На Банковском - Сергей Смолицкий 16 стр.


Единственный русский обычай, против которого она категорически восставала, – это когда, начиная примерно с шестидесятых, далекие от религии люди (каковых тогда было абсолютное большинство) стали красить яйца на Пасху. Она ничего не могла поделать со страшным воспоминанием своего детства: именно на Пасху в ее родном Сураже устроили еврейский погром. И всегда, когда заходила об этом речь, волнуясь, вспоминала глумящихся подонков, которые давили крашеные яйца о лицо старика-еврея, и вид красной яичной шелухи, запутавшейся в белой бороде.

Мое появление на Банковском

В стержне моего повествования об истории жизни Штихов и их потомков в квартире 10 дома 2 по Банковскому переулку я по мере возможности стараюсь придерживаться хронологической последовательности. И вот, следуя этим порядком, мы добрались до события, может, и незаметного для человечества в целом, но для меня крайне важного, ибо именно 4 апреля 1950 года я появился на свет. Когда я спросил отца, где это произошло, он вспомнил, что "где-то в районе Электрозаводской". Посмотрев по адресной книге и карте Москвы, я пришел к выводу, что, скорее всего, это произошло в роддоме № 18 на Гольяновской улице. Первые три месяца моей еще неосмысленной жизни прошли на Водопьяном. А потом мама, забрав меня, ушла от моего отца и вернулась на Банковский.

Нужно сказать, что взрослые – и родители, и бабушка с дедушками – сумели проявить достаточно мудрости в сложившейся ситуации. Они сохранили дружеские отношения, старшие Смолицкие (вместе с многочисленными Злотниковыми) очень любили экс-невестку, не говоря уже о ненаглядном внуке. Летом они снимали дачу, "чтобы Сережа дышал воздухом". Бабушка не работала, дедушка Григорий Рувимович каждый вечер добирался туда электричкой и привозил обязательные гостинцы – фигурную сдобу или – мое детское счастье! – арбуз. А поскольку от Банковского до Водопьяного – одна остановка наземного транспорта, то в остальное время и я часто бывал у папы с бабушкой и дедушкой, и они у нас.

Так как мама и дедушка Александр Львович "ходили на работу", для меня нанимали няньку (по-тогдашнему – домработницу). Для нее занавеской отделяли угол в нашей огромной, еще не разгороженной комнате. Не помню, сколько их сменилось за семь лет, – память сохранила трех: вдовую Марину и двух девушек – Любу и Надю. Надя была последней – в 1957-м дедушка долго болел и пробюллетенил за год в сумме более трех месяцев. По действовавшим законам это означало для человека его возраста обязательную отправку на пенсию. Надя хотела остаться. Я помню ее разговор с мамой – не содержание, а интонации. Надя плакала, а мама тихо объясняла, что без дедушкиной зарплаты денег не хватит и придется расстаться.

Семейную бухгалтерию вел дедушка. Несколько раз в неделю он усаживался со счетами и тетрадкой сводить баланс. Смысл этого занятия я понял позже, а маленьким всегда очень боялся, когда, закончив расчеты, дедушка сообщал маме, что "денег осталось двадцать пять рублей, а жить еще четыре дня". Особенно я испугался, услышав ужасный прогноз впервые. Когда четыре дня прошли, а мы все еще жили, я понял, что дедушка ошибся. Но и потом подобные фразы все же вызывали страх – а ну как на сей раз не ошибется, что тогда?

В то время, когда я начал осваивать окружающий мир, в квартире № 10 жило семь семей. Еще две (не считая нашей) штиховские – это Михаил Львович с женой Юлией Исааковной и Анна Львовна (Нюта) с мужем Николаем Дмитриевичем – их фамилия была Розовы. Узнавать соседей я начал, одновременно постигая арифметику – считал звонки во входную дверь.

