21 день - Иштван Фекете 19 стр.


Из всех возможных прибежищ чердак находился ближе прочих, и после бурных переживаний выпускной церемонии меня тянуло именно сюда. В эту пору дня старая черепица крыши раскалялась так, словно чердак был ближе к адскому пеклу, чем к небу, - подвальная прохлада как будто лишний раз доказывала это, - но я никогда не страдал от жары. Часами просиживал я на самом жгучем солнцепеке, словно все тело мое жаждало струящегося с неба тепла; мы, ребятишки, способны были по полдня проваляться в прогретой, илистой воде разливов ручья, и лишь впоследствии, гораздо позднее, я понял, что, пожалуй, накопленная организмом радиоактивная сила солнца и черных илистых отложений в дальнейшем уберегла меня от всяческих заразных болезней, за исключением одного случая. Даже испанку я ухитрился перенести на ногах, тогда как все мои сверстники валились от нее, точно осенние мухи.

Словом, я взобрался на чердак, который привлекал меня ясно ощутимым своеобычным ароматом старины. А в моих чувствах и мыслях чердак этот был олицетворением Времени, сказочной таинственности и - в конечном счете - туманной реальности, где нынешний день был представлен лишь теплым хлебным духом, исходящим от зерна прошлогоднего урожая.

Зачастую у меня возникало явственное ощущение, будто та жизнь, что протекает внизу - в доме и окрест него, - таинственно приглушенная, продолжается тут, на чердаке, а связующим звеном служат дымоходы, совы и летучие мыши. Дымоходы возносят кверху людские голоса, радостные или горестные восклицания, гудение печей, а совы и летучие мыши, оживающие с наступлением сумерек, связывают дни с ночами.

Чердак источал аромат времени и легенд о былом, однако в его сонной атмосфере присутствовал и запах реальных, конкретных предметов, подобно тому, как старое вино бережно хранит в себе щемяще-сладостную память о плодородной земле, о винограднике, о спелой лозе, о благоухании лета и осени, о привычной красоте края и веселых песнях людей, собирающих урожай.

А уж чердаку было что хранить в памяти!

Дом этот когда-то в давности строили монахи, которые, сознавая бренность своего бытия, тем не менее стремились создать себе обитель прочную и устойчивую на долгие-долгие годы. Камень и кирпич, легшие в основу постройки, были скреплены тщательно замешанным известковым раствором, а балки с прочностью металла и гибкостью благородных пород дерева поддерживали крышу, под сводами которой в нерушимом покое могли доживать свой век и люди, и служащие им вещи.

Вдоль всего чердака был даже настлан пол, но не так, как в нашем более поздней постройки современном доме, где пыль на чердаке всегда стояла по щиколотку и достаточно было ребенку подпрыгнуть разок, чтобы весь дом заходил ходуном и с потолка посыпалась штукатурка.

Здесь пол, конечно же, был выложен кирпичом, приобретенным специально для этой цели: крупными квадратными кирпичными плитками; стоило его подмести и сбрызнуть водой - перед обмолотом нового урожая всегда производили такого рода уборку, - и он вполне мог сойти за плиточный пол любой церкви.

С тех пор мне не встречался такой кирпич, точнее, попался всего лишь раз, среди каменных обломков дворца короля Матяша в Вишеграде; по всей вероятности, там тоже этим кирпичом был выстлан чердачный пол, ведь в ту пору немало ценных вещей хранили именно на чердаке, и он теснее был связан с жизнью дома, чем в более поздние времена, когда эту связь окончательно уничтожило беспощадное Время.

Барбос проводил меня до самого чердачного хода, осторожно держа мою руку в зубах, а затем, степенно вильнув хвостом, дал понять, что наверх он сопровождать меня не собирается. Наш пес, по вине своих предков - с одной стороны сенбернаров, а по другой линии овчарок, - был обречен зимой и летом носить лохматую шубу, поэтому тропический климат чердачного помещения он считал для себя противопоказанным.

Пес подождал, пока я справился с огромным ключом, а затем побрел назад, к абрикосовому дереву, откуда хорошо просматривался весь двор и можно было держать под присмотром все проезжающие мимо повозки.

