Петринская На ладони судьбы: Я рассказываю о своей жизни - Мухина-Петринская Валентина Михайловна 11 стр.


Довольное начальство, не искушая больше их терпения, отпустило "домой", то есть в шизо, где, к моему удивлению, тотчас запахло печеной свеклой и картошкой.

Вечером "свои ребята" подкинули им передачку, и мы устроили развеселое пиршество. Каждому досталось по наперстку спирта (львиную долю забрал дежурный надзиратель, а может, и Боксер), что заметно повысило общее настроение. После ужина начиналось концертное отделение - обязанности конферансье взяла на себя староста Фрося. Я прочла несколько последних своих стихотворений, меня наградили бурными аплодисментами. Зойка лихо оттопала "румбу". Фрося с худой, как скелет, зеленоглазой девчонкой исполнили "аргентинское танго". Мы старательно аккомпанировали на гребенках, ложках и губах. Одна просто поразительно подражала флейте. Нинка-Клоун - проститутка, рецидивист, - черноглазая, в черном платье в обтяжку, с белокурой челкой на лбу, спела известную блатную песню "Что ты смотришь на меня в упор". Она обладала необычайной мимикой. По-моему Нинка-Клоун была прирожденной артисткой… Бог весть почему она загубила свой талант.

С каким отчаянием, с какой угрюмой выразительностью выговаривала она хриплым речитативом (голос-то давно пропал от попоек, шалмана и сырости тюремных камер):

Кто тебя по переулкам ждал, И душа вся изнывала в страхе. Кто тебя по кабакам спасал От удара острого ножа.

После Нинки уже никто не выступал. Забросили стол на нары и все стали плясать цыганочку, мрачно подпевая себе осипшими голосами:

Там-там-там-там, та-а-ра-ра, та-ра-рам,

Там-там-там…

Я сидела задумавшись, внезапно устав. Мне вспомнился этап на Колыму - когда это было? В сентябре 1939 года. Перед этим я уже просидела полтора года в тюрьме. Нас везли "Джурмой", и это был последний рейс корабля. Едва мы вышли в Тихий океан, начался пожар. Горело судно. В нашем трюме накалился пол. Нас было шестьсот женщин - самые разные статьи. Мы сидели, молча прислушиваясь к свисту пламени, а "преступный мир" целыми часами без устали плясал цыганочку:

Там-там-там-там…

Как я давно в заключении? Как долго тянется война. После, войны нас выпустят…

Когда наконец все улеглись спать, Зойка подошла ко мне и тихонько рассказала свою несложную историю - без "стилизации".

Родом она была из Севастополя. Отца не помнила. Он был матросом торгового флота и умер от воспаления легких. Мать работала кладовщицей в порту. Четверо детей, Зойка самая старшая. Кончила семилетку и поступила кондуктором в трампарк. Мечтала учиться на библиотекаря, потому что любила книги. Но встретила красивого парня - вора - и полюбила его. Он вовлек ее в свою банду. На первом же воровстве попалась. Отсидела. Решила "завязать", но стыдно было ехать домой в телогрейке, без копейки денег. Надумала, "только раз сработать" на вокзале и… снова попалась. Опять тюрьма, лагерь. Ожесточилась. Уже со злобой повторяла: "Тюрьма - наш дом родной".

На Зойку часто нападала тоска - "хоть вешайся", тогда она всех задирала, материлась, даже дралась, кусалась.

Ее били так, что потом она отлеживалась в больнице.

Вот и весь ее безыскусный рассказ. В заключение она сказала просто: "Когда тебя уведут, я, наверное, повешусь".

Меня увели утром. Возвратился начальник санчасти. Боксер специально ходил к нему. За мной пришла медсестра.

Прощание было тяжелым. Всплакнули. Зойка не плакала, но была "словно не в себе".

Я подарила ей на память гребенку. Более ценного у меня ничего не было.

В больнице я подробно рассказала начальнику санчасти о Зойке и умоляла что-нибудь сделать для нее. Ему удалось устроить ее санитаркой в больнице. Дня через три Зойка в белом халате и косынке очутилась перед моей кроватью и чуть не задушила в объятиях.