Один звонок означал, что пришли к Юдаевым, их дверь была ближайшей ко входной, налево из прихожей. Раньше там помещался прадедов кабинет, но это я узнал потом. Два раза звонили нам, три – дяде Мише с тетей Юлей, четыре – Розовым. Самому многочисленному в квартире семейству – Лемешковым (отец, мать и двое взрослых сыновей) – полагалось давать один длинный и два коротких звонка, матери и дочери Жигулиным, жившим в крохотной комнатке, когда-то отгороженной от кухни, звонили пять раз. Немолодая чета Кочневых провела в свою комнату отдельный звонок, но его все равно все слышали. И еще был "общий" звонок – один длинный. Так звонили врачи, почтальоны или участковый. Сии правила, начертанные дедушкиным аккуратным почерком на бумажке, красовались на входной двери под кнопкой звонка (кочневская кнопка торчала ниже). Похожие бумажки висели тогда практически на всех дверях в Москве – отдельные квартиры попадались крайне редко. Иногда, правда, встречались и блестящие гравированные таблички из латуни, но на них все равно стояло несколько фамилий с цифрами – кому сколько раз звонить. Все имущество жильцов не помещалось в комнатах – в коридоре и прихожей громоздились шкафы и сундуки. Наша комната – бывшая гостиная, самая большая в квартире – имела раньше четыре двери. Когда-то они вели в кабинет, спальню доктора Штиха и его жены, в коридор и в прихожую. Но после того как квартира превратилась в коммунальную, получилось, что две двери стали вести к соседям – их забили фанерой и заклеили обоями. Слышно через них было здорово. Возле бывшей двери в стене, отделявшей нашу комнату от Лемешковых, стоял мамин диван. Когда стали появляться телевизоры, Лемешковы приобрели его первыми в нашей квартире и поставили вплотную к заклеенной двери со своей стороны. Хотела мама того или нет, она слушала все передачи, спосибо хоть спать добропорядочные Лемешковы ложились рано.

Зато за другой стеной с дверью (в бывшем кабинете) обитали Юдаевы. Когда я уже учился в институте, там после смерти своих родителей жил Виктор, водитель такси. Я допоздна засиживался за конспектами. По разные стороны от тоненькой фанерной перегородки стояли мой письменный стол и юдаевский диван. Витя жил весело. По нескольку раз в неделю у него собиралась большая шумная компания. Пили и пели нестройными голосами часов до одиннадцати, женщины громко взвизгивали. Потом часть гостей уходила, а оставшиеся перемещались на диван. С этого момента наука шла в мою голову с большим трудом.

Вообще же бывшую докторскую квартиру населяли люди приличные. Драк не случалось. Ругались редко. Пока повзрослевший Витя Юдаев не вернулся из армии, пьяных я видел только на улице, да и потом больше слышал через стенку.

Старые вещи

Застроенные в основном доходными домами в девяностых годах девятнадцатого века, Банковский переулок и его ближайшие окрестности существенно не изменились к пятидесятым годам века двадцатого. Мало что менялось вокруг и в мои детские годы, так что вырос я в неосознанном ощущении статичной надежности окружающего мира. Когда в нашем доме со стороны Кировской поменяли вывеску – вместо "Шарикоподшипники" стало "Ремонт телевизоров" – это было событие.

Большинство же изменений, происходивших вокруг потихоньку, исподволь, сводилось к тому, что добротно обустроенное еще до революции жилье постепенно ветшало. Надолго же его хватило!

На моей памяти первыми начали сдавать позиции красивые балясины из литого чугуна, поддерживавшие перила на лестнице. Когда одну из них, кажется, четвертую снизу, заменили круглым металлическим прутом, я обрадовался: в образовавшийся зазор стало возможным пролезать и спрыгивать на нижнюю площадку. Потом таких прутьев появлялось все больше. Как и во всех старых домах, в нашем было две лестницы – парадная, с переулка, и черный ход – со двора. Через парадную входили в квартиры, с черного хода выносили мусор на помойку – мусоропроводы тогда еще не придумали. По мере ухода балясин парадная и черная лестницы делались все больше похожими друг на друга.

