- Приду, ваша милость, неотменно, как соберусь только, как можно будет, - торопливо потряс пан Феликс обе руки князя Ивана и на предлинных ногах своих зашагал по улице.
А князь Иван остался в легком опашне у приоткрытой калитки до тех пор, пока бараний треух совсем не растаял в сыроватой бархатистой мгле.
XXII. Одиночество
Обмахрилась в это лето под навесом красная княгинина колымага; на колесах порыжели от ржавчины толстые ободья; куриным пометом измарана была вся кровелька возка. Мужики дворовые, поплевав себе на руки, вцепились все сразу кто в подножку, кто в дышло, охнули, крякнули, выкатили тяжелую повозку на двор, стали ладить ее и чинить, готовить в далекий путь. До бездорожицы осенней должна была ехать в тот путь Алена Васильевна на Калязин, на Кашин да на Бежецк, потом на Красный Холм и на Весьегонск. В Горицах над Шексною, в монастырьке глухом, будет пострижена Алена Васильевна в монахини, а сын…
- Авось проживет он теперь и своим умом, - говаривала Алена Васильевна туркине Булгачихе, сидевшей подле нее в крестовой на полу. - Умнее он, вишь, всех… По разуму себе никого в версту не ставит… Охти!..
И старая княгиня брела из крестовой на задворки поглядеть, как наваливают на возы разную кладь, как размещают там всякие припасы для дальней дороги и на монастырский княгинин обиход.
Уже первые золотые пряди показались на березе в плакучих ее ветвях; уже и птица лысуха не всхлипывала больше в камыше за Черторыем; над Москвою разгорались и гасли стылые зори; белоснежные паутинки плыли серебряными струйками в синем воздухе целый день. Но в крестовой у Алены Васильевны было, как всегда, темно. Бесчисленные огоньки перед образами, казалось, бессильны были побороть этот вечный полумрак в углу, где, потупив голову, стоял перед Аленой Васильевной князь Иван.
- Дожить тебе, сынок, до моих вот лет - великое море переплыть…
Алена Васильевна ворочалась на своей скамейке, постукивала костылем, черными колкими глазами как будто пронизывала сына насквозь.
- Ох, что и непогоды на морюшке том!.. Ох, что и беды, ох, что и кручины!.. - Алена Васильевна заплакала. - Только и прибежища на морюшке том - иконы святые, писание божественное…
"Писания всякого много, - подумал князь Иван, - но не все божественно оно… - И вспомнил пана Феликса. - Хватает и в писании том выдумок да басен".
- Мне-то, убогой, и слушать то писание, да не понять всего. А ты учен… Ох, думаю, не через меру ли учен ты? От многого учения, слыхала я, все хитрости, все новые ереси… Есть у нас уже такие, что и царский гнев им нипочем: бороды бреют и ус подстригают по латынскому обычаю.
Князь Иван поднял голову, хотел было сказать что-то, но промолчал.
- Ну, поди, сынок, благословлю. Сколько дела было у меня в миру на веку моем, со всем, думаю, управилась, да вот только тебя не женила. Ну, авось управишься и без меня. Я-то теперь тебе не указ… Взрослый ты. А на свадьбу к тебе приволокусь, приволокусь ужо. Сними-ка, сынок, вот с левого прясла богородицыны складенки.
Князь Иван потянулся, снял с крючка небольшой серебряный складень, подал его матери и опустился перед ней на колени.
На другой день, чуть солнце взошло, выставил Кузёмка дубовую подворотню, и со двора на улицу покатила вычиненная княгинина колымага, а за колымагой потянулся обоз, нагруженный мешками, бочками, укладками, дворовыми девками, работными мужиками. В Горицах будет жить Алена Васильевна не простою черничкою, а души ради спасения в собственных хоромах, особым двором.
