Грамливали мы Казань с Грозным царем, татаровей посекли, а иные в полон умыканы, наловили пленников, ну, да не про то теперь говорить. Казань погромили, Астрахань завоевали, измену и крамолу боярскую с сердцем и корнем выкоренили, да с тем и преставился Иван Васильевич, царство старшому отказал, Феодору Ивановичу, а младшенького, Димитрия, велел беречь до совершенных лет и матушку его, вдовую царицу Марью, тоже беречь приказал. Ан сталось тогда не по государскому веленью, а по Борискиному Годунова хотенью. Стал он, Бориско, царю Феодору шептать: не беречь царевича Димитрия надо, самим-де нам беречься его надобно, как бы голов нам не поскусал, на Москве сидючн, с ребятками играючи, совершенных лет дожидаючи. Ну, и нашептал, чтоб-де Углич царевичу выделить - жил бы он со сродниками со Нагими, со всею братьею в Угличе, и будто так усторожливей для царя Феодора Ивановича станет. И поехали они, Нагие, с царевичем в Углич, вся их братья, и там стали кормиться, чем царь пожалует.
Были царь Феодор и царица его Арина бездетны, один и оставался наследничек государский - на Угличе Димитрий. И приступила к Борису жёночка Борискова и тоже Марья, Скуратова дочерь, така же люта, что тот Малюта. Приступила к Борису - извести б де царевича в Угличе, промыслить-де надобно о смерти его.
"Тогда, - говорит, - и пора придет: буду я царица, а ты станешь над мужиками московскими царь. И будет нам всего вволю".
А Бориска того дела зашли, неколи ему промышлять, да Марья-то Скуратова и в день и в ночь докучает, разговаривает:
"А что это в Угличе за урод растет?.. А что это там за чертеночек?.. Растет, подрастет, да и головы нам снесет. Вот каково станет!"
И донеслось это до Углича, проведали люди, перенесли, воздвиглась, значит, на царевича от Бориса Годунова злая ненависть. Стала беречься царица Марья Нагая с братьею их, со царевичем маленьким, колдунов тут почали они ловить - приходили царевича ведовством всяким портить… Что неделя, что другая - ловят они в Угличе то татарина с кореньем наговорным, то лопаришка с письмом волшебным, либо бабу юродивую с чем. И так ли, сяк ли, да подпортили ж царевича маленько ведуны, напустили на него болезнь падучую, черный недуг оземь шибает хоть где. И случилося тут так.
Царевич, от обедни пришедти, стал на дворе играть, а с ним маленькие ребятки, а игра им была тычка, ножиком бросать в колечко. И как пал в ту пору на царевича черный недуг, стал руки себе грызть, чуть пальцев себе не отъел, стал оземь шибаться, да тут судом божьим и упал горлом на нож, обмертвевши лежит в крови, думали, что и вовсе мертв, убит лихими людьми. Ну, и шум тут пошел по Угличу, в набат бьют на колокольне, почали мужики посадские метаться, бурлаки бегут с судов волжских, царица Марья на двор сбежала, видит - дитя убито насмерть, почала вопить, с поленом обрушилась на мамку, голову ей поленом проломила, нянькам надавала оплеух горячих - не уберегли-де вы царевича, будет-де и вам теперь смерть!
"Бейте, - кричит, - люди, пристава, дьяка бейте, побивайте насмерть всю их братью: они царевичевой крови причина! Отдайте им за царевичеву кровь, я за всех за вас в ответе!"
Прибежали Нагие, дядья царевичевы, пьяны мертво, Михайла, да Андрей, да Афанасий Нагие, почали с хмелю насмерть побивать кого только, стара и млада, и мужики посадские, угличане, встали все за царевичеву кровь, с Нагих братьею заодно.
Ну, а дале - бог весть. Дело это - что в темной ночи темный лес: за два шага зги не видать. Сказывали, пошло у них дале так… Сказывали - может, лыгивали, - буркнул в сторону старик. - Дело темное, сокрывное… В поднебесье медведь летит - и то сказывали…
Откашлявшись, он, однако, продолжал рассказ, которому жадно внимали братья Хрипуновы и Нефед.
