– Мне смешно… – Геннадий Семенович по-мефистофельски захохотал. – Мне смешно, когда иные искусствоведы пытаются пересказывать содержание, так сказать, сюжет инструментальных произведений: "Симфония повествует о…", "Пьеса для скрипки и фортепиано рассказывает…" Ну и так далее! Ставят знак равенства между музыкальной пьесой и пьесой, идущей на сцене. А ведь музыка должна прежде всего создавать настроение, влиять на эмоции. В этом смысле она гораздо ближе к стихам, чем к прозе. Попробуйте-ка пересказать содержание самого гениального лирического стихотворения "Я вас любил, любовь еще, быть может…". Вот что получится: "Я вас любил и, вероятно, еще не остыл окончательно. Я робел, мучился ревностью… И пусть другой вас любит, как я!" Чепуха, да? Все дело в волшебной расстановке слов! "Я вас любил…"
Чем-дальше мы углублялись в аллею, тем настойчивей Геннадий Семенович касался лирических тем.
– Благодаря мужу вашей мамы, – он потряс в воздухе пузырьком с пилюлями, – я окончательно воскрес "для слез, для жизни, для любви".
Цитаты освобождали его от необходимости подыскивать слова, напрягаться: он был "на отдыхе" и свято выполнял врачебные предписания.
– Превыше всего простота! – уверял меня Геннадий Семенович. – Не та, которая хуже воровства, а та, к которой приходишь через сложность. Я не знаю ни одного великого творца, произведения которого были бы непонятны. Непонятностью иные заменяют талант. А у Пушкина, вспомните: "Пора пришла, она влюбилась…" Два подлежащих и два сказуемых. Всего-навсего! Но нам становится ясно, что от любви невозможно уйти, как от смены времен года или от другого чередования: за утром – день, за ним – вечер. И от этого никуда не денешься! "Пора пришла, она влюбилась…"
Было похоже, что Геннадий Семенович готовился к лекции. Но я с ним соглашалась. Мне было интересно.
"Когда становится интересно, мы делаем первый шаг навстречу поражению, – объясняла мне подруга в Москве. – Этому надо сопротивляться!" Нечто похожее утверждала и Нина Игнатьевна.
– Удивительное создание! – сказал о ней Геннадий Семенович. – Из таких, как она, I– чрезвычайных обстоятельствах рождаются Жанны д'Арк и Раймонды Дьен. Именно она, можете мне поверить, "коня на скаку остановит, в горящую избу войдет".
– Она войдет, – подтвердила я.
– Вообще же насчет женщин у меня есть своя теория, – приглушив голос, поделился со мной Геннадий Семенович. – Их душевные качества проявляются ярче, обостреннее, чем у нас. Поэтому благородная женщина благородней благородного мужчины, но скверная хуже скверного мужчины. Страшнее!
Он поежился, словно от какого-то воспоминания..
– Вы обжигались? – спросила я. И почувствовала, что за нарочитой иронией спрятались угрожающие признаки ревности.
Я знала, что своими лекциями с музыкальным сопровождением Геннадий Семенович завораживал целые залы. Мне ли было устоять перед ним!
– Я хочу завтра сделать упор на Седьмой симфонии Шостаковича, – снова поделился со мной Геннадий Семенович. – Она создана, как известно, в блокаде: голод, холод, замерзшие трубы. Когда мы чем-нибудь недовольны, надо вспоминать о том, что вынесли люди, и станет легче. Седьмая симфония будет эпиграфом к моей лекции. Хотите, я расскажу о подробностях ее рождения?
Мне становилось все интереснее.
Он замер, взяв запястье своей левой руки пальцами правой.
– Держать руку на пульсе истории – это необходимо! – оправдываясь, сострил он. И взглянул на меня, как мог бы взглянуть Иоганн Вольфганг Гете: дескать, да, возрастная разница существует, но в данном случае это не помеха, а лишь еще одно мужское достоинство. – Пульс истории… Кстати, я ни разу не держал руку на вашем пульсе. Разрешите-ка…
Я разрешила.