В больнице я лежала недели три, и, по моей просьбе, меня выписали обратно на Волковское к друзьям.

В больнице было слишком тяжело. Там я тоже рассказывала романы Диккенса, и, случалось, во время моих рассказов, кто-нибудь умирал, словно засыпая. Почти все лежали с дистрофией. Зойку я больше никогда не видела, но, вероятно, скоро увижу! Она очень настойчиво приглашает в гости. Хочет показать новый Севастополь, воздвигнутый из руин, своих детей, мужа, завод и всех членов бригады коммунистического труда, в которой она состоит.

Меценат из Чека

…Все мы с трудом удерживались на ладони судьбы. Ураган эпохи был неистов и жесток к нам - многих сносило, как пушинку. Я держалась устойчивее других. Секрет был прост. Первую ночь в лагере я не спала. Вертелась с боку на бок, прислушивалась к сонному дыханию товарищей, некоторые стонали, иные даже плакали во сне. Я обдумывала себе линию поведения. Я не боялась умереть, но я отчаянно боялась утерять творческие способности. Выйти на Волю опустошенной, обезличенной, лишенной таланта. Что может быть страшнее? Я отчетливо понимала: чтоб остаться писателем, надо сохранить себя как личность, остаться самой собой! Не растерять, а приобрести. К утру я нашла выход. Надо просто забыть о том, что я заключенная, и смотреть на пребывание в тюрьме, лагере, как на творческую командировку. Вот и всё. Как просто! Ура! Да здравствует жизнь и творчество!

Я крепко уснула перед самым подъемом.

Шесть лет я держалась мужественно и стойко, среди товарищей всегда чувствовала себя лидером. Меня любили, я не знала одиночества. И хотя испытала много тяжелого, однако держалась хорошо. Но на шестом году моего пребывания в лагере (шел третий год войны) моя жизненные силы иссякли. Я стала, выражаясь по лагерному, "доходить".

Была глубокая осень 1943 года, я лежала не вставая в бараке на нарах. Уже никто не надеялся, что я поднимусь. Кажется, я одна не верила, что умру. И как я могла поверить, если я еще не совершила главного в своей жизни: не стала писателем, не родила ребенка, - а в далеком Саратове меня ждали мои родные мать, сестра, а на фронте был брат, и каждый час его могли убить. Он слал мне ласковые письма, каждое заканчивал словами: "Привет от фронтовика твоим товарищам по несчастью". Я читала женщинам его письма, и они плакали. В барак пришла медсестра Катя, веселая хохотушка, присела на край моих нар и, широко улыбаясь, сообщила: "Ну, Валя, теперь тебе никаких бюллетеней не надо, тебя сактировали…"

- Как это? - не поняла я.

- Ну, в общем, эта стерва, врач Савчук, говорит Дантону (так мы прозвали начальника лагеря): "Может, она год умирать будет, она, похоже, живуча, а мы ей всё выписываем бюллетень?" А Дантон всё допытывался: "Но она обязательно умрет?" Савчук заверила его, что умрет непременно. Тогда он и предложил составить акт о твоей смерти. Они и составили… Дантон говорит: "Миска баланды и каши всегда найдется, нехай лежит на нарах и рассказывает бабам байки. Что у них есть, кроме ее баек? Кино нет, библиотеки нет, радио и то нет…" - Дальше он перешел на отборный мат.

Уходя, Катя прошептала мне на ухо: "Ты все-таки не принимай от Савчук никаких лекарств, она не заинтересована в твоем выздоровлении. Такая женщина способна на всё".

Долгими осенними вечерами, когда ветер, разогнавшись в казахстанских степях, неистово рвался в окна и двери, норовя сорвать крышу, усталые, озябшие люди, сидя на нарах, пили горячий кипяток вместо чая, настоянный на душистых травах, обычно я им рассказывала что-нибудь из моих любимых писателей: Диккенса, Коллинза, Грина, Достоевского. Чтобы упражняться в сюжете и фабуле, я сама придумывала интересные романы, но не говорила, что это мои, выдавала их на произведения других авторов. Чтоб не утерять стиля, я писала стихи на фанерке (бумаги не было). Правила, переписывала их на другую сторону, опять правила, стеклышком стирала написанное и снова правила. Стихи я читала женщинам, среди них были и профессиональные критики.

