- Пш… киш!.. - отмахнулся от него Отрепьев. - Суешься, бука, наперед аза… Киш пошел!..
И, справившись с затычкой, Отрепьев, как к материнской груди, присосался к своей фляжке.
Он вконец опьянел, черный дьякон, пропащий монах, потерянная душа. И с фляжкою в руке, с бородою, мокрой от залившего ее хмельного напитка, стал он притопывать, приплясывать, припевать:
На поповском лугу - их! вох!
Потерял я дуду - их! вох!
То не дудка была - их! вох!
Веселуха была - их! вох!
Столпившиеся около Отрепьева купчины стали хлопать в ладоши, подзадоривая расходившегося черноризца:
Заплетися, плетень, заплетися…
- Ай батька!.. - только и слышно было со всех сторон. - Ай веселый!.. Ах ты, раздуй тебя горой!
- Батька! - толкнул Отрепьева краснорожий молодчик, подпоясанный полотенцем. - А про что там говаривалось ночью, во келейке… на Железном Борку?.. Не рассказал ты… Что там ночью, батька?..
Отрепьев осклабился, обвел мутными глазами окружившую его толпу и молвил:
- А ночью во келейке… чшшш!.. - И он прищелкнул языком лукаво.
- Ну, что там ночью, во келейке?.. - продолжал допытываться краснорожий.
- А ночью во келейке… на Железном Борку… царь ваш… говаривал мне… - стал лепетать Отрепьев, но вдруг покачнулся от страшного удара, который нанес ему кто-то сзади орясиной либо клюкой.
Обернувшись, Отрепьев узнал Акиллу в стариковатом человеке, у которого глаза горели, как у волка, из-под сивых бровей. Отрепьев хотел ему молвить что-то, но Акилла, точно ломом, ударил его в грудь зажатой в руках клюкою, и чернец, выронив фляжку, упал на руки стоявшим позади него людям. Но и те толкнули его прочь, и Отрепьев отлетел в другую сторону, где тоже десяток рук боднул его в свой черед куда попало. И черноризец стал кубарем перекатываться от одной живой стенки к другой, стеная, вопя и размахивая руками.
- Ой, лихо мое!.. Ой, смертушка мне!.. Ой, ангелы-архангелы, святители-угодники!..
У Отрепьева гудела голова, земля гудела у него под ногами, справа, слева, со всех сторон грохотали у него над ухом сундучники, распотешившиеся во всю свою волю, вошедшие в самый раж.
- Ну, наддай!.. Ну, потяни!.. Эх, развернись!.. Ну!.. Ну!.. Да ну!.. Эх!.. Эх!.. - только и стонало, и крякало, и молотило кругом чернеца, который взлетал, как петух, от толчков, от шлепков, от пинков.
Торговые и впрямь затолкали бы дьякона до смерти, если б не наткнулся он на стоявшего в стороне сухопарого мужика, который дернул козьей бородой и вяло как-то отпихнул костлявыми своими руками Отрепьева от себя. Монах не долетел до противоположной стороны, а, споткнувшись, растянулся на земле, закрыл глаза и провозгласил:
- Кончаюсь, братия. Без исповеди святой и покаяния отхожу к господу богу. "Ныне отпущаеши раба твоего…"
И Отрепьев умолк, недвижимый и бездыханный.
Стало тихо вокруг. Опомнились разбушевавшиеся купчины. Всплеснула руками женщина в толпе и заголосила протяжно:
- Ой, и преставился ты, батюшка, не христианским обычаем… Ой, и замучили тебя злодеи-вороги…
Вмиг опустела вся улица перед сундучным рядом. Забились перепуганные купчины в свои шалаши и амбары, в щели залезли меж гор коробеек и сундуков. А на улице разметался растерзанный человек, и подле него ярко отблескивали на солнце зеленоватые осколки раздавленной фляги. И ни гука, ни крика… Только издали, с какого-то купола должно быть, доносились приглушенные удары деревянного молотка о листовое железо.
Но вот распластанный на земле человек открыл сначала один глаз, потом другой, присел, поднялся на ноги, оглянулся, встряхнулся и стал опахивать себя крестами.
