Из Гощи гость - Давыдов Зиновий Самойлович 24 стр.


Но руки у Отрепьева дрожали, перо то и дело попадало мимо черниленки, письмо выходило худое. Тогда он перекрестился и начертал на полях: "Плыви, пловче; пиши, человече; святая богородица, помоги мне". Но это не помогло, и Григорий, осердясь, вывел через всю страницу крупно: "Пиши, пес окаянный". И пошел писать как попало, дрожащею рукою и пером, с которого чернила стекали на бумагу неровно.

- "А что такое царство небесное? - вычитывал Григорий вслух из развернутого на столе свитка, перенося это рукою своею в раскрытую тут же тетрадь. - Что такое второе пришествие? Что воскресение мертвых? Ничего этого нет. Покамест жив человек, жив и есть. А умер - до тех пор и был…"

Григорий оторвался от письма, как бы озадаченный этими словами.

- Хм! - хмыкнул он тотчас в бороду себе. - Коли помер, известно: ижицу ставь. Ох-хох!.. - вздохнул он, потерши кулаком свое подшибленное око. И опять принялся понукать сам себя, даже подталкивая левою рукою своею непослушливую с перепою правую руку. - Пиши, пес! - твердил он, вновь наклоняясь к бумаге. - Пиши, союз дьяволов, худой монах, козел смрадный!.. Ох!..

Разохался чего-то не в меру Григорий в эту ночь; тяжело, видно, было у него на душе и неспокойно. Он смутно помнил свою вчерашнюю встречу с царем в сундучном ряду, неистовые свои речи и царев огнепальчивый гнев. И теперь хотел утишить свою тревогу работою, словами, которые жили в истрепанном свитке и разрастались, множились, зацветали наново под рукою писца в тетради, раскрытой на столе. Уж немного и нужно было Григорию из свитка этого; дописать бы теперь до конца да из другого начать. И Григорий и впрямь почти не чуял уже тревоги, сменявшейся мало-помалу радостью близкого завершения дела. Он дописал страницу, провел концевую черту, присыпал песком из медной песочницы и на пол сдунул. Потом пересчитал тетради и переметил их. И в последней, на оставшейся чистою странице, разбежался своею опять обретшею крепость рукой:

"Радуется путник, увидев окончание путешествия; утешается и мореплаватель, достигший небурного пристанища; веселится и земледелец, собрав плоды трудов своих. Благодушествую же и я, убогий, видя тетрадей этих конец".

Отрепьев откинулся на спинку скамейки, поерошил гриву у себя на голове, протянул руку к свечке и ногтем нагар с нее сощелкнул. А свечка и вовсе погасла, так что слюда забелела в окошке на рассвете, прохладном и сыром после прошедшей грозы.

Григорий не стал добывать огня наново, а посидел на лавке, ожидая, когда совсем рассветет. И, дождавшись рассвета, принялся выписывать в чистую тетрадь слово за словом из другого, взятого с полки свитка. Но в начатой тетради Григорий и первой страницы не дописал, когда услышал стук в ворота, лай дворовых псов, загремевших цепями, людские голоса на дворе. А писец и головы от бумаги не поднял.

- Ой, княже Иване! - забубнил он себе в ус, перекосив хитрой усмешкой расшибленное лицо. - Ой, господине добрый!.. Где гулял, ночку коротал, утром домой ворочаешься?..

Но кто-то взошел на дьяконово крылечко, рванул дверь, сени прошел… Обернулся дьякон, ан в дверях мужик, саблей перепоясанный, а за ним стрелец пищаль в дверь тычет. И не опомнился дьякон, как ввалились они оба прямо в светелку к нему, а за ними Кузёмка, дворников толпа, Антонидка-стряпейка плачет, рукавом слезы вытирает.

- Чудова монастыря дьякон Григорий, нарицаемый Отрепьев, ты ли? - обратился к Григорию мужик, вошедший первым в избу.

- Хотя бы и я, - молвил Григорий, не вставая с места, только обернувшись к двери. - Для чего расспрос?..