- Будто пошло у них так, сказывали. Царевича мертвенького в хоромы понесли, осталась с ним царица Марья наедине, плачет над дитятей, убивается в скорби, да только примечает - синё было царевичево личико, ан опять румянцем прорделось, дрогнули у него реснички, дохнул он, вякнул… Ахти! Жив царевич! Был, видно, обмертвевши только, да не вовсе мертв стал.
Царица Марья кинулась в двери, почала кликать свою братью, Михайла с Андреем да с Афанасием: жив, дескать, царевич, радость-де дам великая; а Михайла тот с Андреем да с Афанасием заперли двери и почали советоваться, что-де теперь будет: народу напрасно побито за царевичеву смерть сколько, ан царевич-де жив; не ждать им теперь добра, быть всей их братье в опале злой и в сыске и в разорении. Царевича ж, коли до смерти не убили сегодня - завтра-де все равно убьют; надобно царевича где-нибудь ухоронить неоплошно да об головах своих грешных помыслить. Так и просидели они до ночи, никого к царевичу не пускали, сказывали - боимся, как бы кто царевичева тела не украл. А ночью сел Афанасий Нагой на конь, царевича с собой взял и людей несколько надежных, и понеслись они по Сулоцкой дороге на Ярославль и далее, в места глухие, потаенные, где для такого дела пригожее. Андрей же с Михайлой пошли на двор, на дворе у них там побитых - сила, всякого народу в суматохе легло… Стали смотреть - лежит промеж убитых малец мертвенький, сынишка поповский. Внесли они его в хоромы, положили на место царевича, будто это царевич убиенный, покрывало на личико ему накинули да так, никого не подпускаючи, в церковь понесли. Говорили они промеж себя: "Коли-де по воле божьей так сошлось, пусть-ко отрок сей заместо царевича в могилку ляжет; будет-де тогда царевич Димитрий в сокрыве жив тайно, а мы перед великим государем невиновны. А придет пора, коли сойдется нам, и объявится царевич Димитрий жив".
А Годуновым все это известно от разведчиков, от лазутчиков, от шпигов, - да что делать будут? Велика Русь, Московское царство; темны леса за ярославским рубежом по рекам, по Кулою да по Ваге, до самого Студеного моря; всюду овраги, да пещеры, да дикий глушняк… Кой-где монастырек убогий, и опять лес на тысячу верст; кой-где кречатьих помытчиков селишко, и вновь пустыня, чащоба, сухостой да бурелом. Где тут царевича маленького сыщешь! А царевич и впрямь в той стороне крутится, и приставлен к нему от Нагих для береженья некто муж духовный, хотя и бражник, некто Чудова монастыря дьякон Григорий Отрепьев.
А Бориско… что делать? Царевича ему не найти все едино, а коли найти - так и промыслить об его смерти враз. И почал тут Бориско, пес, кричать: помер-де царевич, на ножик упал в падучей болезни, не стало-де царевича судом божьим. Только, думает, как бы то не узнали правды от мужиков посадских углицких, что царевич жив!.. Ну, и снял он тех углицких со дворов, город выгромил дочиста, иных смертью казнил, а людишек убогих, сапожников да портных мастеришек, замчал далече, откуда и слух не зайдет: за горы, за топи, за черные пущи… И была тут у Бориска с Марьей Скуратовой радость великая.
"Вот, - говорит Бориску Марья, - не стало в Угличе царевича судом божьим. Не стало, - говорит, - юродивенького, помер-таки чертеночек. Теперь, - говорит, - после царя Феодора кончины будешь ты, Борис, над мужиками московскими царь, а я стану царица, и будет нам теперь вволю всего".
