Милый мой Мишуха.
Каждый день собираюсь писать и каждый день: "звоны, стоны, телефоны".
Звонят, пишут, осаждают, досаждают. За всю свою жизнь не приходилось мне столько работать в ультрасгущенном времени, как последние 3 года, когда я ухитрился стать сверхмолодым писателем в сверхпочтенном возрасте. Кроме приема 4 раза в неделю при 6-ти часах работы должен просматривать две французских газеты, одну итальянскую, 2 французских больших еженедельника, один швейцарский, не говоря уже о медицинской и биологической литературе. Кроме того, каждую неделю просматриваю 2-3 свежеиспеченных книги по самым разнообразным вопросам и. все-таки собираю материалы и строю 3-й том.
Вчера получил письмо от одного московского профессора, крупнейшего физиолога, который заочно желает лечиться у меня по моему методу. Это почище калоши на Кузнецком мосту.<…> Вот уж никогда не рассчитывал на интеллектуальный флирт с Академиком, ибо был, есть и пребываю ультраантиакадемиком и остался тем же озорным студентом.
А главная моя работа – демистификация взглядов и учений о мире.<…> Когда пишу по-французски или по-русски, изгоняю из моих строчек ученый жаргон. Все можно писать простым, для всех понятным языком.
Не выношу пустых разговоров. Все время учусь.
В третьем томе, если не исчезну до его окончания, будет напечатана глава об историческом процессе, о его психических двигателях от Пунических войн до 1962 года.
Помнишь, как в августе 1914 г. я гулял с тобой в гимназической фуражке по Мясницкой? Молодое озорство меня не покинуло. Сейчас озорничаю только на моих консультациях, чтобы едкой шуткой, молниеносным сравнением оживить мрачный душевный строй моих запуганных больных.
На приеме исцеленные пациенты смотрят на меня по-собачьи преданными глазами, почти поют реквием в честь моего торжественного заката, а когда после моей медицинской мессы выхожу на улицу, мне до смерти хочется поднять по-собачьи ногу у фонаря, чтобы ошарашить моим жестом ультрашикарную парижскую даму.
Это написано, когда Абраму Соломоновичу было 86 лет.
А за пару лет до этого он спрашивал в письме свою дочь:
Читала ли ты роман Дудинцева в "Октябре"?
Известна ли тебе речь Паустовского в Союзе советских писателей 22 октября 1956 г. ?
Откуда этот человек черпал время и силы, я не понимаю.
И еще: "Когда устаю <…> пишу стихи". Нет, чтобы рассказать о нем по-настоящему, нужно перо Рабле.
Во всех письмах старый доктор делился радостью – его книги переводят, печатают, читают во многих странах. Кроме изданий во Франции, Германии и Италии его вскоре напечатали на португальском в Бразилии. Залманов вспомнил свой юношеский псевдоним – Мадрид Лиссабонский: "На старости мое озорство дойдет до Лиссабона". С особой радостью он встретил известие об издании первой его книги в СССР: "У меня большая новость: 1-й том моей книги выйдет в издательстве Академии наук. Нашлись издатели-друзья среди профессоров и врачей, которым пришлось по душе мое мировоззрение и вот – такой неслыханный сюрприз".
Однако дело затянулось, кроме "издателей-друзей" нашлись и коллеги-недоброжелатели. Своей книги на русском языке доктор Залманов так и не увидел.
Как многие русские интеллигенты, Абрам Соломонович не умел извлекать материальную выгоду из своей работы. Финансовые дела его обстояли неважно. В одном из писем – стишок:
От шумной славы я сгораю,
Как без подпитки огонек,
Обалдеваю и теряю
Рассудок, вес и кошелек.
"Если мои финансы поправятся, хотел бы тебя выписать на пару месяцев в Париж", – писал он Мише за год с небольшим до смерти. Эта мечта не сбылась.
