Всяческие перемены
Как ни боялась этого мама, в армию я все-таки попал, правда, после института, так что служил два года офицером – техником самолета в Тамбовском летном училище. А демобилизовавшись, прописался к Тане. Случайно ли так вышло, или есть в этом какой-то скрытый смысл, но женился я на девушке, тоже жившей в коммуналке. Их дом на Нижней Масловке давным-давно переоборудовали в жилой из каких-то мастерских. В Таниной квартире проживало десять семей, ванна и душ отсутствовали, а отношения между большинством жильцов были, мягко говоря, натянутыми. К этому времени – середине семидесятых, когда в Москве уже двадцать лет как шло массовое жилищное строительство, обитатели коммуналок чувствовали себя обделенными судьбой, но на очередь ставили только тех, у кого на каждого прописанного приходилось квадратных метров меньше определенной нормы. Это, кроме всего прочего, часто портило отношения между соседями: те, кому "не светило", завидовали имевшим право на надежду. Танина семья дожидалась вожделенной жилплощади почти десять лет, то есть очередь их подходила. Но к этому Студентка времени из когда-то записанных в ожидающие в живых осталась ровно половина – мой тесть, Петр Алексеевич, и жившая с ними Танина двоюродная бабушка, Федосья Степановна, умерли, ничего не дождавшись. В результате проверка документов, проводившаяся в каждом жилотделе при распределении квартир между очередниками, неизбежно показала бы "наличие излишков жилой площади", приходящейся на оставшихся – Таню и ее маму, Александру Ивановну. Это однозначно лишило бы их прав на переезд в новый дом. Способ остаться в очереди был один, и я прописался на Масловке.
Пока я служил, у мамы на Банковском обосновалась очередная неприкаянная душа – Анна Николаевна Нелидова. Познакомил их я – Анна Николаевна вела секцию подводного плавания, которым я стал заниматься на третьем курсе. Через ее руки – прямо или косвенно – прошла добрая половина московских спорт сменов-подводников той поры. Нелидова работала инструктором-методистом Центрального морского клуба ДОСААФ, и в секции, которой она много лет руководила, подготовку поставила на высочайшем уровне. Сегодняшние скороспелые выпускники дайвинг-клубов, обладатели международных свидетельств PADI и CMAS, не знают и не умеют очень многого, что считалось азами в нашем клубе (при том, что техника подводного дела за тридцать лет ушла далеко вперед). Самое главное – Анна Николаевна, строжайшим образом требовавшая от нас твердого знания и неукоснительного соблюдения правил безопасности, вроде бы и не следила за нами. Она нас учила, но при этом нам доверяла. Итогом получилось воспитание ответственности, что в несомненно опасном подводном спорте едва ли не важнее всего прочего. Сказанное в шутку в конце семидесятых кем-то из юмористов: "Если нельзя, но очень хочется, значит – можно", сегодня ставшее нормой жизни, нами воспринималось не иначе как смешной каламбур. Мы твердо знали цену "нельзя". Вообще же атмосфера в клубе была домашняя, почти семейная, там занимались люди разного возраста, даже разных поколений. После субботних и воскресных погружений в Химках устраивались длительные посиделки с чаем и бутербродами, с рассказами, шутками и подначками. В таких вот компаниях юные души и формируются. И хотя сама "Николавна", как звали мы ее за глаза, никогда не давила авторитетом, тон задавала, конечно, она.