Князь Иван в седле, на белом отцовском бахмате, проводил Алену Васильевну за Москву до горы. Здесь княгиня вышла из колымаги, простилась с сыном, благословила его в последний раз и вновь, вздыхая и кряхтя, полезла в возок, на перину, к туркине Булгачихе, которую тоже увозила с собой. На перевале дороги остался всадник в цветной однорядке, долго глядевший, как возы один за другим со скрипом ныряли в поросший калиною лог. Конь под князем Иваном встряхивал головой, погромыхивал цепочками, бил копытом землю. Князь Иван повернул его и пустил легкою рысью обратно, в ту сторону, где над густыми садами и золочеными куполочками бабье лето раскинуло свой необозримый шатер.
Дома прошелся князь Иван по дворам и конюшням, но здесь все замерло в этот час в послеобеденном сне. Приказчик, привезший несколько дней тому назад из переяславской деревеньки овес и холсты, спал посреди двора на возу, укрывши голову от солнца холщовой сумой. Конюх Кузёмка едва обрал княжеского бахмата, как повалился тут же, в конюшне, на коробью с овсом. Тихо было и одиноко в хворостининском доме: ни кашля Андрея Ивановича, ни оханья Алены Васильевны, ни шаркотни старой туркини.: Лишь флюгер жестяной скрипнет невзначай, еле повернувшись на шпеньке своем железном, да время от времени, расхлопавшись крыльями, петух пропоет. Так же тихо бывало и у дяди Семена, когда он уезжал из дому, и князь Иван оставался один подле книжного ларя. А он-то, дядя Семен: послали его воеводою в Васильсурск, пожил он там года с три и поехал теперь воеводствовать в Невосиль.
Князь Иван, скинув с себя однорядку, принялся шагать по комнате своей из угла в угол. "Жить-то теперь с кем же мне? - думал он. - Людей подле нету вовсе… Только и отрады, что словом коли перекинешься с паном тем замотайским, да и того ныне не достанешь. Что ж не идет он? Ужель все недосуг?.. Наведаться, что ли, к нему?.." Князь Иван зевнул, перекрестил по привычке рот, потер рукою напружившийся в морщинах лоб. "Ох, и скучно!.. Ох, и кручиновато!.." И, достав из подголовника своего ключи, он прошел с ними в столовый покой.
Там, в столовой, в большом шкафу тускло белела посудина с крепкой водкой, отстоенной на вишне. Третьего дня напоила Алена Васильевна допьяна водкой этой переяславского своего приказчика. Влив в себя одну чару и другую, приказчик замотал было головой, но Алена Васильевна не нашла ничего лучше, как за верную службу налить ему третью, после которой приказчик упал замертво, а Кузёмка-конюх выволок его на двор, где отлил водой. Князь Иван наполнил себе из посудины той такую же чару, выпил ее жадно, без передышки, и выронил чару из рук, потому что пол точно поплыл у него под ногами. Князь Иван пошел в свою комнату, пробираясь и так и сяк, а пол плывет под ним, бросается ему под ноги, валит князя Ивана с ног. Князь Иван ступает, высоко поднимая ноги, чтобы не зацепиться, чтобы не споткнуться, чтобы не удариться… А пол все ретивей несется к нему, налетает на него, вот ударит по коленям, расколотит, перешибет… Насилу добрался князь Иван до комнаты своей, до лавки и подушки, в которую уткнулся охмелевшей головой.
"Жить-то теперь как?.." - начал он снова с тоски и одиночества сам в себе распалять свою кручину, которая стала грызть его еще злей. Но тут он увидел, что лавка, на которой лежал он, пошла по комнате, поехала, раскатилась, поплыла, как в ту ночь, когда в этой же комнате умирал Андрей Иванович, старый князь.
- Помер же ты, старый, - молвил князь Иван, - чего ж тебе от меня?..
Но ответа не услышал, потому что лавка под ним неистовствовала, выла, неслась куда-то со свистом и звоном, пока не провалилась вместе с князем Иваном в черную дыру.
Долго ли проспал князь Иван, он и сам сказать не мог, но разбудила его Матренка, и она же подала ему в комнату на подносе кружку холодного квасу.