- Встань, - возгласил мужик и полез за пазуху, откуда вытащил свернутый трубкою бумажный лист. - Встань, дьякон, слушай государев указ.

Григорий поднялся, оперся рукой о стол, другую руку положил на спинку скамейки, а мужик развернул лист, откашлялся и пошел водить пальцем по крючковатым строчкам.

- "С указу пресветлейшего и непобедимого цесаря Димитрия Ивановича, божиею милостию всея Русии царя и великого князя и всех царств татарских и прочих государя и обладателя…" - стал вычитывать мужик, должно быть земский подвойский.

- Ну-ну… - откликнулся с места своего Отрепьев, улыбнувшийся половиной лица, завеселевший неведомо от какой причины. - Чего там указали?..

Подвойский глянул на Отрепьева сурово, помолчал немного - да как рявкнул, так что столпившиеся в дверях дворники сразу назад в сени отпрянули.

- Собачий сын! - кричал подвойский, наступая на Отрепьева. - Вор!.. С чего это ты взял так воровать, государеву грамоту перебивать! Молчи, свинья, да слушай, сказывают тебе!

- Ну-ну, ну-ну, - отмахнулся от него Отрепьев, поморщившись только. - Читай… Чего уж!.. Эк тебя…

Подвойский как опалился, так и потух. И снова пошел по строчкам, спотыкаясь и увязая между слов.

- "…и обладателя, - повторил он, взглянул на Отрепьева и опять уткнулся в бумагу, вычитывая из нее одно слово за другим. - Велено Чудова монастыря дьякону Григорию, нарицаемому Отрепьеву, объявити опалу, и, не мешкая, ехати ему, Григорию, за крепкой усторожей в Ярославский город и жити в монастыре у Спаса до государева указу. А дорогой смотрети накрепко, чтобы тот Григорий, чего боже борони, с дороги не сбежал. А корм ему давати добрый повседневно, и питье, и одежу, и обужу, и на прочий обиход, чего ему надо. Дан сей указ в цесарствующем граде Москве, в лето семь тысяч сто четырнадцатое, апреля в двадцатый день. А подписал великого государя цесаря Петрак Басманов думный дворянин".

Подвойский вычитал из указа все, что было там, свернул лист и обратно за пазуху сунул.

- Слыхал, Чудова монастыря дьякон, нарицаемый Отрепьев? - спросил он, ткнувшись бороденкой в сторону черноризца.

Знамо дело, слыхал, не оглох, - повел плечами Отрепьев, раздумчиво уцепив двумя пальцами нижнюю губу.

- Будет тебе, батька, не опала - райское житье. Корм добрый, питье всякое, чего тебе надо… Слыхал?

- И то слыхал, - ответил Отрепьев, оставаясь на месте.

- Ну так, я чай, можешь и ехать. Указано везти тебя борзо.

- Борзо указано?.. - не то улыбнулся, не то поморщился Отрепьев. - Хм!.. Ну, коли указано, то и поедем борзо.

И он засуетился сразу, кинувшись к лавке, вытащив из под нее пыльный мешок, принявшись тыкать в него свои тетради, свитки, бумажные листки, книжечки какие-то в холщовых переплетах.

- Кузьма, - молвил он, не переставая бегать по светлице, ползать по полу, тянуться к полке и совать в свой мешок всякую исписанную бумагу, какую ни попало. - Кузьма, любимиче-друже! Котому эту и писание, которое в котоме этой видишь, снеси Ивану Андреевичу, в руки ему. Не оброни, борони бог, чего из котомы. Скажи поклон князю. Скажи, не дописал ему тетрадей Григорий-дьякон, нарицаемый Отрепьев. Писал-де Григорий худым умом, грешный человек, коли бывало и с хмелю. Где сплошал, где ошибся, где написал грубо; так читал бы князь, исправляя, себе в сладость и Григория не кляня. Вот, Кузёмушка… Эку котому нагрузил тебе!..