В этот момент раздался голос Нины Игнатьевны:
– Да где же вы?! Ах вот? Простите, я хотела напомнить вам, Геннадий Семенович, что как раз завтра годовщина освобождения нашего города от фашистских захватчиков. И ваше выступление в клубе! Будут все ветераны… А сейчас, Галочка, идет потрясающая картина!
Картина действительно была потрясающей: Геннадий Семенович держал руку на моем пульсе, а Нина Игнатьевна с изумлением на это взирала. То, что ее взгляд был тоже на моем запястье, я видела и в полутьме.
Что касается Геннадия Семеновича, то он испепелял "удивительное создание" ненавидящими глазами. Они тоже были сильней темноты.
– После фильма мы с Гришей уйдем в город: должна подготовиться к завтрашнему дню, – продолжала объяснять свое появление Нина Игнатьевна. – Гриша преподнесет вам, Геннадий Семенович, цветы!
Так как среди "послеинфарктников" было много деятелей науки и культуры, без которых не мог обойтись ее клуб, Нина Игнатьевна намного сокращала срок своего отдыха и лечения. Я поняла, что не только искусство, но и любой благородный фанатизм требует жертв.
– Ничто не возвращает ветеранов в минувшие годы с такой эмоциональной силой, как музыка, песни! – собираясь в город, говорила Нина Игнатьевна. – Я могу, Геннадий Семенович, прислать за вами машину. Заказать такси… Если надо, пожалуйста! – с лихорадочным блеском в глазах продолжала она.
– Зачем же такси? Мы с Галей после ужина совершим променад. Медленным шагом… Вы не оставите меня в одиночестве?
– Не оставлю, – сказала я.
Я была уверена, что в моем присутствии он будет выбиваться из сил, чтобы покорить зрителей и меня.
– Давай еще кого-нибудь пригласим! – попросил Нину Игнатьевну Гриша, не желавший, чтобы медленным шагом мы с Геннадием Семеновичем шли вдвоем.
– Это мой вечер. И приглашаю на него я, – не глядя в Гришину сторону, возразил Геннадий Семенович.
– Зачем ты вмешиваешься? – одернула сына Нина Игнатьевна. – Ветераны послушают вас… споют. Сколько на это уйдет времени?
– Творчество трудно запрограммировать, – со снисходительным, вальяжным сарказмом ответил Геннадий Семенович. – Как уж я там разболтаюсь!
– А вот Достоевский иногда точно определял, к какому числу он закончит произведение, – проявляя не столько
эрудицию, сколько свою обычную бесцеремонность, встряла я в разговор.
– "Его пример – другим наука!" – прикрылся цитатой Геннадий Семенович. – Следуя Федору Михайловичу, будем рассчитывать на полтора часа.
– Значит, ужин вам подадут на час раньше. Я договорилась!.. – пошла на приступ Нина Игнатьевна. – Четверти часа вам хватит?
– Хватит, – ответила я, хотя знала, что Геннадий Семенович за столом не торопится, так как врачи сказали, что это наносит жестокий удар по пищеварению.
– Отсюда до нашего клуба – час пятнадцать. Как раз медленным шагом! Начнем прямо в девятнадцать часов тридцать минут. А уже в двадцать один ветераны пойдут домой!. Чтобы успеть к праздничному столу… День освобождения города от фашистских .захватчиков они отмечают торжественно. Поэтому я и рассчитываю по минутам! Обойдемся на этот раз без концерта: ваше выступление – это и литературный вечер, и научная лекция, и концерт.
– Не предупреждайте заранее, что в комнату войдет красивая женщина, если не хотите добиться эффекта разочарования, – посоветовал Геннадий Семенович. – Это известно, но истина не бывает банальной!
Назавтра позвонил Павлуша. Он просил поздравить Нину Игнатьевну и Гришу с годовщиной освобождения их города. Сказал, что с утра, как шахтер или строитель метро, начинает подземную работу, чтобы оттуда, "из-под земли", добыть путевку Корягину.
– Простите меня, – попросила я в телефонную трубку.
– За что?
– Знаю за что! – ответила я. И вновь со стыдом призналась себе, что столько лет взирала на Павлушу сквозь искажавшие его облик очки.