- Воду перешедший, - воззвал он вполголоса, пугливо озираясь по сторонам, - бежавший из Египта израильтянин вопиял: "Из-ба-ви-телю бо-гу на-ше-му по-ё-ом…"
И, наклонившись, он захватил горсть земли и метнул ею в одну и в другую сторону, туда, где, по его разумению, рассеялась терзавшая его только что сила, дух нечистый, дух губительный.
XI. Плач Аксеньи
Боса в простоволоса сидела в этот день царевна Аксенья на кровати еще ранним утром, когда щебет птичий только стал доноситься в раскрытое за спущенными занавесями окошко. Она была бледна, синие тени легли у нее вокруг глаз, морщинка на переносице разрезала пополам сросшиеся, "союзные", брови. Царевна не сводила глаз с одной точки в углу, откуда радугой отблескивало ей что-то - зеркала грань или камень-самоцвет на одежине, брошенной на стул?
Комната, как и весь царя Димитрия дворец, была убрана на польский манер: по стенам картины, золоченые стулья вдоль стен, вызолоченный органчик в простенке. И кровать тоже золоченая, с зеркалами и коронами, с золотой бахромой на кистях по углам. Даже решетки железные в окнах - и те были золотом покрыты. "Золотая клетка", - подумалось Аксенье, когда с полгода тому назад огляделась она в этом покое.
Кто привел ее сюда? Как слепая, шла она за кем-то, кто, торопясь, проводил ее по лестничкам и переходам - вправо, влево, вверх, вниз… Это был, должно быть, сильный человек. Сабля его грохотала по ступеням, крепкой рукою и шагом быстрым уводил он Аксенью вперед…
- Не оступись, царевна, порожек тут.
Голос - как бархат. Знакомый. Чей?
- Аксенья Борисовна, порожек, говорю, не оступись.
И она вспомнила, Аксенья Борисовна Годунова, вспомнила и голос его и повадку. Да ведь это Басманов, Петр Федорыч! Петрак Басманов, батюшкин воевода, передавшийся на сторону самозванца. И она вспомнила заодно окровавленное в предсмертной судороге лицо отца, задушенную мать, удавленного брата. Тогда она села на ступеньку и заголосила было. Но Басманов поднял ее на руки и, замолкшую и притихшую, принес в этот покой. И дальше снова все, как во сне день за днем, - жизнь пленницы, пощаженной после истребления матери и брата, всех, кто был Аксенье близок и мил.
Царевна была больна. Доктор Димитрия, Себастьян Петриций, навестивший ее однажды, определил ее болезнь как "меланколию", происшедшую "от душевной кручины". Аксенье было безразлично все. Но только одного не могла она вынести: ей стало казаться, что по телу у нее бегают науки. Ей всюду чудились пауки, которым противиться не было сил. Она и по ночам просыпалась, вскакивала с постели и принималась трясти на себе сорочку, чтобы сбросить с себя пауков, которые ползли у нее по лицу, по спине, по ногам. Она знала, кто был причиной ее страшных бед. Вместе с Себастьяном Петрицием пришел он к ней, демон рыжий с синеватой бородавкой на носу подле правого глаза. Басманов называл его царем, Димитрием Ивановичем… Пусть так… Но пауки - их и сейчас полна кровать. Аксенья несколько раз просыпалась и этой ночью, чтобы смести их на пол, распугать, выгнать в открытое окошко. А они снова бегали у нее по телу, цепкие, липкие, неодолимые. Она села на кровати и ждала. Из-под стула в углу наползают они теперь. Надо улучить время, когда снова поползут, примериться и швырнуть в них подушкой.
В комнату вошел Басманов. Он был молод, чернобород и удал. И бесценная кривая сабля, жалованная царем Борисом, вся в бирюзе и алмазах, была сегодня лихо прицеплена не на боку, а на животе.
- Аксенья Борисовна, - молвил Басманов, взглянув на царевну, босые ноги которой белели поверх желтой шелковой простыни.
Но Аксенья, сидя понуро, все глядела в угол; она и ног не прикрыла и распоясанной сорочки на себе не собрала.
- Аксенья Борисовна, - повторил Басманов, - указал великий государь на Белое озеро тебе ехать. Сегодня ехать тебе повелел.