Так оно пока и вышло, как думала Марья. И как учинился Борис царем на царстве русском, не чаял уже себе царевич спасения от властодержца такого; думал: досягнет Бориско хоть куды, доймет меня хоть чем. И для береженья, Бориса трепеща, как бы царевичу безвременною смертью не погибнуть, постригли его в монахи на Железном Борку, и, имя себе переменив, в монашеское платье одевшись, стал скитаться царевич с Григорьем с Отрепьевым по городам, и по селениям, и по обителям, не заживаючись нигде, остерегаясь всего; перелетуют в монастыре у Нифонта, а зимовать к Харитонию волокутся. И так, крадучись и скитаючись немало, добрели они в страхе и ужасе до литовского рубежа и, чая себе там заступы, за рубеж отбежали, на ту сторонку перекинулись и в Гоще объявились.
Что сказывать дале? Известно это все. Просчиталась Марья, Малютина дочерь, Скуратова тож. Не по-ихнему учинилося, и это ведомо вам. Да только то кручина: ждать ли и нынче доброго коли? Куда как тароват был царевич, идучи доступать царства: будет-де льгота вам, крестьянам… Да еще коли польготят! Баяли красно, да словом линючим. И нынь, как и прежде, теснота нам и обида от бояр, от приказных, от урядчиков, от сборщиков… А тут еще поляков нагнало попутным ветром, норовят они русским царством нашим побогатеть. И то истинно: от пана не жди сукмана; снимет с плеч и твой, да еще со шкурою с твоею на придачу. Охте! Позор нам будет от хохлатых и укоризна. Вконец затеснят нас ляхн. Ну, да полно тебе, Акилла, - молвил старик глухо, сунув нос в ворот сукмана. - Что уж о том говорить, старый! - Он помолчал, подумал и сказал решительно: - На том и повесть прекращу.
XVII. Гроза
Старик кончил свой рассказ, где на горсточку были приходился небылиц кошель. Но рассказ этот гулял по Руси, он передавался из уст в уста, и в то, что царевич спасся, верили одно время многие русские люди. Но не так легко могли поверить этому три брата Хрипуновых. Кашинцы, угличане, исконные жители той стороны, где развернулось хорошо памятное им угличское дело, Хрипуновы знали больше старика, который был и сам-то теперь в своей прежней уверенности, по-видимому, не очень тверд. Но, пока говорил старик, все три брата не проронили ни слова; когда же он кончил свой рассказ, они вскричали один за другим:
- Хитро вирано!
- Красно лыгано!
- Эва навракано!
И стали затем кричать все вместе, перебивая один другого:
- Вот-от-ка, батя, диво-дело каково!.. Да статочно ль дело?.. Мы-ста, батя… Теперь, батя… Да ты еще б нам, батя…
Но старик подтянул к себе свои клюшки и, опершись на них, тяжело поднялся на ноги. С востока сверкала ярко утренняя звезда, и он молвил угрюмо:
- Небывальщина, забобонщина, буки да враки. Хватит вам теперь повестей. Дело темное, сокрывное… Да я чаю, и до третьих петухов недолго. А мне ломота в костях. К непогодице али ветром прохватило?..
Он заковылял к воде, бормоча себе в ворот сукмана:
- Ненадежно… непрочно… шатко…
Нефед прихватил с собой котелок и побрел вслед за Акиллой, в ту сторону, где у берега чуть покачивался дощаник, привязанный к колку.
Аксенья давно спала в своем затулье меж досок. Как ни холодно было ей под изорванным платом, а сон ее одолел, и голод, мучивший ее, не был тому помехой. Ей бы хоть отведать похлебки из котла, вокруг которого сидела незнакомые люди, хоть руки б над огнем отогреть!.. Но Аксенья боялась выходить из своего убежища; она сначала настороженно слушала рассказ старика, потом слова его стали мутиться у нее в голове. Царевич, Марья Нагая с поленом, Афанасий Нагой с ножом - все они оскалились на Аксенью львиными мордами, стали скакать из воды, гонять за царевной по темному подземелью… Аксенья бежит, подземелье все глуше, все непросветимее мрак, и уже не видно ничего, не слышно ничего, ни людей, ни зверей, ни старика, кончавшего свою повесть, ни троих братьев, зашагавших к своему стружку, после того как старик пропал где-то в дощанике своем.