Потом все ложились спать и засыпали, а я лежала на своих жестких соломенных матах, прислушиваясь к завыванию ветра, и думала, что неужели я действительно дойду до черты, и меня рано утром на телеге свезут на место захоронения, и там мое окоченевшее мертвое тело ляжет с десятком таких же исхудалых мертвых тел доходяг в одной братской могиле.

Чудесной кличкой меня звали уголовники - "Веселый скелетик". Интеллигенты больше называли: "Кандид".

О чекисте Кузнецове я услышала впервые от "вора в законе" по кличке Косолапый. В своей среде он восхищал всех мастерством домушника. В лагере, при очередной отсидке, он был отличнейшим механиком, слесарем, трактористом, бульдозеристом. К тому же он неплохо играл на гитаре, исполняя жаргонные песенки. Воистину золотые руки были у этого парня. В наш барак Валерий Косолапый заходил к своей подружке Зинке Воробьевой по кличке Воробушек.

Вообще-то в нашем восьмом бараке помещалась только 58-я статья, а Зинка, как 162-я, находилась до прошлого года в "подконвойке", то есть в бараке, отгороженном в три ряда колючей проволокой. Зинка не раз обращалась к Дантону с просьбой перевести ее к женщинам с 58-й статьей, мотивируя свою просьбу тем, что она больше не в состоянии сидеть в "шалмане", она или повесится, или кого-нибудь "укокошит". Дантон ей категорически отказал. Тогда Зинка сшила флаг, нарисовала на нем свастику и, убежав с работы, залезла на крышу конторы, прямо над окном Дантона, стала размахивать этим самодельным флагом.

Ее судили по 58-й статье, и она торжественно вступила в наш барак, объявив, что на целых десять лет избавлена от "шалмана".

- У меня как-то так получалось, что и на воле у меня сплошной шалман, - простодушно добавила она.

В первый же вечер, когда я рассказывала женщинам какой-то английский роман, Зинка нерешительно подошла к нам.

- А мне можно послушать?

- Конечно, Зина, садись. - Я усадила ее на свои маты.

Зинка страстно полюбила мои рассказы.

Когда я стала доходить, никто так горячо не жалел меня, как Зинка. Большинство смирились перед судьбой, некоторые и о Сталине говорили: может, это так надо, аресты невиновных.

Зинка бунтовала против судьбы, кому-то грозила кулачком, бормотала проклятия вперемежку с матерщиной.

Так вот, ее друг Косолапый, зайдя к нам в барак, подошел ко мне.

- Слышь, Валя, нашего начальника Дантона на фронт забирают - давно пора… Я вот раз двадцать просился, не берут, плоскостопие у меня. Ну вот, новый начальник у нас будет Кузнецов, в прошлом чекист, я сидел у него, когда строили канал Москва - Волга, кличку ему наши дали Меценат, понимаешь. Меценат из Чека. Помешан на том, чтоб спасать работников искусства. Смекаешь, к чему дело идет? Вашего брата спасает: писателей, художников, артистов, ну и так далее. На него донос за доносом, анонимки всякие… Вот его и засунули в нашу тьмутаракань, на это Волковское, такого человека - и начальником на задрипанное Волковское. Жаль его, стоящий человек. Я никакой не артист, на гитаре только хорошо играю, и то он мне всячески помог. Он тебя спасет. Наверняка спасет. Это твоя судьба, Валюха, что Меценат из Чека у нас будет начальником.

- Чем он может мне помочь? - пожала я плечами. Разговору этому я не придала особого значения. Меня могло спасти лишь одно: если бы меня отпустили домой к родным, к маме…

Кузнецов приехал в конце ноября. Он обходил бараки в сопровождении Дантона, командира военизированной охраны (ВОХР) и всяких "придурков" (так обычно в лагере называли зека, занимавших привилегированное положение).

- Здравствуйте, женщины, я ваш новый начальник. Есть просьбы или жалобы?