Не терпела Нелидова одного – непорядочности, в чем бы она ни выражалась, и наша клубная компания, при всей ее разношерстности, состояла из людей очень разных, но хороших. Высокая степень нашей подготовки тоже явилась следствием такой организации дела: сама атмосфера секции обязывала стараться быть лучше. В итоге за многие годы ее существования, проведя десятки подводных экспедиций (как правило, на голом месте), мы не потеряли ни одного подводника из большой – в несколько сот человек – организации. С современным уровнем безопасности подводного спорта это даже сравнивать как-то неудобно. Когда и в результате каких именно жизненных коллизий оказалась Анна Николаевна без жилья и без прописки, я точно не знаю, только в тогдашней Москве это казалось явлением редчайшим. Думаю, что все произошло после ее поступления на работу в ЦМК, поскольку в полувоенную организацию, какой было ДОСААФ, людей без прописки не брали. Когда я пришел в секцию, Нелидова давно уже обитала в крохотном помещении на водной базе в Химках – между кладовой снаряжения и мастерской. Как-то я пригласил ее в гости, она познакомилась с мамой, однажды встречала у нас Новый год, и у них возникли приятельские отношения помимо меня. Еще их сблизила общая любовь к животным, интерес к книгам о путешествиях, и как-то, когда я уже служил в армии, Анна Николаевна пришла к маме, они по старой русской традиции проговорили допоздна, и Нелидова осталась ночевать. Когда утром она собралась уходить на работу, мама, хорошо знавшая ее "жилищные условия", предложила перебраться и пожить какое-то время у нас. У Николавны и пожитков-то набралось – за один раз унести. Половина – книги.
К тому времени, когда она у нас обосновалась, население квартиры сильно изменилось. Уехали из крохотной каморки (бывшей комнаты прислуги в докторской квартире) тихие Кочневы, и туда переселилась Лена Жигулина с мужем и маленькой дочкой – до этого они жили вчетвером с ее мамой, Верой Гавриловной, в другой каморке, когда-то отгороженной от кухни. Сама Вера Гавриловна вскоре умерла, и в ее комнату никого не вселили. Там устроили общественный чулан, убрав из коридора сундуки и шкафы. Лена недолго занимала кочнев-скую комнатенку – вскоре они получили квартиру и уехали. У нас появилась новая соседка, по-моему, Валя, но я ее практически не запомнил.
Таксист Витя Юдаев, то сходившийся, то расходившийся со своей Галей, остепенился, пил редко и тихо, без того удалого разгула, что раньше. Взрослые дети Лемешковых обзавелись семьями и своим жильем. Потом внезапно умер, делая гимнастику по системе йогов, глава их семьи, персональный пенсионер республиканского значения Александр Иванович.
Его смерть для всех оказалась неожиданной. Александр Иванович очень следил за своим здоровьем, был бодр и вообще образ жизни вел правильный во всех отношениях: ел мед и яблоки, выписывал и читал журналы "Коммунист" и "Здоровье", политику партии и правительства в кухне комментировал одобрительно. После его смерти Галина Арсеньевна сникла и потерялась, но старший сын, Валерий, к тому времени уже полковник, устроил обмен, взяв мать к себе. На их месте за нашей стеной появились тихие и приятные люди по фамилии Рыжиковы.
Поселившиеся в конце пятидесятых пенсионеры Штей-нгардты – Берта Львовна и Ниссон Евсеевич – жили, внешне почти не меняясь. Круглая как шарик Берта Львовна вела хозяйство, проявляя чудеса экономии, и периодически укоряла мою маму за расточительность. Сама она могла потратить на чистку двух порций картошки больше часа, однако срезанная кожура вся получалась одинаковой полупрозрачной толщины. Берта Львовна привыкла экономить с молодых лет: их с Ниссоном единственный сын, Саня, в младенчестве оглох после перенесенного менингита, и тогда она, бросив работу, положила жизнь, чтобы сделать из него по возможности полноценного человека. Часто приходивший в гости к родителям элегантный Саня свободно читал по губам и разговаривал почти нормально, разве что чуть сдавленным голосом. Он работал в телеателье. Особой гордостью старых Штейнгардтов были две внучки, Ада и Лара. Когда они появлялись на Банковском, старики, особенно Ниссон, прямо-таки светились.