Аксенья вскинула глаза удивленно на сверкающую саблю Басманова, повела глазами вверх к широкой груди воеводы, к чернобородому его лицу…
- На Белое озеро, Петр Федорыч?
- На Белое озеро, царевна, в Горицкий монастырь. Доспело тебе время постричься в этой обители, принять иноческий чин.
- Как молвил ты, Петр Федорыч?.. Иноческий?.. А-а…
Аксенья рассмеялась. Она смеялась долго, тихо, звонко, словно бубенчики золотые раскатывала по этому царственному чертогу, обитому тисненой золотой кожей. И Басманов испуганно глянул на Аксенью, которая показалась ему непогребенным трупом, выглядевшим еще страшнее от неимоверной красоты царевны, от молочно-белой ее кожи, черных глаз, толстых трубчатых кос. А она все смеется?.. Или плачет?..
Аксенья подобрала ноги под сорочку, обхватила колени руками, закрыла глаза, из которых вдруг капнули слезы, и стала раскачиваться, причитая:
- Охте, спас милосердный! За что наше царство погибло?
Бог весть, что вспомнилось ей на этот раз, но Басманов вспомнил Бориса, царя всея Руси, королевича Иоганна, датского принца, Аксеньиного жениха, безвременною смертью погибшего в Москве, терем под серебряной кровлей, где зрела - для чего? - неописуемая Аксеньина краса. И, как бы в ответ своему запоздалому недоумению, услышал Басманов причитания Аксеньи:
- Ах, милые наши теремы, кто же теперь будет в вас сидети?.. Ох, милые наши переходы, кто ж теперь будет по вас ходити?..
- Аксенья, - молвил угрюмо Басманов, подойдя к кровати…
Но Аксенья не слыхала. Она сидела по-прежнему с закрытыми глазами, из которых по щекам ее натекала слеза на слезу, и раскачивалась в лад своим причитаниям.
- А хотят меня вороги постричи, чернеческий чин наложити…
- Ах ну, да ты не плачь же! - крикнул с досадою Басманов.
Но Аксенье не было до него дела, и причитала она не для него.
- Ох, постричися не хочу я! Мне чернеческого обета не сдержати. А и кто ж мне откроет темную келью?..
Басманов сжал кулаки, стиснул зубы, повернулся и вышел из комнаты. Он шел, сам не зная куда, через передний покой, застланный голубым сукном, и в ушах его звенел разраставшийся плач Аксеньи, пробудившейся наконец от оцепенения, в которое впала она со дня смерти царя Бориса:
- …чернеческого обета не сдержати… А и кто ж мне откроет темную келью?
XII. Подземный ход
Шаги Басманова, заглушенные сукном на полу, быстро замолкли в переднем покое, но никто не пришел воеводе на смену утешить царевну либо снарядить ее в далекий путь.
Было рано. Плотники едва-едва начали тюкать молотками и шабаршить рубанками, отстраивая половину для Мнишковны, для царской невесты, которая уже давно выехала из Самбора в Москву и теперь вступила с огромной своей свитой в пределы Московского государства.
Стук молотков становились все явственнее. Скоро и по кровле забарабанили они, сшивая листовое железо, покрытое полудой. Точно литаврщики в поле на ратной потехе, разыгрались рабочие по маковицам и карнизам Мнишковниной половины и прорвались стукотней своей сквозь вызолоченную решетку Аксеньиного чертога. Аксенья перестала причитать, вытерла слезы рукавом сорочки, прислушалась к стуку, который сливался вместе в дружные удары десятков молотков, чтобы затем рассыпаться врозь мелким, дробным горохом… И вдруг встрепенулась, соскочила с кровати, подбежала к резному шкафу; не глянула ни на псов гончих, вившихся по створкам, ни на ловчих птиц, распластавшихся по углам, а принялась сразу выбрасывать из шкафа развешанную там рухлядь. Набросала шубок, шапок, одежды всякой целую груду, но выбрала только тесьму, чем повязать сорочку на себе, да коричневый плат из траурных одежд, в которые облеклась после смерти отца. И, тихо ступая босыми ногами, вышла из комнаты своей в передний покой.