Потом пришел черед паркета. Я еще застал старый, состоявший из больших восьмиугольников, треугольников и маленьких квадратов, между которыми шли узкие прямоугольные полоски. Его красили мастикой и натирали воском специальной щеткой с матерчатым ремешком, надевавшейся на ногу.

Делал это дедушка не реже, чем через день, а раз в месяц приглашали полотера. Конечно паркет, простоявший больше шестидесяти лет, требовал починки: некоторые дощечки качались, какие-то вообще выпадали. А потом сделали уже упоминавшийся мной капитальный ремонт. Тогда на помойку попала не только дедушкина шпага. Вместо старого благородного паркета во всей квартире уложили стандартную "елочку". Первое время ее еще по старой памяти пробовали натирать, но что-то не получалось, вероятно, материал был не тот. Потом дедушке вообще стало трудно заниматься такими делами, а маме – некогда. Пол стали просто подметать и мыть. В утешение мама говорила, что так "практичнее".

То же касалось мебели и других предметов долговременного обихода, приобретенных еще до революции. Толстые старые двери с литыми латунными ручками открывались и закрывались исправно, поэтому их не меняли и они продолжали служить. Ореховый резной буфет, уж и не знаю, сколько лет стоявший в комнате, иногда ронял какой-нибудь завиток, дедушка аккуратно приклеивал его на место, но постепенно количество утраченных фрагментов увеличивалось. В дедушкином дубовом письменном столе с прибором и бронзовой чернильницей в виде рыцарского шлема (тогда еще писали ручками с перьями-вставочками) постепенно расшатывались ящики. Огромный раздвижной обеденный – тоже дубовый, толстый – со временем покоробился и посередине все больше возвышался горкой. Постепенно протиралось и расходилось по швам упомянутое Кочуровой как самое уютное место в комнате старинное кожаное кресло, я застал его еще блестящим и подтянутым, но на моих глазах оно тускнело и оплывало.

Внешне не поддавалось воздействию времени разве что настенное зеркало, пришедшее в дом с бабушкой Татьяной Сергеевной, – одна из совсем немногих оставшихся от нее вещей. Овальное, толстого стекла, без рамы, оно висело над маминым туалетным столиком и не менялось. Уж не знаю, где и когда сделанное, оно почему-то не страдало от обычных болезней зеркал: стекло не мутнело и амальгама не пузырилась сзади отвратительной ржавчиной. Когда мы переехали в Черемушки, ему не нашлось места на стенах современной квартиры с низкими потолками. В конце концов, оно переехало в Дунино – деревню в Рязанской области, где мы купили старый дом. Теперь благородное старинное зеркало висит на серой бревенчатой стене, отражая деревенский интерьер: русскую печь и крашеный, домашней работы комод. Оно пережило уже больше десятка холодных зим в нетопленом доме, но остается все таким же, не портясь и не старея, каким было в моем детстве и задолго до меня.

Незнакомые визитеры

Если что прибавлялось в нашем доме постоянно, так это книги. Их покупали и мама, и дедушка. Они занимали все свободные места на полках, укладывались поперек и скапливались стопками на краях столов. Потом приглашали столяра, и он надстраивал стеллаж или сооружал новую полку.

Того отношения к книгам, жадного и трепетного, как тогда, в пятидесятые – семидесятые годы, теперь нет. Я говорю это без тоскливой нотки. Сейчас действительно читать стали меньше, но, скорее, потому, что в ту пору книги занимали в нашей жизни место, им, в общем-то, несвойственное.