Свой любимый лозунг, надписанный на подаренной Мише книге, Абрам Соломонович сумел воплотить в жизнь буквально: он прожил почти 89 лет, до последних дней работал, был сухопар, подвижен, элегантен и небезразличен к женщинам. Читал без очков. Выкуривал более пачки сигарет в день. Умер 20 января 1964 года за рабочим столом в своем кабинете.
Во французском журнале "Новости. Больничные архивы" был напечатан большой некролог. Автор, Роже Нейман, писал:
Врач, удивительная медицинская карьера которого началась в Москве в 1893 году, сам поставил себе последний диагноз уносящей его болезни, связанной с выходом из строя легких.
До последнего момента жизни он подавал всем окружавшим его людям удивительный пример мужества и человеческого достоинства.
Он улыбался, чтобы смягчить трагичность момента, которую хорошо осознавал. Улыбался, зная, что умирает.
Несмотря на его преклонный возраст, уход его, смерть доктора Залманова всех поразила. Многие жизни и умы были связаны с ним невидимыми нитями. Не только врач и ученый, он был им советчиком, другом и духовным отцом.
Сегодня его метод лечения признан во многих странах, периодически проводятся встречи последователей доктора с целью обмена опытом. На парижском собрании в феврале 2000 года были представлены 12 клиник, практикующих "скипидарные ванны по Залманову", из Франции, Англии и Италии.
К сожалению, на родине, в России ни одна из книг Абрама Соломоновича до сих пор не издана целиком. "Тайная мудрость." печаталась дважды – в 1966 и 1991 годах, оба раза сокращенная почти вдвое. Несмотря на это, у нас есть ряд его последователей и почитателей. О Залманове пишут книги. В них плоды его трудов именуют зачастую уже не методом, а учением.
Один из авторов – Олег Мазур – ставит имя Залманова "в один ряд с именами Гиппократа, Авиценны, Галена, Везалия, Пара-цельса и других корифеев медицинской науки". Со мной связался доктор Юрий Яковлевич Каменев из Петербурга, он давно лечит по методу Залманова, собирает документы о нем, всячески популяризирует теорию капилляротерапии. Говорит, что считает целью своей жизни издание всех трудов Абрама Соломоновича на русском языке в полном объеме и открытие в Петербурге музея Залманова. Сам Юрий Яковлевич пишет книгу "Трудный путь доктора Залманова в Россию".
Литли
Дочь Абрама Соломоновича и Златы Александровны Лопатиной, Литли, приехала со своей матерью в СССР. Одно время жила в Воронеже, потом в Москве. Вышла замуж и родила двух дочерей: Ольгу и Анну, звавшихся в семье Эльга и Анка. В Москве они вначале поселились у родственников на Банковском, благо в большой квартире можно было найти место. Однако вскоре жилищное начальство нашло в этом какой-то непорядок, и Лопатиных переселили в Вешняки, тогда – московский пригород. Там они какое-то время жили в бараке, потом – в фанерном доме без удобств, вода в колонке. Злата Александровна сильно болела, десять лет не вставала, страдая от сильных болей. Литли много сил тратила на уход за матерью. Младшая дочь, Анка, тоже с детства сильно хворала. Однако все эти обстоятельства я узнал позднее.
Литли Абрамовна большую часть жизни работала диктором советского радио, вещавшего на итальянском языке. В конце пятидесятых, в хрущевскую оттепель, она наконец смогла поехать в гости к отцу в Париж. Гардероб для визита собирали по всем знакомым – точных сведений о том, что нынче модно во Франции, не было никаких. Литли была уверена, что она "на уровне" – друзья поделились лучшим. Вернувшись, Литли рассказывала, что первой реакцией отца, не видевшего дочь более двадцати лет, были слова о необходимости прямо из аэропорта ехать в магазин, чтобы прилично ее одеть.