Из наших в квартире оставался один Николай Дмитриевич Розов, муж Нюты. Правда, "нашим" считал его только я. Мама, относившаяся ко всем близким и дальним родственникам очень любовно и внимательно, никогда не забывавшая поздравить по телефону или телеграммой с днем рождения, к "Нико-лашке" относилась безразлично, держа его скорее за соседа, чем за родственника. Миша с Юлей, к которым мы часто ходили на Беговую, его тоже не любили. Если он всплывал в разговорах, то упоминался неизменно с брезгливо-насмешливой интонацией. Думаю, оставались у них какие-то неизвестные мне старые родственные счеты. Когда же к нему зачастили некие темные личности, отношение всей квартиры к Николаю стало и вовсе напряженно-враждебным. Была у него где-то в Тушине какая-то родня, но я не видел их ни разу.
Сам он все более дичал и опускался. Я иногда обращался к нему, после того как в пятнадцать лет купил гитару. Помогая разобрать что-нибудь по нотам, Николай прижимал струны сухими и плоскими, будто без мякоти, пальцами, мычал, беря аккорды, показывал разные способы аппликатуры, но объяснить словами ничего никогда не мог. Ни книг, ни газет он не читал, телевизора не имел, и для меня всегда было загадкой, что он делал целыми днями, – заходя к нему, я неизменно видел его сидящим на продавленном диване перед пустым столом. Однажды на кухне возник какой-то общий разговор, в который его попыталась вовлечь Галя Юдаева. Как-то там, очевидно, в качестве образа, фигурировала Дюймовочка. Николай не понял: "Какая дерьмовочка?" После нескольких реплик выяснилось, что не только сказки, но даже слова такого он не знал. Разговор с ним на темы, не касавшиеся музыки или своевременной уборки мест общественного пользования, я помню только один. Когда на Луну впервые полетели американские астронавты, это событие как-то дошло до его сведения и почему-то сильно взволновало. Выйдя в кухню с чайником, он столкнулся там со мной и между нами состоялся приблизительно такой диалог:
– Говорят, американцы на Луну летят?
– Летят, дядя Коля.
– А они там не задохнутся? Им воздуха-то хватит?
– Ну уж наверно, посчитали, сколько нужно взять. Должно хватить.
– Да, опасное это дело. Я бы ни за что не полетел.
– Так ведь тебя бы небось и не пустили.
– Не, я бы сам не полетел. Я и на самолетах этих никогда не летал. Опасно очень. Вот у сестры двоюродной зять все летал – то в командировку, то еще куда. И долетался. Прилетел к ней в Киев, пришел, сел на диван и помер. Прямо как прилетел, так на диване и помер.
Комната, в которой он обитал, все больше походила на берлогу, на моей памяти ремонт там не делался ни разу. Когда старика одолевали клопы, он морил их, причем весьма оригинальным способом: накипятив побольше воды, Николай все в комнате поливал крутым кипятком – мебель, стены, бумаги, одежду. После двух или трех таких акций пришлось выбросить на помойку оставшиеся от Нюты книги и кипы старых нот.
С упоминавшегося мной цейсовского барометра смылись все надписи, и стрелка, исправно продолжавшая перемещаться, показывала теперь неизвестно что. Висевшие на стене Бетховен и Моцарт пошли по краям неровными коричневыми потеками.
Общей участи избегали только две фотографии в рамках: очевидно, истребляя насекомых, Николай не подвергал их санобработке. Обычно они стояли на старенькой облупившейся черной этажерке с задником в виде лиры. На одной была Нюта в профиль, уже совсем седая, касавшаяся щекой той самой лисы. На другой – Николай – молодой, барственно-благородный, с мандолиной в руках, в элегантном костюме-тройке и золотых очках, он улыбался тонко и чуть иронично.
Последний год
В начале семидесятых журнал "Театр" переехал в новое помещение на Большой Никитской, тогда – Герцена. По воспоминаниям многих сотрудников, особая атмосфера редакции как "своего дома" осталась на Кузнецком, но я все же думаю – она осталась в их молодости. В новой редакции уже не было общей комнаты, все сидели в отдельных кабинетах по двое-трое. После Рыбакова, уволенного по распоряжению сверху, журналом недолго руководил Лаврентьев, а затем главным редактором назначили драматурга Афанасия Дмитриевича Салынского. Сегодня вряд ли кто-нибудь из неспециалистов вспомнит названия его пьес, а тогда "Барабанщица", "Молва", "Мария" не сходили с афиш советских театров. На мой вопрос, что собой представляет новый главный, мама ответила, что "Афоня" – драматург профессиональный, скорее средний, человек – добрый, подлостей не делает. Я прочитал две его пьесы, посмотрел "Барабанщицу" и с удивлением переспросил: "И ты считаешь, это – профессионально?" Она махнула рукой: "Ты же других не читал".