Булат Окуджава, выступая в Париже, в ответ на вопрос, согласен ли он, что "поэт в России больше, чем поэт", ответил:

От поэта ждали, я сам помню, на собственном опыте, в 60-е годы собирались громадные аудитории. Это не значит, что все были любители стихов. Собирались люди, которые хотели услышать, узнать рецепт излечения. И надеялись, что поэт сможет это совершить.

Сказанное можно отнести не только к поэзии, но и ко всей литературе вообще. Поэтому читали тогда много, всё, что выходило – беллетристику, историю, философию, путешествия, фантастику.

Начиналось это как накопление знаний, но превратилось в самое важное занятие, ради которого можно пожертвовать всем. Книги стали первой и единственной реальностью, сама же реальность представлялась бардаком или абракадаброй.

Давать друг другу читать понравившееся составляло важную часть общения. И самыми драгоценными считались старые, дореволюционные книги авторов, которых не публиковали в советское время, а таких у нас сохранилось сравнительно немало.

В нашей семье всегда охотно давали читать книги – друзьям, соседям, сослуживцам. Особенно радовалась мама, когда удавалось приобщить еще кого-то к любимой вещи или автору. У нас на книжной полке всегда лежала маленькая тетрадка, надписанная "Книги по людям". Семейная традиция продолжается, теперь любимым чтением делятся с друзьями уже мои сыновья. Правда, сейчас записей в тетрадке стало меньше, а где-то в семидесятые я однажды подсчитал: одновременно у разных людей числилось больше сорока наших книг.

Дедушка читал все свободное время. Меня это не удивляло – что еще мог делать человек его лет? В детстве, когда вокруг почти ничего не менялось, возраст людей воспринимался мной как некая от века данная примета. Я не узнавал деда на его детских и студенческих фотографиях. Мне легче было представить себе молодой никогда не виденную мной бабушку Таню, чем этого старого маленького человека, который с трудом преодолевал нашу лестницу в два марша (если он шел с кошелкой продуктов, то на площадке перед вторым глотал нитроглицерин). Его рассказы о юности, о том, что, казалось, безвозвратно ушло из нашей жизни – гимназии, путешествиях, охоте и конных прогулках, – воспринимались мной как увлекательная повесть, с ним самим мало связанная.

То, что он продолжал писать стихи, я узнал много позже. Из найденных после его смерти последнее датировано 1959 годом:

Незваный, но неотвратимый гость
Уж сторожит у моего порога.
Года ушедшие сбери неслышно в горсть
Казалось, сколько их! – и как их все ж немного.

Виски белей, и сердца глуше стук,
И медленнее кровь струится в жилах.
Ведь молодость свой срок уж отслужила
И старость стала рядом на посту.

Но признакам не верит тем душа.
Ей внове все, ей всё – как и в начале,
Она живет, волнуясь и спеша,
И песни в сердце все не отзвучали.

Часто повторявшееся в разговорах взрослых слово "Пастернак" не вызывало у меня никаких ассоциаций. В конце концов я спросил няню, что это такое. Она рассказала про овощ и спела частушку:

Танцевала рыба с раком,
А петрушка – с пастернаком.

Ответом я вполне удовлетворился. Однажды, гуляя, мы зашли с отцом в книжный магазин, там продавали недавно вышедшую книгу стихов Бориса Леонидовича. Папа купил ее и стал рассказывать мне про поэта Пастернака, но я, довольный своей осведомленностью, перебил его и рассказал стих "про пастернака".