Ровно в шесть часов вечера я спустилась в столовую.
Ужин дисциплинированно ждал нас на столе. Прошло десять минут… Геннадий Семенович не появлялся.
Тогда я помчалась к лифту. Бегущий человек воспринимался в кардиологическом "Березовом соке", как мог бы восприниматься в толпе марафонских бегунов человек, присевший на землю.
Подбегая к комнате на четвертом этаже, я заметила, что стрелки ромбовидных электрических часов в коридоре показывали уже пятнадцать минут седьмого.
От волнения я открыла дверь, не постучавшись. В комнате пахло смесью деликатесного одеколона, мужской аккуратности и многочисленных исцеляющих средств, на которые Геннадий Семенович всегда взирал не менее влюбленно, чем на меня.
Хозяин комнаты царственно полулежал на диване, на котором не вполне умещался. Все было исполнено страдальческого величия. Лицо было мрачным, почти обреченным.
Дежурная медсестра только что сделала Геннадию Семеновичу укол. Поскольку мое появление в такой момент не смутило его, я поняла, что он до крайности перепуган.
Выходя из комнаты с металлической посудиной, в которой лежал шприц, сестра шепнула:
– Легкие перебои… Ничего угрожающего. Может подняться!
Я облегченно вздохнула:
– Ну, идем! – И указала на свои ручные часы.
– Куда? – прошептал Геннадий Семенович.
– Как… куда? В клуб. К ветеранам! Он взглянул на меня со снисходительной жалостью, как на душевнобольную:
– О чем вы говорите? Какой клуб? У меня по спине, как во время экзаменов, что-то начало передвигаться.
– Геннадий Семенович, возьмите себя в руки! Он взял в правую руку запястье левой руки и стал шевелить губами.
– Опять перебои. Продолжаются.
О клубе и ветеранах он не помнил вообще. Я решила пробиться к его памяти:
– Сегодня годовщина освобождения города! Это очень большой праздник для всех жителей. Уже мало осталось тех, кто сражался… Они старые и больные люди! С трудом придут, а вас нет… Это невозможно, Геннадий Семенович!
Он не слышал меня, ибо прислушивался к себе. Для него важны были только те процессы, которые происходили внутри его организма.
– Странный вы человек! – выкрикнула я, не находя слов, которые бы могли подействовать на него.
– Я странен? А не странен кто ж? – Геннадий Семенович прикрылся цитатой, как это часто бывало в невыгодные для него моменты.
– Вы хотели, чтобы я пошла с вами? – пришлось мне воспользоваться последним шансом. – Вы хотели? И я иду!
Геннадию Семеновичу было не до романтики. Я знала, что у людей, сильных духом, в минуты опасности обостряются лучшие качества. У слабых же наоборот, обнажается то, что они скрывают от окружающих, чего сами стыдятся. Все у них происходит как у неопытных шоферов, попавших в аварийные обстоятельства: не в ту сторону крутят руль, не в то мгновение нажимают на тормоза.
– Мы пойдем с вами… вдвоем! – вновь понадеялась я на его сердце.
Но оно было способно лишь совершать перебои и сжиматься от страха.
У меня была привычка, которую мама, сочувственно вздыхая, называла дурной: в минуты волнения я принималась рвать бумажки, которые попадались мне под руку, – и вскоре оказывалась в окружении мусора. Я и тут начала превращать в мелкие клочки бумажную салфетку и меню, лежавшие на столе.
Он не обратил на это внимания.
– Вы не Гете! – впадая в свою обычную прямолинейность, воскликнула я.
– Нет, вы не Гете! И не Дмитрий Дмитриевич Шостакович!..
Он приподнялся с диванной подушки, как со смертного одра, и похлопал себя по груди:
– Этот насос, давая перебои, на миг останавливается… Я чувствую, как он замирает. Сердечная недостаточность! Если бы вы хоть раз ощутили это, вы бы не осуждали. В вашем возрасте и я тоже…
Я поняла, что если он в таком смысле решил апеллировать к возрасту, значит, все мои доводы и чары бессильны.