Она была первым побывавшим за границей человеком, которого я увидел. Абсолютное большинство наших сограждан о поездке за границу тогда даже не мечтали. Тот же, кому выпадал счастливый случай, вернувшись, долго ходил по гостям, дарил разные грошовые мелочи и рассказывал, рассказывал.
Литли я запомнил и начал воспринимать как родственницу именно после такой встречи. Что она рассказывала об отце, о Париже, о Франции, я, конечно, не помню. Мне она подарила четыре фигурки из неведомого у нас материала – думаю, все же это была пластмасса, но обработанная по технологии, делавшей ее поверхность неотличимой от бронзы. Две поменьше – сантиметра по три в высоту – изображали средневековых воинов – одного в русском, а другого в западном доспехах. Два побольше – сантиметров по пять – были Бальзак и Гамбетта. Бальзак стоял в халате, с толстым животом, хмурый и сердитый. А Гамбетта в расстегнутом сюртуке, жилете и ловко сидящих панталонах произносил речь, жестикулируя левой рукой, а в правой держал листки с текстом.
Все фигурки были очень хороши. Их отличала от тогдашних (да и от большинства теперешних) игрушек аккуратная подробность мелких черт. Особенно мне нравился Гамбетта – такой возвышенно-благородный, порывистый и красивый. Потом я прочитал о нем в Энциклопедическом словаре: "франц. бурж. политич. деятель" и что он "пытался демагогически заигрывать с рабочим классом", был "министром внутр. дел в пр-ве "национальной обороны", предавшем Францию" и прочие гадости. Я не поверил: мой Гамбетта был такой благородный, он не мог совершить ничего подлого. Все написанное я отнес на счет антикапиталистической пропаганды.
Литли, первая из взрослых, стала называть меня, маленького, "Сергей". Прямая, всегда подтянутая, она держалась с аристократической простотой. Можно было подумать, что она явилась к вам прямо из какого-нибудь английского или французского замка, где чинная прислуга и тихие разговоры за чаем, но уж никак не из барака в Вешняках с ведрами, дровами и больной родней. Я не помню тем наших разговоров (мы виделись нечасто), но замечательным было то чувство искреннего, неподдельного уважения со стороны взрослого человека, которое встречается так редко и которое так чутко улавливают дети. И еще было нечто в облике Литли, выделявшее ее, но не поддающееся определению. Формулировка пришла неожиданно. После ее похорон, на поминках, одна сотрудница рассказала, как Литли Абрамовна на правах старшего обучала ее тонкостям дикторского ремесла. Так вот, главное, на что она обращала внимание ученицы, было: "Исключите бытовые интонации"!
Любовь
Крымские скитания Миши в 1919-1921 годах имели для него важные последствия, поэтому на них нужно остановиться подробнее. Поехав на каникулы поработать с дядей, он не взял с собой скрипку, и в результате занятия прервались на полтора года. Миша пытался отыскать способ заниматься музыкой – она была слишком важной частью его жизни. Он нашел в Крыму владельца богатой коллекции музыкальных инструментов, отставного генерала, который сам не играл (или играл немного, по-дилетантски), и, объяснив ситуацию, попросил разрешения заниматься в его доме. Хозяин не согласился. В итоге Миша больше года не брал инструмента в руки.
В это время он писал много стихов. Годы спустя, разбираясь в Мишиных бумагах после его смерти, я нашел тридцать пять стихотворений того периода. Их география – Судак, Алупка, Ялта, Тифлис. На нескольких – только дата, без обозначения места. В одном стихотворении – краткое описание картины крымской катастрофы, которая спустя годы стала хорошо знакома советским читателям и зрителям из многих более известных источников. Стихотворение большое, и я привожу его в отрывках:
Небо – железный раскаленный колпак.
В нем – зеленым эгретом – тополь.
Сегодня вечером целая толпа
Уезжает на Константинополь.В порту объявление: "Пароход Natale
Принимает людей и грузы".