Здесь не было ни души. Пусто было и на лестнице, по которой стала спускаться Аксенья, босая, в красной сорочке, едва видневшейся из-под большого коричневого плата. И по переходам не было никого; только пахло свежей краской, да щепок и стружек попадалось все больше, и стук молотков становился все ближе.
Аксенья шла крадучись, подняв вверх голову, вглядываясь в круглые стекольчатые окошки под потолком. Но ей не достать бы было до окошек, да и репейками железными были забраны они… И, так идя, с головой, вытянутой то кверху, то вперед, она и не заметила, как ногу занозила и плат оборвала. Присела на полу, чтобы занозку вытащить, но тут услышала шаги, вскочила и бросилась обратно, но и там голоса. Тогда она юркнула под лестницу и зажалась в темном углу.
Мимо нее прошла полусотня наемных иноземцев, статных воинов в зеленых плащах, с серебряными алебардами, обтянутыми бархатом. И вел их высокий светлоусый, должно быть, веселый человек, улыбавшийся на ходу, напевавший себе что-то в светлый свой ус, потряхивавший серьгами, которые блестели у него в ушах. Но, поравнявшись с закутком, в который забилась Аксенья, светлоусый вдруг топнул ногой, гаркнул что-то нечеловечьим языком, и вся полусотня, поднявши кверху алебарды, выстроилась против Аксеньи, вдоль затертой глиною, не покрашенной еще стены.
Аксенья замерла под лестницей, застыла, скрючившись, сжав руками до боли свои босые ноги. Ей уже не видно было из своей норы ни лиц иноземцев, ни бархатных плащей их: только бесконечный ряд зеленых сапог с медными шпорами по закаблучьям да кожаные наколенники поверх суконных штанов. Но наискосок - длинный переход, и по переходу этому шел он, демон рыжий, тот, в чью честь подняли иноземцы кверху алебарды свои.
У Аксеньи закружилась голова, и показалось ей, что вихрем понеслись прямо на нее сотни, тысячи, тысячи тысяч ног в зеленых сапогах, затоптали ее каблуками, забодали шпорами, растерли, как жуковицу, и нет уже Аксеньи-царевны, малой птички, перепелки белой… Закрыты ее глаза, не видно ей рыжеволосого демона, не слышно его слов:
- Здрав будь, Феликс Викентьич!
- Быти здорову желаю вашему царскому величеству.
- Ждешь земляков, Феликс Викентьич?.. С паном Юрием Мнишком их идет тысячи с две. Попляши и ты на свадьбе моей.
- Радости желаю вашему царскому величеству.
Аксенья и не видела, как пошел прочь рыжеволосый, не слыхала, как брякнули иноземцы алебардами об пол и нога в ногу стали подниматься вверх по лестнице, под которой свернулась Аксенья, застыла, онемела, обмерла.
Она пришла в себя не скоро. И, когда провела рукою по лицу, словно паутину с него снимая, и открыла глаза, весь дворец был полон тревоги. По лестнице над Аксеньиной головой беспрерывно шаркали ноги; мимо Аксеньи, чуть не задевая ее подолами, каймами, сапогами, сновали люди, называли ее имя, шептали что-то в смятении и страхе.
- Ушла украдкою…
- Ночным временем…
- Ищите ее…
- Ахти нам!..
- Не сносить голов…
- Ищите…
- Милые, ищите…
- Далече ей не уйти…
- Где-нибудь тут…
- Ищите…
Аксенья еще тесней забилась в свой угол, вдавила себя в междустенье и прожалась насквозь в какой-то заклеток, где ноги ее нащупали лестницу, уводившую вниз. Ощупью, медленно, осторожно и бесшумно стала спускаться Аксенья по лестнице этой в сырость и мрак непросветный. Вот кончилась лестница, обвязала на себе Аксенья потуже плат, протянула вперед руки и пошла, должно быть, погребом каким-то либо ходом подземным, пошла босыми ногами по влажной земле, пошла прихрамывая, припадая на ногу, в которой сидела так и не вынутая занозка. Аксенья падала несколько раз, оступаясь по склизким бугоркам, обдирала себе руки на невидимых поворотах, терлась то одним плечом, то другим о покрытый плесенью кирпич. И капля, то одна, то другая, холодная и жирная, падала откуда-то на выбившиеся из-под плата волосы Аксеньи, на ее протянутые руки, на лицо ее, поднятое кверху. Она ни о чем не думала, ни о чем в эту минуту не жалела, не желала ничего. Только в одном стремлении, ни о чем дальше не размышляя, напряглась она вся, словно тугою тетивой. "Уйди… уйди… уйди-и-и!" - как бы гудела здесь тишина, и кровь в висках Аксеньи стучала ответно: "Уйду, уйду, уйду…"
- Уйду… - шептала Аксенья, уходя все дальше от лестницы, по которой спустилась в это подземелье. - Уйду, - твердила она, улавливая сквозь звон в ушах словно журчание воды. - Уйду, уйду… - не переставала она повторять, даже когда заметила, что черная темень стала голубеть, растворяясь все больше в невидимом источнике света.