Кузнецов был высок, плечист, добродушен. Просьб почти не было, Жалоб тем более.

- Гражданин начальник, у меня жалоба.

- Я вас слушаю.

Я посмотрела на командира ВОХРа, невозмутимо стоявшего рядом с начальником, и решилась…

- У меня жалоба…

Кузнецов повернулся, посмотрел на меня и поспешно сказал:

- Не вставайте.

Я всё смотрела на командира - простое русское лицо, нос картошкой, - его все панически боялись, хотя он никому не делал вреда. Говорили, что ему на время войны дана власть расстреливать без суда и следствия. Не знаю, так ли это было, но раз в году он убивал, для острастки, одного из уголовников. Перед этим долго совещались в кабинете у начальника, кого же именно. Это было распоряжение сверху.

- Я вас слушаю, - мягко повторил Кузнецов. Я коротко пояснила, что не могу жить без книг (библиотеки-то на участке нет!), что в посылку из дома мне всегда вкладывают книги и бумагу, так вот командир, который сам вскрывает посылки, бумагу "национализирует" для конторы, а книги забирает себе на курево.

- Как на курево? - ахнул Кузнецов.

- Это я точно знаю, и не далее как вчера мне дали томик моего собственного Верхарна с моими пометками на полях, дали только на часок… так вот, около половины страниц были вырваны.

Кузнецов с презрением взглянул на командира и отчеканил:

- Не позднее как через час принесите ей все книги, которые вы еще не успели искурить.

Командир густо покраснел и пробормотал:

- Так точно, принесу.

Кузнецов пошел было дальше, но вдруг вернулся:

- Кем вы были на воле?

- Я писатель.

- Она пишет стихи на фанерке, - не утерпела Зинка, - бумагу-то у нее отбирают.

Он посмотрел на меня, скользнул взглядом по телогрейке - сплошные заплаты, - по соломенным матам, на которых я лежала, взглянул на фанерку…

- Бумаги для вас достану. - И вышел из барака.

Жалоб больше не было. Вскоре командир принес все мои книги и даже извинился за вырванные листы.

Я взяла в руки, наудачу, одну из книг и заявила, что буду сейчас гадать по книге. Но сначала я рассказала всем, как я гадала в последний раз. Это было в 1937 году, во время следствия. У следователя на столе лежал полученный им в тот день книжный паек - книг двадцать - двадцать пять. Когда его вызвали к начальнику, я преспокойно вытащила из стопки томик Брюсова и спрятала в карман пальто. В камере все потянулись к книжке, но я заявила, что сначала погадаю. Все тоже пожелали гадать. Открыв наудачу страницу и заложив пальцем строку, я торжественно спросила:

- Что меня ожидает в ближайшие годы?

Пятеро сокамерников с замиранием сердца следили за гаданием.

- "Лишь смена мук".

Я ошалело смотрела на товарищей. Лица у всех вытянулись. Тогда больше никто гадать не захотел.

- А вот теперь, через шесть лет, я снова решила погадать.

- Не надо, Валя. Ну его. Это ведь глупости, а вдруг что-то страшное выпадет? Но я все же загадала.

- Ладно "Лишь смена мук", но, черт побери, когда муки кончатся, что меня ожидает?

Весь барак в ожидании замер, ответ гласил:

- "Счастье, как с неба, валится". Мы так орали "ура", что прибежали от командира ВОХРа узнать, что случилось.

- Валю Мухину ожидает огромное счастье, - пояснила дневальная.

- Какое? Амнистия, что ли?

- Не знаю, но большое. Она сейчас гадала.

- Тьфу! - Солдат ушел.

Окрыленная обещанием, я лежала на мозолистой твердой ладони судьбы и мечтала. О счастье? В чем оно? Прежде всего - это свобода! Любимая работа - писать, и бумаги сколько хочешь. И еще рядом любовь матери и сестры. Ну, а если еще любимый человек - муж, который тебя понимает и любит, - это уже полное счастье! Ну, а если еще… ребенок, то это уж сверхсчастье! Это неописуемое блаженство, только чтоб у твоего ребенка тоже было все это: свобода, любовь, творчество и, конечно, здоровье, чтоб все это оценить… А вообще счастье - понятие относительное. В каком бы отчаянном положении я ни очутилась, находились люди, которые завидовали мне. Сама не знаю, чему именно завидуют! Может, тому, что я всегда оставалась сама собой, а может, моей потрясающей способности находить радость повсюду, куда она, казалось, и не заглядывала.

