросила я. И почувствовала, что за нарочитой иронией спрятались угрожающие признаки ревности.

Я знала, что своими лекциями с музыкальным сопро­вождением Геннадий Семенович завораживал целые залы. Мне ли было устоять перед ним!

– Я хочу завтра сделать упор на Седьмой симфонии Шостаковича, – снова поделился со мной Геннадий Се­менович. – Она создана, как известно, в блокаде: голод, холод, замерзшие трубы. Когда мы чем-нибудь недоволь­ны, надо вспоминать о том, что вынесли люди, и станет легче. Седьмая симфония будет эпиграфом к моей лекции. Хотите, я расскажу о подробностях ее рождения?

Мне становилось все интереснее.

Он замер, взяв запястье своей левой руки пальцами пра­вой.

– Держать руку на пульсе истории – это необходи­мо! – оправдываясь, сострил он. И взглянул на меня, как мог бы взглянуть Иоганн Вольфганг Гете: дескать, да, воз­растная разница существует, но в данном случае это не помеха, а лишь еще одно мужское достоинство. – Пульс истории… Кстати, я ни разу не держал руку на вашем пуль­се. Разрешите-ка…

Я разрешила.

В этот момент раздался голос Нины Игнатьевны:

– Да где же вы?! Ах вот? Простите, я хотела напомнить вам, Геннадий Семенович, что как раз завтра годовщина освобождения нашего города от фашистских захватчиков. И ваше выступление в клубе! Будут все ветераны… А сейчас, Галочка, идет потрясающая картина!

Картина действительно была потрясающей: Геннадий Семенович держал руку на моем пульсе, а Нина Игнатьевна с изумлением на это взирала. То, что ее взгляд был тоже на моем запястье, я видела и в полутьме.

Что касается Геннадия Семеновича, то он испепелял "удивительное создание" ненавидящими глазами. Они тоже были сильней темноты.

– После фильма мы с Гришей уйдем в город: должна подготовиться к завтрашнему дню, – продолжала объяс­нять свое появление Нина Игнатьевна. – Гриша препод­несет вам, Геннадий Семенович, цветы!

Так как среди "послеинфарктников" было много дея­телей науки и культуры, без которых не мог обойтись ее клуб, Нина Игнатьевна намного сокращала срок своего отдыха и лечения. Я поняла, что не только искусство, но и любой благородный фанатизм требует жертв.

– Ничто не возвращает ветеранов в минувшие годы с такой эмоциональной силой, как музыка, песни! – соби­раясь в город, говорила Нина Игнатьевна. – Я могу, Ген­надий Семенович, прислать за вами машину. Заказать такси… Если надо, пожалуйста! – с лихорадочным блеском в глазах продолжала она.

– Зачем же такси? Мы с Галей после ужина совершим променад. Медленным шагом… Вы не оставите меня в оди­ночестве?

– Не оставлю, – сказала я.

Я была уверена, что в моем присутствии он будет вы­биваться из сил, чтобы покорить зрителей и меня.

– Давай еще кого-нибудь пригласим! – попросил Нину Игнатьевну Гриша, не желавший, чтобы медленным шагом мы с Геннадием Семеновичем шли вдвоем.

– Это мой вечер. И приглашаю на него я, – не глядя в Гришину сторону, возразил Геннадий Семенович.

– Зачем ты вмешиваешься? – одернула сына Нина Иг­натьевна. – Ветераны послушают вас… споют. Сколько на это уйдет времени?

– Творчество трудно запрограммировать, – со снисхо­дительным, вальяжным сарказмом ответил Геннадий Се­менович. – Как уж я там разболтаюсь!

– А вот Достоевский иногда точно определял, к какому числу он закончит произведение, – проявляя не столько

эрудицию, сколько свою обычную бесцеремонность, встряла я в разговор.

– "Его пример – другим наука!" – прикрылся цитатой Геннадий Семенович. – Следуя Федору Михайловичу, будем рассчитывать на полтора часа.

– Значит, ужин вам подадут на час раньше. Я догово­рилась!.. – пошла на приступ Нина Игнатьевна. – Чет­верти часа вам хватит?

– Хватит, – ответила я, хотя знала, что Геннадий Се­менович за столом не торопится, так как врачи сказали, что это наносит жестокий удар по пищеварению.

– Отсюда до нашего клуба – час пятнадцать. Как раз медленным шагом! Начнем прямо в девятнадцать часов тридцать минут. А уже в двадцать один ветераны пойдут домой!. Чтобы успеть к праздничному столу… День осво­бождения города от фашистских .захватчиков они отмечают торжественно. Поэтому я и рассчитываю по минутам! Обойдемся на этот раз без концерта: ваше выступление – это и литературный вечер, и научная лекция, и концерт.