Кузёмка взял из рук Отрепьева мешок, и дьякон, вздохнув облегченно, точно гору с плеч сбросил, сунулся за однорядкой. Но на колке чернел один только дьяконов колпачок, а однорядка словно и не висела здесь никогда. Отрепьев развел руками, улыбнулся, натянул на голову колпачок и в одной ряске комнатной пошел прочь из избы.

XIX. Отрепьев отправляется в ссылку

Он стал будто ростом меньше от государевой опалы, дьякон Отрепьев, когда зашагал по двору, по мокрой еще траве, к возам, стоявшим наготове у ворот. Половину лица залепила ему расплывшаяся загогулина, а по другой половине струилась жалкая улыбка, выбегавшая из-под брови и прятавшаяся в серебряной проседи дьяконовой бороды. Он взобрался на воз, сел и стал ждать, как бы безучастный ко всему.

А по двору с ревом и причитаниями бежала Антонидка. Она волокла откуда-то стеганый охабень, который и кинула дьякону на плечи, когда подбежала к возу, и сунула черноризцу в ноги узелок, в котором брякнуло стекло. Дьякон тряхнул колпачком и продел в прорешины охабня руки.

С крыльца в исподнем кафтане спустился князь Иван. Он подошел к возу, взял Отрепьева за руку…

- Эх, Богданыч! - стал он печалиться и вздыхать. - Вишь ты, как сошлось по неистовству твоему и легкоте всегдашней. А говорил тебе не раз: Москва - не Путивль, и государь Димитрий Иванович - великий цесарь, не казачий атаман.

Дьякон взглянул на князя Ивана одним глазом лукаво, но ничего не сказал; так и не узнать было, что подумалось ему. Но, как бы невзначай, тронул он ногою узелок, положенный Антонидкою в сено, там забрякало, и Отрепьев улыбнулся даже загогулиною своею, всем лицом. И тотчас, как муху, согнал с лица улыбку, охнул сокрушенно и молвил:

- Княже-друже! Я с давних лет много поднял для царевича труда и печали - в Двинской земле, в Диком поле… Вместе казаковали с ним, вместе богу молились, вместе таились в пещерах, словно зайцы либо лисы. Отчего же государь так опалился на меня?.. И это ли, спрошу тебя, пожать я должен за труды и печаль?

- И много не кручинься, Богданыч, - положил князь Иван руку свою Отрепьеву на плечо. - Ненадолго опала тебе. Поживи у Спаса, в разум придешь, осенью снова будешь тут. Поезжай с богом и не мысли дурного ни против кого.

Дьякон пожал плечами, словно ему тяжела была на плече князь-Иванова рука.

- Не мыслю я ни дурна, ни лиха, - молвил он, качнувшись на возу, когда тот заскрипел подле настежь раскрытых ворот. - Убогий есмь инок… Был гоним, был прогоним и вот ныне - снова гоним.

Но последних слов его уже не слыхал князь Иван. Возы, разбрызгивая на улице жидкую грязь далеко вокруг, подпрыгивали на разбухших от дождя бревнах, которыми замощена была дорога. Впереди ехал на возу стрелец с секирой, положенной поперек колен, а подвойский подсел к Отрепьеву, завернувшемуся в свой охабень. Две телеги приехали за опальным черноризцем на хворостининский двор, а выкатило за ворота три. На последней, подергивая вожжами, сидел Кузёмка, а позади него уместилась набеленная и подрумяненная Антонидка-стряпея, не перестававшая голосить и причитать:

- Ой, и дальняя сторона страшна!.. Ой, и везут тебя, батюшка-свет, во дальнюю сторону!.. Ой, и государевой опалы не избыть, во дальнюю ссылку идтить!

У Кузёмки от Антонидкиных воплей защекотало в груди. Ему так были по душе Антонидкины причитания, что казалось - не на возу трясется Кузьма, провожая батьку Григория в ссылку, а парится в бане и, лежа на полке, кропит себя березовым веничком, размаривая свое тело, забрякшее в погоду и в непогоду. "Хорошо вопит баба: красно и голосисто", - думал Кузьма, поглядывая на Антонидку. А та - все пуще, хотя с чего б это? Был ей черноризец ни сват, ни брат… Но таков уж был обычай.