А я неспешно двинулся вверх по ступенькам из прочного дуба, теплым и неподатливым. Мне нравилось ощущать босыми подошвами эту тугую силу, которая способна была бы выдержать на себе тяжесть целого дома, и каждой клеточкой впитывать в себя тишину, которую немыслимо было нарушить, хоть скачи по этим ступенькам вверх-вниз. А тишина начиналась уже здесь, на лестнице, хотя ее несколько смущал свет, идущий чуть справа, из окошка в боковой стене. Этот свет был частицей внешнего мира, оживленный летний шум которого чуть смягчала проволочная сетка, вделанная в раму для защиты зерна от вездесущих воробьев.

На чердаке было жарко, но я любил эту жару, которая никогда не вызывала у меня пота, хотя отцу, если хозяйственные дела загоняли его сюда, всякий раз приходилось менять рубаху, а у тетушки Кати, пока она развешивала тут белье, даже верхняя безрукавка успевала прилипнуть к спине, сама же тетушка Кати на чем свет стоит поносила и дурацкий чердак, и монахов, которые не додумались наделать побольше окон - хотя бы в боковой стене.

Но я любил эту сухую жару, пронизанную запахами пыли, черепицы, балок, дымоходов и зерна; стоило сквознячку хоть слегка всколыхнуть прогретый воздух, и тотчас можно было различить застоялый запах кожи, старой одежды, корзин, посуды, инструментов и бумаг, запах, хранящий в себе память о таинственных, отдаленных событиях прошлого.

Чердак надвое рассекала опорная балка, с неслыханной силой - хотя и с кажущейся легкостью - удерживающая на себе всю конструкцию крыши. Слева и справа от нее был оставлен широкий проход для обитателей дома, ежели нужда приведет их на чердак, а по обе стороны этого прохода размещались все те вещи, которые удалились сюда на покой: ими уже давно никто не пользовался, однако отправить их в мусорную кучу было невозможно. Да и как отправишь, если мусорной кучи как таковой у нас не существовало, да и счесть мусором, к примеру, дорожную корзину моей прабабушки было бы величайшим кощунством.

Учинить подобное, разумеется, никому не пришло бы в голову… Но - повторяю - на нашем дворе была лишь навозная, а не мусорная куча, и если бы мой отец углядел там какую-нибудь ненужную шляпу или сломанную трость, он в своем праведном гневе взвился бы до небес, не говоря уж о прочих конкретных последствиях.

Но такое никому и не приходило в голову, поскольку каждый знал, что потускневшему зеркалу, допотопной лампе, корзинам и подсвечникам, топорам и вертелам, саблям и капустной сечке, котелкам и тыкве-цедилке, седлу и шпорам, картинам и книгам, деревянной лошадке и сломанным зонтикам, аптечным пузырькам и шкатулкам для писем, ночным столикам и шляпным коробкам, поношенной одежде и старым календарям и еще сотням предметов порой неизвестного назначения, завернутых в бумагу или без всякой упаковки, пересыпанных нафталином, лавандой или предоставленных естественному тлену, - всем этим вещам место на чердаке.

Когда зерно кончалось, на чердаке производили основательную уборку, после чего в чердачном полумраке воцарялся покой еще на год, хотя со старых вещей при этом лишь смахивали пыль, не трогая их с места.

В этом году такая уборка уже состоялась, и я, ступая босиком по мраморно-гладкому полу, производил не больше шума, чем любой член обитающего тут мышиного семейства. Семейство это было весьма плодовитым, однако чрезмерно расплодиться ему не удавалось: об этом постоянно заботились кошки и чета сипух, давно свившая себе гнездо у самого ската крыши, и ни у кого и в мыслях не было изгнать ее оттуда.