И опять я гляжу в запретную даль,
Как Робинзон Крузо.Не придем. Вы будете ждать, как ждали.
-Годы на родину путь замели.
Корабли уплыли в вечерние дали
От враждующей, залитой кровью земли.Провожало много: сто или триста,
Или больше. – Не знаю. Теперь мы одни.
Близкая ночь. Опустелая пристань.
В городе зажигают огни.Ни перевалов, ни проходов
В страну оставленного нет.
Огни далеких пароходов,
Как призраки уплывших лет.Да, это – наяву и верно,
Как горечь горьких слов во рту.
Как эта грязная таверна
В сыром, заброшенном порту.И Ты – о ком поют поэты
-Не подходи: я пьян и груб.
От этой красной, терпкой Леты
Не оторвать уж больше губ.Вот жизнь – вся жизнь проходит мимо.
Пусть. Есть еще один покой
-Прижаться как к плечу любимой
К столу трактирному щекой.Огни далеких пароходов
Погасли. Ничего уж нет.
Ни перевалов, ни проходов
Туда – в страну ушедших лет.
Тогда же Миша Штих познакомился с поэтессой Софьей Яковлевной Парнок. Она была значительно старше него. Впоследствии они долго дружили. Он посвятил ей одно из своих стихотворений. Парнок подарила Мише две книжки своих стихов, надписав их:
Михаилу Львовичу Штих – воспоминаньем о нашем милом Судаке.
Она же познакомила Михаила Львовича с Брюсовым, который одобрительно отозвался о его стихах. Но тогда, в Крыму, главным было не это. Миша страстно и безнадежно влюбился. Страстно – по молодости и по сути своей влюбчивой натуры. Безнадежно – потому, что молодая девушка с семьей уезжала в эмиграцию. Оба они понимали, что это навсегда.
Девушку звали Соня Мейльман. Из упоминавшихся мной 35 крымских стихотворений 8 имели посвящение "С". В них – трагизм вспыхнувшей любви, которая зародилась, уже зная время своего конца. Для молодых людей это действительно тяжкое испытание.
Незадолго до смерти в одном из разговоров дядя Миша рассказывал мне эту историю. Тогда я не успел как следует расспросить его и в итоге не знаю никаких подробностей, ничего.
Даже имя ее я узнал потом. Но помню боль, с какой он – восьмидесятилетний, проживший долгую и трудную жизнь, вспоминал ту крымскую историю. Сколько было суждено им пробыть вместе? Думаю, совсем мало. Большая часть стихотворений говорит уже о разлуке:
К навеки брошенному раю
Забывший все пути – Адам
-Я ничего теперь не знаю,
Я душу за тебя отдам.Ты вся со мной и те – две ночи,
На мысе дальнем огонек.
А отчий дом и город отчий
Стал так туманен и далек.Сгорел закат и море гневно.
Молись враждующей судьбе.
Моя далекая царевна,
Я знаю путь один – к тебе.
По возвращении, пережив страшное приключение на шхуне "Риск", Миша написал и другое стихотворение о начале этого, так драматически сложившегося плавания:
Отъезд
Не прощались. И вечер погас.
И никто не жалел о разлуке.
Только в море нащупали нас
Темных мысов простертые руки.И зарылись по локоть в прибой
В безутешном, беспомощном горе:
Все, что было, уносит с собой
Эта шхуна, ушедшая в море.Застилают, клубясь, облака
Дальний сон мой, навеянный летом.
Не зовите огнем маяка,
Не маните последним приветом, -Без меня в эту ночь, – не вернусь!
-Те, кто с вами остались, задремлют.
О, какая прозрачная грусть
Облекла эту милую землю.Встречный ветер затих, чуть дыша,
Волны прошлого катятся мимо.
Навсегда запомни, душа,
Берега уходящего Крыма!