Так дошла она до второй лестницы, по которой поднялась в четырехугольную башню, всю пронизанную белым днем, небом голубым, солнцем весенним, - они рвались сюда сверху в оконные проемы по всем четырем стенам.
Аксенья взошла в башню, отдышалась там немного и почувствовала сильную боль ниже правой лодыжки. Тогда она опустилась на пол и принялась искать занозину в босой своей ступне, покрытой грязью и кровью.
XIII. В башне
Колючий шип засел глубоко, и Аксенья, пока справилась с ним, провозилась немало. Она попыталась подуть на больное место, на ранку, из которой сочилась кровь, потом поплевала себе на пальцы и смазала ранку слюной. И уже после этого стала осматриваться в башне, где раньше того не бывала никогда. В Московском Кремле их было несколько, таких башен четырехугольных, не только по стенам, а и так, посреди дворов. Стоят одиноко на глухих затворах, поставлены неведомо кем, для чего.
Башня, в которую пришла Аксенья, была высока; железными брусьями были скреплены по ярусам ее беленые кирпичные стены; по косым подоконникам вверху были налеплены птичьи гнезда в великом числе. А ворота, обитые железом, стояли заперты изнутри на огромный засов, в который вколочен был, должно быть, дубовый колок. Аксенья подошла к воротам, приложила ухо к ржавому железу, но не услышала ничего. Только будто визг щенячий почудился ей на мгновение, но и тот сразу потонул в свиристении ласточек, которые носились по башне, влетая в одно окошко и вылетая другим.
Аксенья попробовала выбить колок из засова, но это можно было, видимо, сделать разве топором. Колок был величиною с полено и въелся в засов, точно сросся с ним. Аксенья попробовала еще и еще, но колок и не скрипнул ни разу.
Железная лестница приставная, склепанная из нетолстых прутьев, прислонилась боком к углу, и Аксенья ухватилась за нее, чтобы взобраться но ней к окошку. Лестница была тяжела, не по слабым силам, не по белым рукам царевны, хоть уже и сбитым теперь, хоть и поцарапанным, замаранным паутиной и грязью. Но Аксенья напряглась вся в неимоверном усилии, покатила лестницу вдоль стены и прислонила ее к высокому выступу над воротами. И, словно белка, быстро-быстро перебирая по перекладинкам босыми ногами, подобралась Аксенья к окошку и глянула сквозь него на милый свет, разостлавшийся перед нею пестро и раздольно.
Она увидела в узком окошке крутой берег, внизу река голубеет, еще многоводная об эту пору, на том берегу - зеленый луг, кудрявые сады, стрельцов зарецких платье цветное. И она так и сунулась в окошко вся, но ей и головы не протиснуть было в каменную щель. Тогда она спустилась вниз, собралась вновь с иссякавшими уже силами, перетащила лестницу к другому окошку над воротами, к третьему, но окна были все одинаково узки, одинаково непролазны, и одинаково синело в них небо, и красные струги тянулись вниз по залитой солнцем воде. И какие-то дикие голоса временами слышны были под самою башнею; возникнут, нарастая, потом начнут затихать и сникнут совсем. Должно быть, крещеные татары, догадалась Аксенья. Их всегда было в Кремле довольно - подле зверей, по конюшням, в кречатьих садках, где содержались ловчие - охотничьи - птицы.