- Там тебя, государь, в сеничках одна какая-то дожидается, - возвестила девушка, поклонившись князю, глянув на него прозрачными глазами из-под стрельчатых ресниц. - Долгонько таково сидит; видно, очень надобно ей. Кручинится, запозднилась-де, а будить не велела. Я уж на себя взяла, пошла к тебе, ан ты, государь мой, во сне маешься…
У князя Ивана болела голова, тошнехонько было ему и неприютно. Он припал к кружке с квасом, освежил себя холодным пенистым питьем и побрел в сени. Там на полу сидела Анница, на руках которой почивал младенец, крепкий и смуглый от загара Василёк. Анница не сводила с него глаз, зорко следя, чтобы комарик либо мушка не сели на лицо ребенку. Увидя князя Ивана, Анница чуть качнулась в поклоне ему и заговорила шепотом, столь, казалось, приставшим теперь опустевшему вконец хворостининскому дому:
- Послал меня, батюшка, к тебе государь мой Феликс Акентьич. Ночью этой снялись они вдруг, полки иноземные - немцы и шляхта… Феликс Акентьич только и забежал в хоромы к себе да рученьками своими белыми грамотку тебе написал.
Анница распустила пестрядинный платок, обмотанный вокруг головы, и принялась на одном из концов его распутывать тугой узелок.
- Я волосыньки рвать на себе, - продолжала она, теребя неподдававшийся узелок, - слезыньки из глаз моих покатилися, выть почала… А он, государь мой Феликс Акентьич, выть не велел, слез лить не приказал…
Она развязала наконец узелок и протянула князю Ивану мелко сложенную бумажку. Князь Иван развернул: латынь!
"De te ipso noli amplius dubitare. Est iam tempus agendi. Ad Tulam me adipiscere. Inde ambo una tecum proficiscemur".
Так ли он понял, князь Иван?.. "De te ipso noli amplius dubitare": "Нисколько не сомневайся…" "Est iam tempus agendi": "Приспела пора… Нагони меня в Туле… Дале поедем с тобою вдвоем…"
И, держа в руке развернутое письмецо, бросился князь Иван в покои, добежал до столовой хоромины, прижался к дверному косяку, прочитал еще раз написанное паном Феликсом второпях, на обрывочке бумажном: "Дале поедем с тобою вдвоем…" Куда поедем?.. Зачем вдвоем?.. Но князь Иван уже чуял, уже давно догадывался, куда может позвать его пан. А теперь пан этот и впрямь его кличет: поедем вдвоем. В думах жарких стоял князь Иван у дверного косяка долго, пока не заметил Матренки, которая начала носиться взад и вперед, как стрелка, собирая князю к вечернему кушанью на стол.
"Что ж это я!.. - спохватился князь Иван. - Надобно Аннице подарить хоть малое что на вдовство да Васильку ее на сиротство".
Но где было взять теперь Анницу? С сыном своим брела она теперь за реку, едва отбиваясь от собак, норовивших вцепиться ей в черные пятки, кое-как пробираясь домой на Болвановку, во двор, покинутый паном Заблоцким.
XXIII. Всадник в палевой шубе, о дву конь
Сеет, сеет дождь, застит главы кремлевских соборов мокрой пеленой.
Выйдет князь Иван на крыльцо, глянет: жухлый лист, мокрый тын, на тыну мокрая галка; а за тыном, слышно, хлюпает по грязевищу пьяный мужик, врет всякую несусветицу спьяна. Князь обратно в комнату к себе, повалится на лавку и спит, спит до ночи, а ночью и сам напьется пьян. На другой день проснется, выйдет из комнаты и никому в глаза не глядит.