Видел же Бориса Леонидовича я только раз, думаю, лет в пять. Вероятно, день был воскресный: и мама, и дедушка не ушли на работу. После обеда меня, как всегда, уложили, отгородив кровать старой ширмой. Спать мне совсем не хотелось. Я лежал, занимая себя историями про диковинных зверей, которых изображал руками. Когда пришли гости – мужчина и женщина – и за столом пошел тихий разговор, я поглядел в дырочку, но пришедших не узнал, раньше я никогда их не видел. (Дырочку для подглядывания в ширме провертела еще мама, лет за двадцать с чем-нибудь до меня.) Интереса моего незнакомые гости не вызвали. Когда через какое-то время мама встала из-за стола и заглянула ко мне за ширму, я старательно притворился спящим. Мама обман разгадала, но вместо обычного строгого замечания сказала в сторону комнаты: "Да он не спит", – взяла меня на руки и вынесла на свет. Гости сидели за столом вместе с дедушкой. Я запомнил выражение веселого любопытства, с которым смотрел на меня мужчина. Прошло очень много лет до того, как однажды я сам увидел внука одной из своих одноклассниц, ставшей бабушкой едва ли не первой из нас. Давняя сцена из детства всплыла в памяти – я понял, что почувствовал Борис Леонидович, глядя на внука Шуры Штиха, – Шурки, с которым играли, дрались, росли и делились сокровенными открытиями. А тогда после нескольких фраз мама унесла меня обратно, а гости вскоре ушли. Только спустя какое-то время я увидел на фотографии Бориса Пастернака с его второй женой, Зинаидой Николаевной, и узнал давнишних гостей.

Вокруг Банковского в пятидесятые

Большинство улиц и переулков носили тогда другие имена, но я-то этого не замечал. Правда, в разговорах старших иногда проскакивали некоторые старые названия – Лубянка, Маросейка, Милютинский, но почему-то никогда – Мясницкая, всегда говорили "Кировская". По прихотливой логике народного сознания новое имя пришлось ей "впору". Больше того, даже для находящейся посередине нашей улицы площади – Тургеневской, именовавшейся раньше Мясницкими воротами, старые москвичи по аналогии сконструировали название "Кировские ворота", никогда не существовавшее официально. По моим наблюдениям, имя "Тургеневская" стало утверждаться за площадью только после того, как в 1972 году под ней открыли станцию метро с таким же названием.

Слушая дедушкины рассказы о его детстве, я пытался представить себе Москву незапамятной поры – "при царе". (Замечу, что промежуток времени, прошедший тогда после революции, был меньше того, что отделяет меня сегодня от моего детства.) Однако некоторые вещи вообразить зримо я никак не мог (да и сейчас не получается).

Мне трудно представить нашу улицу без теперешнего здания почтамта – а оно появилось на дедушкиных глазах. Магазин Перлова "Чай – кофе" возник в дедушкином детстве, его память хранила вид Мясницкой еще без этого дома. Не могу представить себе Мясницкую мощеной, с рельсами конки, а потом и трамвая посередине. И еще одно здание, про которое я много слышал и читал, – снесенная в 1936 году церковь Успения на Покровке, стоявшая недалеко от дедушкиной гимназии, – он ежедневно видел ее по дороге. Про нее почему-то теперь редко вспоминают, хотя это было, по мнению многих, одно из московских чудес.

Великий Баженов ценил ее наравне с храмом Василия Блаженного. Мои любимые растреллиевские барочные пятиглавые церкви – Андреевская в Киеве и собор Смольного монастыря в Петербурге – явно построены под ее влиянием. В 1812 году храм Успения так понравился Наполеону, что он распорядился выставить рядом охрану и тем спас от пожара.

А в советское время ее постигла участь многих "зданий культового назначения", с некоторыми, впрочем, оригинальными подробностями. Два соседних переулка, называвшиеся по церкви Большим и Малым Успенскими, в 1922 году были переименованы соответственно в Потаповский – в честь построившего церковь архитектора – и Сверчков – по имени купца, на средства которого ее возвели. (Случай, в советское время редчайший: купцы считались эксплуататорами, и имена меценатов, за исключением разве что Третьяковых, тщательно стирались с карты города.) Отдав должное памяти создателей замечательного шедевра, власти вскоре распорядились его снести "как здание, выходящее за красную черту улицы". На этом месте за почти семь десятилетий так ничего и не построили. Одно время там стоял пивной ларек.

Назад Дальше