Впрочем, если уж говорить откровенно, то в прошлом году я вынул из гнезда подросшею птенца; мне хотелось самому вскормить и приручить его, чтобы птица стала мне другом. Однако это благое намерение оказалось столь же неразумным, сколь и благим. Птенец не желал получать пищу из моих рук, не выказывал ни малейшей склонности подружиться со мной и вообще даже не смотрел на меня. Он сидел, уставясь взглядом перед собой или вовсе закрыв глаза. Через несколько дней я подложил его к другим птенцам, но он так и погиб, потому что родители перестали кормить его.

С тех пор я не прикасаюсь к гнезду и всегда с легким чувством стыда прохожу под балкой, где нахохлившись дремлют сипухи; они не боятся меня, хотя и внимательно провожают взглядом. Если в мышеловку попадалась мышь, я отдавал ее птицам, но они никогда не притрагивались к дарованной добыче. В то время я еще не знал, что совы едят лишь живую добычу, и воображал, будто они не могут простить мне гибели своего птенца.

У дымохода я останавливался и прислушивался, как зверь, попавший в незнакомый лес. Каждой нервной клеточкой я впитывал в себя едва слышные шорохи и лишь затем опускался в большое кресло, одну из ножек которого заменяли три уложенные столбиком кирпича.

Здесь начинался тенистый сумрак, и мне казалось, что и сам я обращаюсь в тень.

Я все глубже погружался в полумрак и тишину, и какой-то сонный, блаженный покой замедлял биение моего сердца. Но это блаженство не имело ничего общего с дневными житейскими радостями, оно скорее напоминало сонную истому - извечную, неуловимую и все же реально существующую.

Я сидел, не сводя глаз с полоски яркого света, пробивавшегося сквозь щель в разбитой черепице. В этой ослепительной полоске мириадами звезд плясали пылинки; они зарождались на свету и гибли, достигнув границы света и мрака. Стоило подуть на них, и пляска их бешено ускорялась, и было им несть числа.

Эта полоска света, кроме того, служила мне и часовой стрелкой: когда она подбиралась к горлышку кувшина с отбитой ручкой, наступал полдень, и можно было ждать колокольного звона. Сейчас, по моим представлениям, было часов одиннадцать.

Однако эти мысли возникали лишь мимоходом, а основная и главная моя дума была прикована к бабушкиной шкатулке с письмами. Шкатулка, хоть и небольшая, была обтянута кожей, прочной, как кость, и окована железом. Замок на ней совершенно потемнел от времени и, если учесть, что бабушка даже ключ от него держала в отдельной коробке среди прочих дорогих ее сердцу предметов, по всей вероятности, она охраняла глубокие тайны.

Что же там может быть? - размышлял я и лениво теребил замок ногой, поддев большим пальцем его дужку. - Может, и деньги, золото какое помимо писем. А что в шкатулке хранятся письма - не подлежало сомнению, поскольку бабушка раза два в году взбиралась на чердак со словами: "Пойду уберу свои бумаги".

Бабушка поддерживала обширнейшую переписку с другой моей бабушкой, со своими сыновьями и невестками, с одной-двумя приятельницами, но в первую очередь с теткой Луйзи, которая жила врозь с мужем, потому как тот пытался склонить тетку к чему-то такому, на что она никоим образом пойти не могла…

Этот разговор я тоже подслушал случайно, находясь в соседней комнате, и тотчас постарался незаметно выскользнуть вон, опасаясь услышать нечто страшное, хотя воображение много дней не давало мне покоя, подсказывая различные варианты поступков, на которые не соглашалась тетка Луйзи.

Убийство я отмел тотчас же, поскольку дядя Лаци был человек тихий и скромный, из тех, что мухи не обидит… Но тогда что же остается предположить?

При мысли, что поразительные тайны взрослых, возможно, хранятся в этой шкатулке, я досадливо поднажал на замок. Он скрипнул… и открылся!

Я испуганно отдернул ногу, а замок закачался, предательски распахнувшись.

Где-то поблизости завел свою протяжную, воркующую песню голубь, среди старых вещей мне вдруг почудилось какое-то едва уловимое движение, а замок наконец перестал качаться.

Ведь не я один на чердаке бываю, - заранее подыскал я себе оправдание и привел дужку замка в прежнее положение, словно никто и не пытался проникнуть в его тайны.