– Не предупреждайте заранее, что в комнату войдет красивая женщина, если не хотите добиться эффекта ра­зочарования, – посоветовал Геннадий Семенович. – Это известно, но истина не бывает банальной!

Назавтра позвонил Павлуша. Он просил поздравить Нину Игнатьевну и Гришу с годовщиной освобождения их города. Сказал, что с утра, как шахтер или строитель метро, начинает подземную работу, чтобы оттуда, "из-под земли", добыть путевку Корягину.

– Простите меня, – попросила я в телефонную трубку.

– За что?

– Знаю за что! – ответила я. И вновь со стыдом при­зналась себе, что столько лет взирала на Павлушу сквозь искажавшие его облик очки.

Ровно в шесть часов вечера я спустилась в столовую.

Ужин дисциплинированно ждал нас на столе. Прошло де­сять минут… Геннадий Семенович не появлялся.

Тогда я помчалась к лифту. Бегущий человек воспри­нимался в кардиологическом "Березовом соке", как мог бы восприниматься в толпе марафонских бегунов человек, присевший на землю.

Подбегая к комнате на четвертом этаже, я заметила, что стрелки ромбовидных электрических часов в коридоре по­казывали уже пятнадцать минут седьмого.

От волнения я открыла дверь, не постучавшись. В комнате пахло смесью деликатесного одеколона, мужской ак­куратности и многочисленных исцеляющих средств, на ко­торые Геннадий Семенович всегда взирал не менее влюб­ленно, чем на меня.

Хозяин комнаты царственно полулежал на диване, на котором не вполне умещался. Все было исполнено стра­дальческого величия. Лицо было мрачным, почти обречен­ным.

Дежурная медсестра только что сделала Геннадию Се­меновичу укол. Поскольку мое появление в такой момент не смутило его, я поняла, что он до крайности перепуган.

Выходя из комнаты с металлической посудиной, в ко­торой лежал шприц, сестра шепнула:

– Легкие перебои… Ничего угрожающего. Может под­няться!

Я облегченно вздохнула:

– Ну, идем! – И указала на свои ручные часы.

– Куда? – прошептал Геннадий Семенович.

– Как… куда? В клуб. К ветеранам! Он взглянул на меня со снисходительной жалостью, как на душевнобольную:

– О чем вы говорите? Какой клуб? У меня по спине, как во время экзаменов, что-то начало передвигаться.

– Геннадий Семенович, возьмите себя в руки! Он взял в правую руку запястье левой руки и стал ше­велить губами.

– Опять перебои. Продолжаются.

О клубе и ветеранах он не помнил вообще. Я решила пробиться к его памяти:

– Сегодня годовщина освобождения города! Это очень большой праздник для всех жителей. Уже мало осталось тех, кто сражался… Они старые и больные люди! С трудом придут, а вас нет… Это невозможно, Геннадий Семенович!

Он не слышал меня, ибо прислушивался к себе. Для него важны были только те процессы, которые происхо­дили внутри его организма.

– Странный вы человек! – выкрикнула я, не находя слов, которые бы могли подействовать на него.

– Я странен? А не странен кто ж? – Геннадий Семе­нович прикрылся цитатой, как это часто бывало в невы­годные для него моменты.

– Вы хотели, чтобы я пошла с вами? – пришлось мне воспользоваться последним шансом. – Вы хотели? И я иду!

Геннадию Семеновичу было не до романтики. Я знала, что у людей, сильных духом, в минуты опасности обостря­ются лучшие качества. У слабых же наоборот, обнажается то, что они скрывают от окружающих, чего сами стыдятся. Все у них происходит как у неопытных шоферов, попавших в аварийные обстоятельства: не в ту сторону крутят руль, не в то мгновение нажимают на тормоза.

– Мы пойдем с вами… вдвоем! – вновь понадеялась я на его сердце.

Но оно было способно лишь совершать перебои и сжи­маться от страха.

У меня была привычка, которую мама, сочувственно вздыхая, называла дурной: в минуты волнения я принима­лась рвать бумажки, которые попадались мне под руку, – и вскоре оказывалась в окружении мусора. Я и тут начала превращать в мелкие клочки бумажную салфетку и меню, лежавшие на столе.

Он не обратил на это внимания.

– Вы не Гете! – впадая в свою обычную прямолиней­ность, воскликнула я.