Скотопригонный двор на Мясницкой улице дал знать о себе путникам еще издали целым лесом колодезных журавлей и непереносною вонью, которою полна была здесь вся округа. От запаха клея, загнивших кож и перегоревшего навоза даже Кузёмкин мерин расфыркался и головою стал дергать, а дьякон на возу своем повернулся к подвойскому, глянул на него уцелевшим оком изумленно, носом потянул и только молвил:

- Ну-ну!..

За скотопригонным двором они на Сенной площади еле продрались сквозь длинное ущелье меж гор сена и ворохов соломы, высившихся на возах и навороченных на земле. И поехали дальше, Сенною улицей, пустынною, забранною одними плетнями с обеих сторон.

Путники миновали запертую палатку на росстанях, где дорога, как вилы, сразу расходилась натрое, своротили направо и проехали еще с полверсты. Здесь кони остановились сами, как только поравнялись с ракитой, к которой приколочен был побуревший от времени и непогоды образ Николы.

Не сворачивая с дороги, стояли все три воза один за другим, и дьякон, задев ногою бряцало в узелке, положенное Антонидкою на воз, выловил бряцало это из-под сена и уместил его у себя на коленях. А подле дьякона уже стояли люди: Кузёмка с той же Антонидкою, стрелец, покинувший на возу свою пищаль, мужик, служивший возницею стрельцу. В узелке у черноризца оказались стеклянные фляжки и братинка круговая; они-то и звенели и бряцали на возу под сеном всю дорогу. И, когда Антонидка развернула прихваченную еще с собой чистую тряпку, которою обернула куски пирога, заходила тогда братнина вкруговую - от черноризца к подвойскому, от подвойского к Кузёмке, от Кузёмки к Антонидке.

- Ехали б путем, погоняли б кнутом, - бросали друг другу путники добрые пожелания, прежде чем из братинки глотнуть.

- Были б дороги ровны, кони здоровы, и ты пей себе на здоровье, - откликались другие.

- Побежала дорожка через горку, - закручинилась Антонидка, после того как несколько раз хлебнула пробирающего питья из братинки круговой. - И… дальняя сторона, - пробовала она было опять завести, но подвойский бросил ей в рот какую-то крошку, которой сразу поперхнулась Антонидка.

Фыркали кони, мотали головами, силясь поворотиться храпом к возу, где шел последний, росстанный пир.

- То и указано глядеть накрепко, чтобы не сбежал? - молвил Отрепьев подвойскому, уткнувшему в братинку вместе с бороденкою и все лицо.

- Борони бог, борони бог, - бурчал в братинку захмелевший подвойский.

- Ан я и убегу, мужик, хо-хо!.. - осклабился Отрепьев, суя себе в рот куски пирога. - Матушкой Волгой путь мне легкий: и следу не сыщешь. Утеку к казакам волжским либо в шахову землю. За обычай мне дело таково.

- Борони бог, борони бог, - тряс только бороденкою подвойский.

Но в фляжках питье было всё, и братинка тоже была суха. Надо было ехать. Отрепьев обнял Кузёмку и с Антонидкою попрощался. Чуть не валясь с ног, побрел к пищали своей стрелец.

А берите, братцы,
Яровые весельца, -

гаркнул он, упав боком к себе на воз, вцепившись там руками в свою пищаль.

А садимся, братцы,
В ветляные стружечки, -

выл он, замахиваясь пищалью невесть на кого.

И рванули кони, понеслись с горки в лог и пропали в ельнике, который разбежался густо по широкому логу. Кузёмка едва вожжи успел схватить, а то, видно, и у Кузёмкиного мерина была охота вслед за другими ринуться в лог. Кое-как взобрались Кузьма с Антонидкой к себе на воз и поехали шагом вверх по косогору, к серевшей на росстанях деревянной палатке.