Аксенья проснулась, когда уже рассвело. Рябой был денек. Небо оперилось белыми облачками, еле отраженными в тусклой воде. Старика с его подручным и с дощаником их не было видно подле. Только стружок хрипуновский чернел недалеко, от Аксеньи шагах в сорока. И другие струги стояли вдоль берега на якорях либо привязанные к причалам.
Аксенья выбралась из-под досок и возле кучки золы и черных углей нашла уломок хлеба, кем-то забытый здесь ночью. Она жадно съела хлеб, еще поискала и опять нашла несколько обгрызенных корок, с которыми, видно, не справился вчерашний старик. Аксенья поглядела на них, хотела было бросить, но закрыла глаза, сунула в рот и проглотила, чуть разжевав. И пошла берегом мимо стругов, на которых уже начиналась вседневная сутолока.
- Эй, девка, с чем идешь?.. - окликнул Аксенью с просмоленного струга бурлак с большой плешью на всклокоченной, ничем не покрытой голове. - Чего там у те под платом?
Но у Аксеньи не было под платом ничего. Она и пошла молча дальше, а бурлак кричал ей вслед:
- Коли с вином, так возлезай на стружок; я те лазину спущу. Сейчас!..
Но, пока бурлак вытаскивал лазину из-под груды набросанных на корме жердей, Аксенья повернула за дощатый амбар, кое-как сколоченный на берегу, и пошла вверх по тесной улке, заставленной такими же амбарами, подле которых рассыпаны были куски окаменевшего смольчуга. Улкой этой она и вышла на торжок, где толкался всякий береговой люд - лодочники, грузчики, бурлаки, которым замасленные торговки лили в деревянные чашки дымящееся варево из котлов, обмотанных ветхим тряпьем.
У Аксеньи на правой руке был персидский перстень: в золотой лапке круглая бирюза, а сверху в бирюзу всажен темно-красный рубин. Купчина-персиянин, подаривший царю Борису перстень этот, залопотал что-то, стоя на коленях перед царем и прижав руки к груди, а дьяк перевел тут же его необычайную речь.
"Велик бог, - сказал купец, - велик царь, неисчислима красота земли. Погляди, как кругла эта бирюза, как, не угасая, горит в ней рубин. Надень, государь, кольцо любимой жене - никогда не померкнет ее краса".
Царь улыбнулся, выслушав это. Таков у персиян обычай. Цветиста их речь, и слова у них - что пестрые травы, тканные в ярком шелку. Но вдруг вздрогнул царь Борис: почудилось ему что-то, выронил он из желтых своих пальцев кольцо.
"Камень блекнет в моих руках!.. - прошептал он, расстегнув на себе соболий ворот, точно он тесен стал ему. - Я болен… Снесите перстень царевне".
И царевна стала носить это кольцо. А теперь сняла она его с пальца и сунула торговке, вытиравшей руки о передник, одубелый от налипшей на нем грязи.
- Дай, матка, мне щей… И хлеба дай… Вот те, возьми…
Баба вытерла руки, взяла у Аксеньи кольцо, потерла жирными пальцами бирюзу, попробовала металл на зуб.
- Медное? - спросила она, надевая кольцо себе на палец.
- Золотое, - ответила Аксенья, алчно втягивая в себя чесночный запах, шедший от прикрытых сермяжным армяком котлов.
- Ври! - только и бросила торговка, но налила Аксенье щей полную плошку и большой ломоть хлеба дала.
Аксенья быстро справилась с едой и пошла прочь, проталкиваясь по Торжку, запруженному людьми.