Работать ей становилось все более скучно. Где-то около этого времени выпала на ее долю большая по тем временам удача – командировка в Венгрию. Я за нее очень радовался: заграница! Ведь всю жизнь мечтала хоть одним глазком взглянуть. Мама готовилась, читала материалы по венгерскому театру, а я вспоминал ее восторг после командировки на Дальний Восток, как в 1958-м она увлеченно рассказывала – и про полет на Ту-114, и про бухту Золотой Рог, и про замечательный корейский кукольный театр, который ей удалось там повидать. Вообще из своих поездок, до какого-то времени сравнительно частых, она привозила массу неординарных впечатлений и радостно делилась ими с желавшими слушать. И вдруг, обсуждая со мной предстоящую первую в своей жизни поездку за границу, мама, как бы прислушавшись к чему-то в себе, грустно сказала: "Ты знаешь, а мне уже, в общем-то, не очень и хочется".
Из радостных редакционных новостей того времени был приход на работу двух молодых сотрудников – Гали Холодовой и Миши Швыдкого. Про Мишу мама сказала: "Интересный мальчик. Думаю, далеко пойдет". Не ошиблась, значит. Ныне Михаил Ефимович – наш министр культуры и не сходит с экранов телевизоров. Не уверен, что ей все понравилось бы в его сегодняшней многогранной деятельности, но пошел он, действительно, далеко.
Семьдесят шестой год начинался приятно и красиво: праздничные и выходные дни сошлись так, что все не работали четыре дня, – тогда такое случалось редко. Обычно при попадании праздника на субботу или воскресенье выходной пропадал, а если выходило так, что гулять можно было больше трех дней подряд, издавали указ "об объявлении такого-то числа рабочим днем с присоединением дополнительного дня к отпуску". А тут мы отдыхали полных четыре дня, да еще телевидение порадовало. Во-первых, новогодний концерт (тогда – "Голубой огонек") включал много действительно талантливых и интересных номеров, сейчас помню только нежную, дрожащую, грозящую вот-вот оборваться импровизацию на двух роялях гениальных Каунта Бейси и Оскара Питерсона. Гвоздем новогодней ночи должен был стать всеми ожидаемый наш новый музыкальный фильм "Волшебный фонарь", про его смелость и необычность задолго до показа ходили легенды. Увы, бдительные идеологи прокрутили долгожданную новинку около пяти утра, так что увидели и оценили ее единицы самых стойких почитателей искусства, в число которых я не попал. А в последний нерабочий день началась новая эпоха: тогда впервые показали "Иронию судьбы". Смотрели мы этот фильм все вместе на Масловке. С тех пор на Новый год его не крутили лишь однажды, в разгар антиалкогольной кампании середины восьмидесятых. Тогда даже "Зимнюю ночь" Пушкина исключили из школьной программы по литературе за идеологически невыдержанное четверостишие
Выпьем, добрая подружка
Бедной юности моей!
Выпьем с горя, где же кружка?
Сердцу будет веселей.
Одним из важных событий 1976 года была публикация романа Юрия Трифонова "Дом на набережной". Номера "Дружбы народов" брали в очередь, зачитывая их до дыр, сразу возник интерес и к ранним его вещам, которые по выходу не вызвали такого резонанса. Помню, мама успела прочитать его и дала журналы мне. Событие это я запомнил отчетливо, потому что буквально через несколько дней ее увезли на "Скорой" в институт Склифосовского с инфарктом.