И все же я продолжала:
– "Травиата", "Кармен"… "В горящую избу войдет…" А вы сейчас поджигаете избу. Поджигаете! "Простота превыше всего!" Человечность превыше всего… Запомните! "Холод, голод, замерзшие трубы…" Перечислять чужие несчастья – не значит сострадать им, а произносить возвышенные слова – не значит им следовать. Спасибо за урок!
Я вообразила себе: к зданию клуба с разных сторон, превозмогая годы, опираясь на палки, подобно профессору Печонкину, сходятся ветераны, чтобы вспомнить минувшие дня и послушать музыку Великой Отечественной. Еще они представлялись мне похожими на Алексея Митрофа-новича Корягина: спасители и кормильцы.
Нина Игнатьевна, встречая их, будет лихорадочно выбегать на улицу: не показался ли Геннадий Семенович? И сердце ее, тоже не очень здоровое, начнет давать перебои. По спине у меня, как на экзаменах, вновь стало что-то передвигаться.
Вспомнив о профессоре Печонкине, я выбежала в коридор. Ромбовидные электрические часы показывали уже половину седьмого. Для ужина времени не осталось. Минуя лифт, я сбежала по лестнице на второй этаж.
Петр Петрович вполне мог в это время прогуливаться, готовясь к вечерней трапезе. Но он, к счастью, оказался у себя.
Я сбивчиво объяснила ему ситуацию.
– Ягоды на одного покупает… Не угощает дам. А ведь любит их. Любит!.. Так? – Он колюче взглянул на меня. – Заботиться о судьбах музыки, литературы, даже всего человечества в целом гораздо легче, чем о судьбе одной конкретной Нины Игнатьевны. Так?
– Я это сказала ему.
– Чем могу быть полезен?
– Вы ведь хотели прочитать лекцию о кибернетике. Прочтите сегодня, а? И спасете конкретную Нину Игнатьевну. Она даже фильма не заказала. Понадеялась.
– В клубах любят тематические мероприятия, – пробурчал он. – Чтобы соответствовало текущему дню.
– Кибернетика вполне соответствует. В более широком смысле! – продолжала я уговаривать.
– Нынче праздник освобождения. Так?
– Не будь этого праздника, и наука бы не развивалась. Ничего бы не было… Ничего. Все тематически сходится!
– Вашего Геннадия Семеновича выручать бы не стал. Холостяки живут сами по себе. Пусть сами и выкручиваются. Так?
– Так! – подтвердила я.
– А Нину Игнатьевну жаль. Дайте мне посох!
Мы спустились вниз. И заспешили по дороге, ведущей в город.
Петр Петрович с такой силой опирался на палку, словно хотел вогнать ее в землю. Иногда он присаживался то на пенек, то на скамейку. А если их не было, останавливался и, всем телом навалившись на свой посох, шумно, со свистом дышал. Одновременно он покашливал, чтоб заглушить этот свист: не хотел пугать меня. Вскоре я поняла, однако, что после такого физического испытания он читать лекцию не сумеет. А скорей всего вообще не дотянет до клуба…
– Петр Петрович, вернитесь в "Березовый сок". Я
– Переоценил силы? Так?
– Мы взяли слишком уж быстрый темп. Вот и…
В действительности мы приближались к цели очень медленно. И я, холодея, представляла себе Нину Игнатьевну, застывшую с лихорадочным взглядом на пороге клуба.
– Ведь предлагали же прислать такси. Так?
– Предлагали, – ответила я.
– А он не хотел отменять прогулку после ужина? Так?
– Вероятно.
– И из-за этого Нина Игнатьевна должна получить второй инфаркт? Эгоизм не только любовь к самому себе. Это еще и равнодушие ко всем остальным. Вот в чем его зловредность! Так?
Я согласилась.
Он говорил это, навалившись на палку и будучи не в силах оторвать от нее худое согбенное тело. Вечер в клубе. уже должен был начаться.
– Возвращайтесь в "Березовый сок", – опять попросила я. – Мы все равно не успеем. Идите осторожно: уже некуда торопиться. А я все-таки доберусь до города. Надо ей чем-то помочь.