Она шла улицей какой-то, заулками и проулками, попала в какое-то болото, поросшее жиденьким березничком, снова вышла в людное место и двинулась дальше, опустивши голову низко, упрятав в плат пол-лица. Где-то еще поела жареной рыбы с калачом и отдала за то золотую серьгу, а другую, едва не с самим ухом, выдрал у нее детина, тершийся около. Аксенья и не разглядела его как следует, только поморщилась от боли, стерла с уха кровь и, проглотив остатний калач, накрыла лицо платом и снова пошла, куда вели ее ноги.
А небо тем временем и вовсе оделось тучами; стало тихо; день потускнел, стал таким, как видывала его Аксенья сквозь желтые стекла в цветных окошках терема своего. Аксенья подняла голову: по дороге серый прах завивается воронкой; несется воронка быстро-быстро и сникнет, припадет к земле, застелется по ней ужом и вконец зароется в песок. И капля сверху… Капнула раз, капнула в другой… Дождь?
Но тут синяя стрела перерезала небо, и раскатом первым совсем оглушило Аксенью. Она заметалась по пустой улице, только всего и убранной что плетнями. Холодные струи, хлынувшие вдруг, пробрали Аксенью сразу сквозь плат и сорочку. Аксенья бросилась бежать, упала, поскользнувшись на размокшей дороге, и вновь побежала, не в силах отделаться от стегавшего ее дождя, от ручьев, которые текли у нее под сорочкой по телу. Так добежала она до деревянной палатки, стоявшей на росстанях и запертой висячим замком. Аксенья сунулась там под стреху, все равно где ни есть, в место сухое, и, громко стуча зубами, принялась выжимать воду из подола своего, из сорочки, из плата - из жалкой одежины своей, расползавшейся у нее в пальцах.
XVIII. Опала
Гремучий ливень, с большой силой низринувшийся на землю, наделал в Москве переполоху, загнал бродячих торговцев в скважины и щели, спугнул и прочий люд московский, кинувшийся наутек, задрав однорядки. Один лишь Отрепьев не слышал грома, не видел молний, рассекавших небо впервые в этом году. Отрепьев крепко спал в своей избушке на Чертолье, на дворе князя Ивана, спал еще с утра, когда приплелся наконец домой. Исхлестанный накануне царскою саблей, заторканный до полусмерти сундучниками и ложкарями, он не пошел к себе, после того как поднялся с земли и оградил себя горстью праха от новых напастей и бед. Дьякон люто бражничал еще и всю ночь в тайных корчмах, которыми полна была Москва, и только на другой день утром воротился он в свою избушку, без однорядки и об одном глазу на лице, поскольку другого ока не видно было за взбухшей на его месте багровой загогулиной. Дьякон и проспал в своей избушке с утра до самой ночи, грозу проспал, а ночью проснулся, поохал у себя на лавке от боли в зашибленных ребрах, прислушался к ворчавшему где-то в отдалении грому и принялся бить железной скобкой о кремень, чтобы высечь огонь.
Свечка, которая зажглась о затлевшийся трут, стала теплиться малым светом в келейке дьяконовой, где на полке стояла кринка молока, а на столе разбросаны были исписанные тетради, чернильные орешки, обломанные перья. Было свежо, и Отрепьев хотел было натянуть на себя однорядку, но одежины не было ни на колке у двери, ни на лавке. Черноризец только рукою махнул - дескать, пропадай с колесами и вся телега - и, сдвинув в сторону все, что было на столе, опростал себе свободное место.
Он только молока попил из кринки да хлебца мятого пожевал и сразу сел к столу, к черниленке своей и бумаге. И подумал: сколько тех листов исписано Григорием по монастырям и боярским книжницам! И святого писания и еретических книг… Отрепьеву все равно было, что ни писать, лишь бы слово вязалось со словом и легко бы льнуло одно к другому. Одних псалтырей переписал он своею рукою и не счесть сколько, но и не меньше разных потешных повестей. А теперь захотелось князю Ивану еретических тетрадей.
- Коли так, - молвил Отрепьев, принимаясь за перо, - спишу тебе и от того писания.