– Нет, вы не Гете! И не Дмитрий Дмитриевич Шоста­кович!..

Он приподнялся с диванной подушки, как со смертного одра, и похлопал себя по груди:

– Этот насос, давая перебои, на миг останавливается… Я чувствую, как он замирает. Сердечная недостаточность! Если бы вы хоть раз ощутили это, вы бы не осуждали. В вашем возрасте и я тоже…

Я поняла, что если он в таком смысле решил апел­лировать к возрасту, значит, все мои доводы и чары бес­сильны.

И все же я продолжала:

– "Травиата", "Кармен"… "В горящую избу войдет…" А вы сейчас поджигаете избу. Поджигаете! "Простота превыше всего!" Человечность превыше всего… Запомните! "Холод, голод, замерзшие трубы…" Перечислять чужие не­счастья – не значит сострадать им, а произносить возвы­шенные слова – не значит им следовать. Спасибо за урок!

Я вообразила себе: к зданию клуба с разных сторон, превозмогая годы, опираясь на палки, подобно профессору Печонкину, сходятся ветераны, чтобы вспомнить минув­шие дня и послушать музыку Великой Отечественной. Еще они представлялись мне похожими на Алексея Митрофа-новича Корягина: спасители и кормильцы.

Нина Игнатьевна, встречая их, будет лихорадочно вы­бегать на улицу: не показался ли Геннадий Семенович? И сердце ее, тоже не очень здоровое, начнет давать перебои. По спине у меня, как на экзаменах, вновь стало что-то передвигаться.

Вспомнив о профессоре Печонкине, я выбежала в ко­ридор. Ромбовидные электрические часы показывали уже половину седьмого. Для ужина времени не осталось. Минуя лифт, я сбежала по лестнице на второй этаж.

Петр Петрович вполне мог в это время прогуливаться, готовясь к вечерней трапезе. Но он, к счастью, оказался у себя.

Я сбивчиво объяснила ему ситуацию.

– Ягоды на одного покупает… Не угощает дам. А ведь любит их. Любит!.. Так? – Он колюче взглянул на меня. – Заботиться о судьбах музыки, литературы, даже всего че­ловечества в целом гораздо легче, чем о судьбе одной кон­кретной Нины Игнатьевны. Так?

– Я это сказала ему.

– Чем могу быть полезен?

– Вы ведь хотели прочитать лекцию о кибернетике. Прочтите сегодня, а? И спасете конкретную Нину Игна­тьевну. Она даже фильма не заказала. Понадеялась.

– В клубах любят тематические мероприятия, – про­бурчал он. – Чтобы соответствовало текущему дню.

– Кибернетика вполне соответствует. В более широком смысле! – продолжала я уговаривать.

– Нынче праздник освобождения. Так?

– Не будь этого праздника, и наука бы не развивалась. Ничего бы не было… Ничего. Все тематически сходится!

– Вашего Геннадия Семеновича выручать бы не стал. Холостяки живут сами по себе. Пусть сами и выкручива­ются. Так?

– Так! – подтвердила я.

– А Нину Игнатьевну жаль. Дайте мне посох!

Мы спустились вниз. И заспешили по дороге, ведущей в город.

Петр Петрович с такой силой опирался на палку, словно хотел вогнать ее в землю. Иногда он присаживался то на пенек, то на скамейку. А если их не было, останавливался и, всем телом навалившись на свой посох, шумно, со свис­том дышал. Одновременно он покашливал, чтоб заглушить этот свист: не хотел пугать меня. Вскоре я поняла, однако, что после такого физического испытания он читать лекцию не сумеет. А скорей всего вообще не дотянет до клуба…

– Петр Петрович, вернитесь в "Березовый сок". Я

– Переоценил силы? Так?

– Мы взяли слишком уж быстрый темп. Вот и…

В действительности мы приближались к цели очень медленно. И я, холодея, представляла себе Нину Игнатьев­ну, застывшую с лихорадочным взглядом на пороге клуба.

– Ведь предлагали же прислать такси. Так?

– Предлагали, – ответила я.

– А он не хотел отменять прогулку после ужина? Так?

– Вероятно.

– И из-за этого Нина Игнатьевна должна получить вто­рой инфаркт? Эгоизм не только любовь к самому себе. Это еще и равнодушие ко всем остальным. Вот в чем его зло­вредность! Так?

Я согласилась.

Он говорил это, навалившись на палку и будучи не в силах оторвать от нее худое согбенное тело. Вечер в клубе. уже должен был начаться.