"Должно быть, бабушка плохо закрыла замок", - подумал я и тотчас скроил невинную рожу, и хотя этого никто не видел, самого меня это вполне успокоило: словно бы кто-то вручил мне шкатулку с тем, чтобы я осторожно заглянул в нее и аккуратно сложил все на место. Бабушка не так давно принесла сюда очередную пачку писем, значит, в этом году никто к шкатулке больше не притронется. К тому же на ней висит замок, и только мне одному известно, что он не заперт.

Теперь я уже любовно поглядывал на старую шкатулку - наверное, прежде она была дорожной - и чувствовал себя богатым. Я сидел в прабабушкином кресле, как банкир, перед которым в несгораемом шкафу хранится состояние чуть ли не всего города, однако он не спешит притронуться к богатству: ведь в любой момент, когда вздумается, можно брать оттуда по кроне…

Я не знал, да и по сей день не знаю, сколько жалованья получал мой отец, зато - приятели не верили мне, как я ни клялся всеми святыми, - я видел банкнот в тысячу крон! Подлинный, довоенный банкнот в тысячу крон, что по тем временам было неслыханно большой суммой, а принесла это богатство в наш дом корова Фани.

Не подумайте, будто деньги были выручены от продажи: хорошую корову можно было приобрести даже за сотню крон. А просто мой отец, дядюшка Пишта Гёрбиц и Фани однажды подхватились и - была не была! - махнули в Пешт, а там до тех пор демонстрировали себя, вернее, Фани на выставке, покуда всезнающие эксперты не объявили, что от Карпат до Адриатики нет коровы краше Фани, и подтвердили сие дипломом с золотой печатью. А дабы никто не усомнился, сообщили об этом и в газетах (одна из них сохранилась и поныне, хотя сколько миллиардов людей и золота пропало за это время!), присовокупив, что отличившийся животновод благодаря своим целеустремленным животноводческим методам оставил далеко позади даже крупнейшие племенные хозяйства и потому получил премию в тысячу крон.

Я увидел тысячекроновый денежный билет, когда спустя неделю после вышеупомянутого события отец, дядюшка Пишта и Фани, потные и пропыленные, прибыли со станции. Семья сидела за обедом, и отец скромно и чуть смущенно положил на стол удивительный банкнот.

- Первая премия, - сказал он, и наступила такая тишина, что слышно было потрескивание жучка-древоточца. Мать уставилась на денежную купюру как на святой образ.

- Нельзя, сынок! - испуганно перехватила она мою руку.

Мне думается, она тоже впервые в жизни увидела тогда столь крупную купюру, а я так и вовсе не подозревал, что существует такая дорогая - пусть и красивая на вид - бумага.

Я верил в ценность серебряной кроны - серебряной монеты в одну крону, которая доставалась мне раз в год во время ярмарки, поэтому в моем представлении банковский сейф был заполнен не тысячекроновыми билетами, а мешочками с серебряными и золотыми монетами, как описано в сказке "Али-баба и сорок разбойников".

И если в бабушкиной шкатулке и впрямь окажутся деньги, то они, конечно же, будут в мешочке и сплошь серебряные, потому как я однажды видел у дяди Миклоша десятикроновый золотой, который показался мне чересчур маленьким по сравнению с его денежным достоинством.

Я тешился этими мыслями, сидя в старом, пропахшем конским волосом кресле, но больше не прикасался к замку: до обеда оставалось мало времени, и родители вот-вот должны были вернуться домой. Кроме того, меня вполне удовлетворяло предвкушение волнующей радости постепенного знакомства с содержимым шкатулки.

К тому времени я успел до того проголодаться, что впору было сгрызть даже этот старый замок, и я тут же мысленно укорил родителей, которые за всеми городскими удовольствиями позабыли о своем "отлично успевающем", чрезвычайно голодном сыне. А пока они не приедут, обеда не видать.

Я прикидывал было возможность заморить червячка неспелыми абрикосами, когда раздался какой-то грохот в той части чердака, которая была мне не видна, - дом был построен глаголем - и мимо меня промчалась большая рыжая кошка.