Ничего не ответив, он повернулся и угрюмо побрел назад, стремясь вогнать свою палку в землю.
Несколько раз мне доводилось провожать Нину Игнатьевну в город. И я знала дорогу… Но тут я сообразила, что можно сократить время, если не огибать худенькие деревья-подростки, редкий, сквозной лесок, а пересечь его напрямую. И побежала, царапаясь о кусты… Я забыла старую истину: торопясь, надо бежать только знакомой дорогой. Лес оборвался – и я очутилась у пруда с ненадежными, заболоченными берегами. Пришлось возвращаться и огибать молодой лесок.
Я уже не смотрела на часы. Протяженность минут многолика: она меняется в зависимости от нашего душевного состояния. Если мы с нетерпением чего-то ждем, минуты невыносимо тягучи, а если боимся опоздать и торопимся, они тают мгновенно, как снежинки, падающие на теплую руку.
Я понимала, что спешить уже незачем. Но спешила… Путь был длинней, чем всегда, а минуты короче.
Наконец, как сторожевые, показались первые разбросанные вдоль дороги домики. Этажи росли по мере моего углубления в город. Я пересекла несколько улиц в неположенных местах… Согласно "закону подлости" меня должны были остановить и оштрафовать, но все обошлось. Перейдя с бега на утомленную иноходь, я миновала квартал, напоминавший выставку новых домов. "Экспонаты" завершались трехэтажным клубом, вокруг которого, хоть сумерки только начинали сгущаться, беззаботно, не мигая, сверкали лампочки. "Может быть, все хорошо?" – подумала я.
"Добро пожаловать, ветераны!" – взывал плакат над входной дверью. Вестибюль был пуст. Гардероб тоже… Я взбежала на второй этаж, В зрительном зале издевательски ярко сияла люстра, озаряя ряды пустых стульев.
Я взглянула на сцену… Возле длинного стола, украшенного стеклянными вазами с ромашками и васильками, опустив голову, стоял Гриша. В руках у него тоже были цветы.
– А где… ветераны? – спросила я. Он очнулся и, ничуть не удивившись моему появлению, ответил:
– Они разошлись.
– Их было много?
– Полный зал.
– А мама где?
– Поехала в санаторий. Телефон там все время был занят.
– Отдыхающие разговаривают.
– Геннадий Семенович умер? – спросил Гриша.
– Что ты?! Откуда ты взял?
– Почему же он не пришел?
…Я вошла в свою комнату. Было темно и тихо. Я зажгла свет… Нина Игнатьевна лежала на кровати с открытыми глазами. Мне показалось, она не дышит. Я дотронулась до нее. Она вздрогнула. Вблизи было видно, что глаза ее блестят так же воспаленно, как всегда.
– Что с вами? – спросила я.
– Ничего. Я устала.
– А где Геннадий Семенович?
– Он в кино.
Я бросилась в кинозал.
Меня вновь провожали недоуменные взоры: в "Березовом соке" бегали только с кислородными подушками и шприцами.
Я возникла в дверях кинозала, чуть разжижив густую тьму, как возникала дежурная, вызывавшая к телефону. И ее же голосом произнесла:
– Геннадий Семенович Горностаев. Заскрипел стул… Поднялась величественная фигура и двинулась к выходу.
– Быстрей. Вы мешаете! – раздался обязательный в таких случаях голос.
Движение фигуры осталось величественным.
До березовой рощи мы шли молча, словно все еще боялись ворчливого голоса.
– Мне стало легче, – объявил Геннадий Семенович. И попытался доверительно взять меня под руку. Но я вырвалась. – Вы не знаете, что такое сердечные перебои… – продолжал он. – Не знаете, что такое сердечная недостаточность. Это болезнь века! – Кажется, ему льстило, что и тут он был "с веком наравне". – Сердечная недостаточность… Эхо инфаркта… Как "эхо войны"!
– Хотя бы не вспоминайте о войне!
– Почему?
– Вы сказали, что возродились "для слез, для жизни, для любви". Нет, только для слез! Для чужих… На которые вам наплевать. Для слез Нины Игнатьевны, Гриши. – Я рывками вытаскивала из карманов бумажки, вероятно