Но однажды морозное солнце просочилось сквозь пар над слободками, продралось сквозь черные сучья оголенных деревьев. На утреннем морозце затвердела земля, и, как бельмами, затянулись на ней бесчисленные лужицы. По двору проваживали лошадей, наскучавшихся в ненастье по конюшням. Князь Иван стоял в палевой шубе на лестнице и глядел с крыльца, как, фыркая и меча по сторонам косые взоры, рвется из рук конюха белый бахмат.
- Конь игровой, гулёный, - молвил конюх, мотаясь но двору вслед за бахматом. - Застоялся, набряк, дороги просит…
Князь Иван встрепенулся: а он-то, князь Иван, не набряк ли?.. Ему-то в дорогу не пора ль?.. Что ж это он?.. Жив?.. Мертв?.. Чего ждать ему на Москве?.. Зовет же его пан Феликс! Вот бы проведать его! На один хотя бы день до зимних до холодов в Тулу слетать!..
- Кузьма!.. - крикнул звонко князь. - Гей, Кузёмка!.. К завтрему бахмата мне подай и бурого подай!.. Поеду о дву конь.
- Далече ль путина твоя, князь?.. - спросил конюх, придержав бахмата на обмотанной вокруг руки узде. - Кого с собой прикажешь в путину ту?
- Никого не надобно мне, Кузьма, один поеду, - сказал князь Иван и, чтобы замести следы, добавил: - Слетаю… в деревнишку… в переяславскую - в Бурцовку нашу: как там у них?.. да и обратно ворочусь. А ты уж, Кузёмка, тут за всем присмотри, чтобы всё…
- Как прикажешь, князь, как повелишь.
С князя словно наваждение сошло, словно живой водой омылся он весь. Он провел рукой по лицу, как бы злой сон с себя сгоняя…
- Что ж это я! - молвил он вполголоса сам себе. - Чуть с ума не сошел от пьянства и безделья. Ужель всегда мне так жить?..
И он побежал в комнаты, стал хватать то, другое, пихать это все в дорожные котомки и сумки… Напихал чего и не нужно - бумажки, книжки, большую в лазоревом атласе тетрадь… Он и ночью не ложился, все бегал по комнатам с подсвечником, отбирал, укладывал, а утром приторочил это все Кузёмка к седлам коней, ждавших князя Ивана внизу, у крыльца.
Утро было сухое, туманное. Застоявшийся бахмат взял сразу резво от крыльца, и бурый жеребчик не отставал, идя на поводу в запасе. Князь Иван доехал до Пожара, но здесь, вместо того чтобы скакать дальше к Сретенке и на Переяславскую дорогу, он стал пробираться сквозь площадную толчею мимо Фроловских ворот. За рвом, через мосты, Ордынской слободой выехал он за Серпуховскую заставу и, не считая верст, стал уноситься по обмерзлой дороге вдаль, туда, где за пригорюнившимися лесами, за синими еще реками, в Туле, за Тулой ли, поджидает его единственный друг.
Князь Иван едет так уже не день и не два, то и дело обгоняя один стрелецкий полк за другим. Вслед за стрельцами на возах волокут огромные знамена, тяжелые литавры, ивовые корзины с острыми подмётными крючками - железным "чесноком" для копыт вражеских коней. Его густо разбрасывают по дорогам, чтобы задержать конницу врага. И, проносясь мимо рати, идущей походом, думает, усмехаючись, князь Иван: "Турский там или крымский завоевался, или кто-то совсем другой?" Стрельцы оглядывают скачущего мимо всадника в палевой шубе, о дву конь и думают в свой черед: "Гонец это государев или кто?"
И так день за днем. Ночью переспит князь Иван где-нибудь в избе, на сельбище, набитом проходящим ратным людом, а чуть займется холодная заря - опять за околицу, где по заморозкам утрами хрустит под копытами коней новый ледок.
"Далече ль твоя путина, князь?.."
Так, что ли, спросил его конюх Кузьма?
Ох, далече, далече!..
И князь Иван все дальше уносится на юг под трубные клики последних лебединых станиц. Вон плывут и они к югу в стылом небе, над синим лесом.