- Ах, чтоб тебе пусто было! - посмотрел я ей вслед. - Чего ты всполошилась, ведь не ты в западню попала…

Во всяком случае надо было проверить свое предположение. Не иначе как кошка выслеживала мышь, а та, ничего не подозревая, вошла в западню. Неподвижная мышеловка вдруг ожила и с громким щелчком захлопнулась, а рыжая кошка убежала сломя голову.

Мышь, застывшая в когтях мышеловки, остекленелым взглядом взирала в роковую пустоту. Я перезарядил мышеловку, мышь сунул в карман, намереваясь осчастливить нашу кошку по кличке Нуци, и с ощущением богатства в душе решил спуститься во двор и поглядеть, вдруг да за это время дозрела абрикосина-другая. При такой жаре вполне возможно…

Но проходя мимо вороха старой одежды, корзин, предметов мебели, инструментов, я остановился на миг, словно они стали мне ближе и знал я их дольше, чем на самом деле, а бабушкина шкатулка была в этом царстве древностей вроде царицы, даровавшей мне не только сами предметы, но и их таинственную сущность, приобщившей меня к тому времени, когда этой косой не капусту рубили, а подсекали пшеничные колосья, когда в дуле шомпольного ружья не паук обитал, а гнездилась смерть или помещались холостые заряды, громкими хлопками усиливая всеобщее веселье на осеннем празднике сбора винограда.

И когда я двинулся к выходу, старые вещи как бы кивали мне, говоря, что так оно все и было, но никто кроме меня этого не знает, потому что я открыл замок и тем самым отворил дверь в мир ушедший, словно раскрыл старинную книгу, где собраны самые таинственные сказки бытия.

Надо мной витала мягкая, навеки обретенная радость, словно бы уже тогда я понял: кто эту книгу хоть раз получил, никогда ее не утратит.

Эту истину подтвердили незыблемо прочные гладкие ступеньки, стены, толстая створчатая дверь, крыльцо с длинной террасой, которую тетка Луйзи изысканно называла "верандой" или "галереей", подобно тому, как зеркало у нее было "трюмо", а шумовка - "дуршлаг".

- Эту Луйзи сам черт не разберет, - сказал однажды дядя Миклош, и все убедились, что он прав, в особенности когда тетка Луйзи назвала отхожее место "туалетом". Вся семья обмерла от удивления, но промолчала, потому что дяди Миклоша в этот момент с нами не было.

Я вспомнил об этом по пути с чердака, потому что в конце террасы находилась уборная - просторное помещение с множеством глухих оконных ниш и полочек, с запасом газетной бумаги, достаточным для целой казармы, а с моей точки зрения пригодным для хранения под ним моих книжных сокровищ: подлинного жизнеописания разбойника Йошки Шобри, двух романов о похождениях Ника Картера и повествования об Эржебет Батори, жестокой хозяйке замка Чейте. Эти книжечки я приобрел на ярмарке и прочел уже раз двадцать, при этом сидя по всем правилам на стульчаке, чтобы не быть заподозренным в чтении "литературы", всячески преследуемой отцом.

А ведь не сказать, чтобы эта позиция была удобной, потому что столяр выпилил в сидении "туалета" такое маленькое отверстие, что даже мне резало зад, и в таких случаях мне неизменно приходила на ум тетка Луйзи, и я который раз поражался несообразности размеров… Дело в том, что тетка Луйзи - да простят мне вольность выражения! - обладала столь необъятным задом, что на его поверхности вполне могла бы разместиться всенародная ярмарка. Это высказывание я услышал из уст дяди Миклоша, правда, бабушка тогда усиленно закивала в мою сторону.

- Миклош, Миклош, что же ты при ребенке!..

- Полно, матушка, небось знает он словцо и похлеще!

И дядя Миклош тут был совершенно прав, потому что мне не раз доводилось слышать от тетушки Рози, тетушки Юли, тетушки Кати и других, которым я помогал сбивать масло:

- Что, Пишти, тебе на… не сидится?

Назад Дальше