Солнце уже обошло полнеба, подсушивая дорогу после вчерашней грозы, сверкая в новой траве, пробившейся около лужиц, налитых водою до краев. И у лужи одной, подле самой палатки на росстанях, увидел Кузёмка какую-то растерзанную девку, мочившую себе голову в рыжей воде. Кузёмка остановил коня.

- Ты… девка… что? - молвил он, не понимая, к чему бы это взрослой девке в поганую лужу всем лицом тыкаться.

А девка та, оставаясь на корточках, обернулась к Кузёмке еле, замахала руками, стала дуть себе на руки и заливать себя водой.

- Горю!.. - закричала она вдруг, подскочила с земли и метнулась к Кузёмке. - Заливайте огонь на мне, люди, кто ни есть!.. Топчите, милые, уж сердце занимается…

И она упала без памяти под свесившиеся с воза Кузёмкины ноги, растянулась в грязи вся, в красной сорочке дырявой, едва прикрытой изодранным коричневым платом.

Кузёмка с Антонидкою подняли девку, положили ее к себе на воз, ветошью какою-то укрыли и повезли через Сенную площадь и дальше - по Мясницкой улице, по проездам и проулкам - на хворостининский двор.

XX. Пир

Здесь стоял шум, конюхи седлали князю Ивану бахмата: надобно было князю ехать после полудня к Василию Ивановичу Шуйскому на пир. Засылал Шуйский людей своих еще третьего дня, кланялись они князю Ивану, просили о чести Василию Ивановичу. И вышло тут Кузёмке скорое похмелье, да во чужом пиру. Кузьма и о девке беспамятной на возу своем забыл и сразу пересел с воза на каурую кобылу, чтобы идти у стремени князя Ивана. Они вместе и поехали со двора - князь Иван подбоченившись, а Кузёмка трясясь в седле как попало, точно не стремянный это был, а мешок с мякиной подмокший.

Князя Василия двор у Покрова под Псковской горой был весь заставлен телегами, с которых артель мужиков, согнувшись и скрючившись, перетаскивала кипы овчин и груды нагольных тулупов в раскрытые настежь подклети. И дух стоял здесь такой от овчин переквашенных, что под стать и скотопригонному двору на Мясницкой. Кузёмка и то с похмелья не сразу смекнул, что за притча такая: Мясники не Мясники, а разит за версту… Но вспомнил: почитай на все Московское государство протянул князь Василий Иванович свои загребущие руки. В необозримых его вотчинах многое множество кабальных холопов, великая рать подневольных людей только и знала, что шкуры обивать, в квасе мочить, коптить да расчесывать. Овчины русские и ордынские, мерлушки и смушки, поярки и линяки, шубы нагольные и шубы крытые, полушубки и шапки, - их развозили в несметном числе князя Василия люди по ярмаркам и торгам. Кузёмка хотел было тут же прикинуть, сколько ж это денег набивается к князю Василию в мошну за год, за день один, за час, но князь Иван Андреевич бросил своему стремянному поводья, и Кузёмка тоже с кобылы своей слез.

"Шубник, - думал князь Иван, поднимаясь по лестнице, морщась от запаха овчины, которым прокисли насквозь все стены ветхих, приземистых, неопрятных покоев. - Шубник… Незачем было и ездить к нему". И то: чего он здесь не видал, князь Иван?.. Стариковской дури, вздора, стародревней злости?.. Да вот пристал же старик… И людей своих к князю Ивану засылал и сам кланялся не раз. Недавно на Постельном крыльце в Верху вцепился он князю Ивану в кафтан: "Да мы с батюшкой твоим… да мы еще с дедом твоим…" Ну, и обещал князь Иван быть в среду после полудня, вот и слова держаться пришлось. А теперь хоть обратно поворачивай: не с кем и не для чего тут князю Ивану пир пировать.

Князь Иван, может быть, и поворотил бы обратно, если бы из сеней не бежал ему навстречу замызганный челядинец проводить об руку гостя в княжеские покои. Да и сам князь Василий, в одно время плюгав и брюхат, вот он семенит из покоя, щурит глазки подслеповатые, рад-де он гостю, кланяется, просит в трапезную, усаживает за стол.

Назад Дальше