Ей шел тогда пятидесятый год. Как раз в сорок девять умерла бабушка Татьяна Сергеевна. Мама суеверно боялась этого возраста и часто говорила, что ей его не пережить. Выписавшись из больницы, она честно пыталась бережнее относиться к себе, соразмерять силы с делами, чего всю жизнь делать не умела, всегда очертя голову бросаясь туда, где была нужна. Яростно смолившая, сколько я ее помню, по две и больше пачек в день, мама перестала курить, но, верная себе, носила сигареты в сумке. Она объясняла, что не потерпит никакого принуждения, курить бросила и не закурит, но не потому, что нечего, а потому, что так решила. Она вообще предпочитала быть человеком свободным.
От Юли и Миши инфаркт скрыли, про больницу говорили – так, подлечиться нужно. Пока мама лежала у Склифосов-ского, в другой больнице умерла Бирман. Мы боялись рассказывать об этом: сложившиеся в период работы над книгой теплые отношения продолжались, мама относилась к "своей старухе" с нежностью. Однако скорбное известие перенесла внешне спокойно – училась беречь себя.
В это время вышел первый отечественный диск-гигант Окуджавы. Не помню, какими правдами-неправдами достав его, я прибежал к маме. Там были песни разных лет, в том числе и те, первые, которые она так жадно впитывала пятнадцать лет назад. Мама слушала грустно. Сказала: "Спокойный стал". Потом помолчала и добавила: "Вот, послушала и поняла: жизнь-то прошла".
В сентябре у нас родился Пашка, и все захороводились в радостных и тревожных заботах. Кроме всего прочего, в виду надвигавшейся зимы нужен был электрокамин, а где ж его тогда вот так да купишь? Маме хотелось подарить камин от себя. В один из дней я узнал, где их "выкинули", и мы с ней поехали. Камины продавались, и даже почти без очереди, но только салатовые. Это шло вразрез с ее эстетическими чувствами. Моей готовностью купить "хоть фиолетовый" она возмутилась: для маленького! Я ее успокаивал, говорил, что мы поставим камин за мебелью, незаметно. Мама сдалась перед неизбежностью, но сильно расстроилась моим безразличием: дарение подарков всегда доставляло ей огромную радость, а их выбор являлся важным ритуалом. До инфаркта она обязательно сама нашла бы отвечающий ее вкусу, либо отдала перед тем, как дарить, знакомым художникам – чтобы расписали. Но обязательно, чтоб получилось красиво.
Приближалось ее пятидесятилетие. Вместе с четырьмя ее ближайшими подругами, в складчину, мы купили холодильник и привезли на Банковский. Мама, увидев его, ахнула: "Вы с ума сошли!" – подарок далеко выходил за финансовые пределы принятого в нашем кругу. День рождения она отпраздновала широко, устроив пир, какого давно уже не задавала. Через несколько дней вечером, когда мы с ней вместе выгуливали в коляске трехмесячного Пашку, она призналась: "Знаешь, весь этот год в страхе прожила. Я ведь очень боялась сорока девяти лет. Кажется, пронесло".
А еще через пару дней ночью, часу в третьем, меня позвали к телефону на Масловке. Звонила Нелидова. "Сережа, мама умерла. Сергей, дорогой, приезжай скорей".
Случился второй инфаркт. Пятидесятилетней мама пробыла девять дней.
Чужая жилплощадь
Из крематория на Банковский кроме меня приехали лишь несколько ближайших подруг мамы да Нелидова. Памятуя мамину нелюбовь к поминкам, я не стал их устраивать и по ней. Мы просидели несколько часов, рассматривая фотографии, и тут-то я обнаружил к своему стыду, как мало знал о ее жизни до моего сознательного возраста.
Заполнявшая эти дни суматоха, связанная с подготовкой похорон и оформлением необходимых бумажек, кончилась, и со всей неумолимостью встала проблема выселения: никаких прав на комнату, в которой я жил и рос, я уже не имел. По закону мне полагалось освободить ее в течение месяца, три дня из которого прошли. Плохо ли, хорошо ли налаженный тремя поколениями быт, где
…все как будто под рукою,
И все как будто на века, оборвался.