Часть вторая
К Москве многожеланной
I. Переправа
Трава шумит, волна плещет, ржут у воды кони. С высокого берега роняет явор в синюю воду листья свои золотые, и несутся те листья по воде за пороги, к крымскому морю, далекому морю.
Прозрачна днепровская волна до поры. Вспенили и замутили ее кони, когда стали бросаться в воду; а за конями своими поплыли казаки, уцепившись за конские хвосты. Сводит спину, корючит ноги студёная вода. Гей, други, верные кони, тяните к берегу, к московской стороне! Попляшем у костров!..
- Други-и-и…
- Не выдай!..
- К берегу!..
- К берегу держи-и-и!..
- Держи ближе к плоту, держи ближе к плоту-у-у!..
А на плоту - целая польская хоругвь. Скалят поляки зубы, смеются над чубатыми казаками, дразнят их, зубами лязгают, губами булькают… Холодно, мокро… Брр!..
Пять дней идет переправа на плотах, на паромах, на баркасах либо по татарскому обычаю - где вброд, где вплавь. И только на шестое утро, когда с польско-киевской стороны последний плот отвалил, подтянули Димитрию дощаник, пестро убранный бухарскими кумачами и аравитским миткалем. Лжецаревич, неведомо с какой петли сорвавшийся, но живой и веселый, пришпорил коня, гикнул и взъехал на помост; а за Димитрием следом, подпрыгивая на разъехавшихся бревнах, покатила телега с дьяконом Отрепьевым - Гришкой Отрепьевым, как неуважительно к монашескому его званию называли чернеца в войске. Загорелый, толстоносый, чернобородый, он на возу своем поспел за Димитрием и к речной переправе: уже много дней, куда бы ни отъезжал Димитрий, чернец неотступно следовал за ним.
Костры дымные вились под ракитами на том берегу. Мужики остёрские варили казакам кашу. Войско отдыхало после трудной переправы в холщовых палатках, в шалашах, сплетенных из лозины. А потом, как ударили в бубны, объявили войску поход, то и потянулись рыцари вверх берегом, Десною, что устьем своим пала в этом месте в Днепр-реку.
Шла польская конница на рысях ровным строем, за хоругвью хоругвь. Играла музыка, пели поляки свои походные песни. И вслед за поляками шли набранные Димитрием казачьи ватаги. Сорвиголовы, заводилы, пересмешники - выносятся казаки вперед, кидаются в сторону, наездничают, гуторят, перекликаются:
- Гей, ляшек, латынская вера!..
- Вера латыняна, ан и правда глиняна.
- Ведома мне ляхова правда. Правда у них - что чуб на ветру: куды ветер.
- Ветер, гей, ветрило!..
- Ветер верховой…
- С восходу, с востоку…
- С московской стороны ветер…
- Витро, братаны…
- Ветерец…
- Гой, повий, да повий…
- В лицо ветрище: выдувает нас в обрат…
- Не каркай, Безгузый!..
- Была мала ветера, стала балшой ветера.
- "Ала-ала…" Побреши на ветер, собака…
- Литвою идем…
- Литво-ою…
- А далеко ль до московского рубежа, братаны?..
- Недалек он, рубеж московский…
- Рукой подать, перстом поторкать…
- В одночасье донесут кони…
- Коли там в одночасье!..
- Не каркай, Безгузый…
- Прямой ты, Безгузый, трач…
- До Остёра верст с пятнадцать?..
- Недалечко до Остёра…
- Гой, да Остёр - больно востёр…
- Вонде - Остёр?.. Церквушка на горушке?..
- Други, Остёр!..
Из-за купы деревьев сверкнула на закатном солнце белокаменная часовня с польским крестом на черепичной кровельке. Поляки скинули с голов своих шлемы с бело-голубыми перьями и затянули в лад трубачам:
- "In te, domine, speravi…"
Последний клок польско-литовской земли… Дальше - Московское государство, незнакомая страна, бранный труд, переменчивое счастье.