– Возвращайтесь в "Березовый сок", – опять попро­сила я. – Мы все равно не успеем. Идите осторожно: уже некуда торопиться. А я все-таки доберусь до города. Надо ей чем-то помочь.

Ничего не ответив, он повернулся и угрюмо побрел назад, стремясь вогнать свою палку в землю.

Несколько раз мне доводилось провожать Нину Игна­тьевну в город. И я знала дорогу… Но тут я сообразила, что можно сократить время, если не огибать худенькие деревья-подростки, редкий, сквозной лесок, а пересечь его напрямую. И побежала, царапаясь о кусты… Я забыла ста­рую истину: торопясь, надо бежать только знакомой дорогой. Лес оборвался – и я очутилась у пруда с нена­дежными, заболоченными берегами. Пришлось возвра­щаться и огибать молодой лесок.

Я уже не смотрела на часы. Протяженность минут многолика: она меняется в зависимости от нашего душев­ного состояния. Если мы с нетерпением чего-то ждем, ми­нуты невыносимо тягучи, а если боимся опоздать и торопимся, они тают мгновенно, как снежинки, падающие на теплую руку.

Я понимала, что спешить уже незачем. Но спешила… Путь был длинней, чем всегда, а минуты короче.

Наконец, как сторожевые, показались первые разбро­санные вдоль дороги домики. Этажи росли по мере моего углубления в город. Я пересекла несколько улиц в непо­ложенных местах… Согласно "закону подлости" меня должны были остановить и оштрафовать, но все обошлось. Перейдя с бега на утомленную иноходь, я миновала квар­тал, напоминавший выставку новых домов. "Экспонаты" завершались трехэтажным клубом, вокруг которого, хоть сумерки только начинали сгущаться, беззаботно, не мигая, сверкали лампочки. "Может быть, все хорошо?" – поду­мала я.

"Добро пожаловать, ветераны!" – взывал плакат над входной дверью. Вестибюль был пуст. Гардероб тоже… Я взбежала на второй этаж, В зрительном зале издевательски ярко сияла люстра, озаряя ряды пустых стульев.

Я взглянула на сцену… Возле длинного стола, украшен­ного стеклянными вазами с ромашками и васильками, опустив голову, стоял Гриша. В руках у него тоже были цветы.

– А где… ветераны? – спросила я. Он очнулся и, ничуть не удивившись моему появлению, ответил:

– Они разошлись.

– Их было много?

– Полный зал.

– А мама где?

– Поехала в санаторий. Телефон там все время был занят.

– Отдыхающие разговаривают.

– Геннадий Семенович умер? – спросил Гриша.

– Что ты?! Откуда ты взял?

– Почему же он не пришел?

…Я вошла в свою комнату. Было темно и тихо. Я зажгла свет… Нина Игнатьевна лежала на кровати с открытыми глазами. Мне показалось, она не дышит. Я дотронулась до нее. Она вздрогнула. Вблизи было видно, что глаза ее блес­тят так же воспаленно, как всегда.

– Что с вами? – спросила я.

– Ничего. Я устала.

– А где Геннадий Семенович?

– Он в кино.

Я бросилась в кинозал.

Меня вновь провожали недоуменные взоры: в "Березо­вом соке" бегали только с кислородными подушками и шприцами.

Я возникла в дверях кинозала, чуть разжижив густую тьму, как возникала дежурная, вызывавшая к телефону. И ее же голосом произнесла:

– Геннадий Семенович Горностаев. Заскрипел стул… Поднялась величественная фигура и двинулась к выходу.

– Быстрей. Вы мешаете! – раздался обязательный в таких случаях голос.

Движение фигуры осталось величественным.

До березовой рощи мы шли молча, словно все еще бо­ялись ворчливого голоса.

– Мне стало легче, – объявил Геннадий Семенович. И попытался доверительно взять меня под руку. Но я вы­рвалась. – Вы не знаете, что такое сердечные перебои… – продолжал он. – Не знаете, что такое сердечная недоста­точность. Это болезнь века! – Кажется, ему льстило, что и тут он был "с веком наравне". – Сердечная недостаточ­ность… Эхо инфаркта… Как "эхо войны"!

– Хотя бы не вспоминайте о войне!

– Почему?

– Вы сказали, что возродились "для слез, для жизни, для любви". Нет, только для слез! Для чужих… На которые вам наплевать. Для слез Нины Игнатьевны, Гриши. – Я рывками вытаскивала из карманов бумажки, вероятно

Назад Дальше