Еще про любовь
Вернувшись в Москву, Миша узнал, что его учитель, Р.Ю. Поллак, уехал из Советской России в Германию. В письмах он звал Мишу к себе, но тот предпочел остаться. Занятия в консерватории возобновились уже с новым преподавателем, который оказался приверженцем другой, нежели Поллак, системы обучения. Он стал менять Мише постановку руки. Миша мучился. Кроме трудностей с учебой и обычных для всех тогда мытарств, его не оставляли воспоминания о потерянной любви. Уже в Москве он опять пишет о ней стихи.
Не надо сна. Я знаю и во сне,
Что память злей и мстительней, чем коршун.
Мне слишком больно думать о тебе,
Но позабыть еще больней и горше.И на столе всегда передо мной
Как образ – море, Ай-Тодор и скалы.
А ты нашла ли новый берег твой,
88 Нашла ли то, что так давно искала?Мы нынче все развеяны судьбой
По всей земле, как семена на пашне.
Прости, мой друг, я и теперь с тобой
-Такой далекой, близкой и вчерашней.Вот я стою, так крепко руки сжав…
Одно осталось – погасив желанья,
Готовить зелье из целебных трав
Для братского холодного свиданья.
Расставаясь, Соня попросила Мишу разыскать в Москве ее родственницу, Женю Лурье, которая в 1917 году приехала из Могилева учиться живописи. Миша подал запрос в адресный стол и вскоре познакомился с молодой художницей. Они оба любили музыку и поэзию. Она была умна, красива и талантлива – Миша не мог не влюбиться. Сам он спустя много лет писал:
Мы очень быстро и крепко подружились. Я стал часто бывать по вечерам в ее комнате в большом доме на Рождественском бульваре, я читал ей стихи, которые помнил в великом множестве – Блока, Ахматову и, конечно, Пастернака. В начале осени дядюшка мой стал устраивать в подмосковный санаторий на станции Пушкино мою сестру Нюту. Я нажал на него, и вместе с Нютой он устроил туда же и Женю. Время от времени я навещал их там. И однажды, когда мы с Женей сидели на скамейке в санаторном лесу, я прочитал ей два моих стихотворения (увы, далеко не блестящих), которые были посвящены ей. Одно из них "Портрет":
Да, в сумерки яснее все улики.
В такие сумерки. И ясно в этот час:
Лишь на полотнах мастеров великих
Есть женщины, похожие на Вас.Одни из тех, о ком столетья пели
И за кого на смерть, ликуя, шли,
На плаху шли и гибли на дуэли
Поэты и мечтатели земли.Ах, все они давно лежат в могилах,
И только Вам – стучаться у дверей,
Чтобы искать своих родных и милых
В каталогах картинных галерей.
Когда я кончил, Женя как-то погрустнела и сказала ласково и непреклонно: "Миша, мы с вами останемся друзьями. Вы меня поняли?"
Я понял. И вскоре мы попрощались, я поехал в Москву.
Обратная дорога после этого разговора – еще одно стихотворение (по-моему, одно из лучших у Миши).
Эта боль – как туго затянутый пояс -
До конца, до последней петли.
По пригородам волочащийся поезд,
Пустые платформы, плетни.И, врезан в тоску, и в вагонную давку,
И в небо – далеким крестом
Тот вечер, когда о судьбе моей справку
Мне выдал Адресный стол.В залог, что с другою душой неразрывно,
Как рельсы, склепают, свинтят
Сообщники – Бог, захлебнувшийся в ливнях,
И дачный погромщик – Сентябрь.Так надо, так, верно, кому-то угодно.
Чтоб день был дождем пропылен,
Чтоб лето казалось уже – земноводным
Седых, допотопных времен.И плыли назад полустанки и поле,
Мосты, огороды в селе,
Чтоб кто-то – разбужен вагонным контролем
В агонии шарил билет.Ищите! Ведь это душа моя – биться
По стеклам, по лавкам устав, -
Сдалась и с обратным билетом сонливца
Вскочила на встречный состав.