Недели через полторы вечером приходит ко мне уборщица из конторы Фрося.

- Мухина, если ты обопрешься на меня, сможешь дойти до конторы? Начальнику охота с тобой поговорить. Но если тебе будет трудно, то не ходи, завтра утром он сам зайдет к вам в барак.

Любопытная Зинка сразу подскочила:

- Иди, Валя, я тоже тебе помогу идти. Мы тебя живо доведем.

- Хорошо, иду.

Кузнецов попросил Фросю дать нам чаю. Достал из шкафчика домашнее печенье и кусок пирога с капустой и яйцом, пододвинул ко мне сахар.

- Ешьте, жена пекла.

Я не заставила себя просить и стала есть пирог, который показался мне неописуемо вкусным.

- Наконец-то принял все дела, все хозяйство, - сказал Кузнецов, отпивая чай, - никогда в жизни не представлял, что бывают такие лагеря. Какая-то опера нищих. В каптерке одни лохмотья грязные, обуви никакой. Все пополнения за счет умерших. Кошмар какой-то. Есть хорошее здание клуба, но нет лимитов на клуб. В клубе плетут маты. Черт знает что!.. И все десять дней думал о вас… о вашей судьбе. Вы ешьте, ешьте, я вам положу еще пирога. Вот я пришел к какому выводу, Валентина Михайловна. Если вы не будете работать, то умрете!

Я удивленно взглянула на него.

- Но меня еле довели до конторы, хотя наш восьмой барак рядом. Разве я смогу… теперь… Кузнецов густо покраснел.

- Вы что… разве я об этой лагерной работе. Я говорю о вашей работе - писательской… Без своей работы вы зачахнете.

- Я пишу стихи на фанерке… Бумаги ведь нет. Но я прозаик…

- Да, я слышал. - Он на миг задумался. - У нас, оказывается, есть хорошие артисты… Московские две, ленинградка, из Киева, Харькова… Они, конечно, тоже тоскуют по сцене. Давайте сделаем так. Я знаю о безобразном случае с вами. Надо же, - мерзавцы! - сактировать живого человека!.. Но пока нам это пригодится. Нет лимита на завклубом… так вот, назначаю вас завклубом. Маты будут плести в другом месте. Я уже перевел. Надо поставить пьесу, хорошую, патриотическую драму, чтоб артистам было что играть. Но пьесы нет. Достать ее негде. Вся надежда на вас, Валентина Михайловна. Вы напишете нам хорошую пьесу?

В Долинке была отличная библиотека, в Караганде тем более, но я поняла… Меценат давал мне возможность писать.

- Спасибо, гражданин начальник, - сказала я от всей души, - спасибо! Я постараюсь написать патриотическую пьесу. Начну писать, как только получу бумагу.

Бумагу мне принес утром замполит, а также ручку, перья, чернила, карандаши. Спросил, в чем я еще нуждаюсь. Я попросила газеты и журналы, какие есть.

Дни, когда я писала свою пьесу, вспоминаются мне как самые счастливые. Утром я просыпалась с ощущением, что сегодня большой праздник и меня ждет что-то очень хорошее.

За окном потрескивает мороз, метет поземка, в бараке гудит раскаленная чугунная печка (кирпичную печку тоже тронуть нельзя - горячая). Дневальная Поленька Чекмарева приносит в котелке кипяток, заваривает его на степных травах, и мы с ней пьем чай из кружек… Иногда Поленька где-то раздобудет морковь или свеклу, испечет их в горячей золе, и мы немножко подкрепимся. Баланда, что дают на завтрак, - это просто мутная вода, и не поймешь, какая именно крупа дает эту муть. Свою пайку хлеба я съедала зараз за обедом.

Пьем чай и беседуем. Поленька - мой друг! Все удивляются несоответствию этой дружбы.

Назад Дальше