- Ничего, хороший немец, - говорил он, получая от фельдфебеля аккуратно выдаваемый гонорар, - только все-таки дурак. Разве это заголовки? Вот Пастухов был редактор, так тот действительно заголовки давал боевые! - при этом старый метранпаж обязательно рассказывал одни и те же типографские анекдоты о знаменитых "с солью и с перчиком" заголовках редактора "Московского листка" Пастухова.
Но не только метранпаж хранил хорошее воспоминание о герр Нюренберге и его кратковременном пребывании в редакции. Уборщица Дуся со слезами рассказывала:
- Заболел мой Федюшка, понесла его в амбулаторию. Там говорят: скарлатина. Не принимают в больницу, детское отделение под раненых пошло. Доктор Шульц советует: одно самое главное средство против этой болезни - стрепо… и не выговорю даже, он на бумажке написал. Он говорит: "Ты у немцев работаешь, вот у них и попроси, у них есть, а у нас нету". А как просить - сама не знаю, да и боязно. Только само собой получилось. Убираю я Нюренбергов кабинет, он приходит и видит - у меня рожа наплаканная. Сейчас через переводчицу спрашивает, почему это? Та ему все разъяснила. Он ни слова не говорит, только по плечу меня хлопает, надевает шинель и ходу. А через полчаса ко мне в комнату сам является. Мало того, что лекарство принес, еще своего пайкового масла порцию, в бумажку завернутую, дает и на мальчика моего показывает! Хороший человек, дай ему Бог доброго здоровья! Ожил мой Федюшка!
Цензоры менялись и дальше, появлялись, исчезали, не оставляя по себе следа, а газета жила своей собственной жизнью, все яснее и яснее оформляя ее. В деньгах недостатка не было. Тираж перевалил уже за двадцать тысяч и неуклонно рос по мере продвижения немцев на восток. Подписки не было, но не было и остатков от продажи розницы как в городе, так и в районах. Продавцы расторговывались с молниеносной быстротой и требовали еще. Читатель буквально рвал у них газету, особенно когда в ней начали появляться разоблачения злодейств Сталина и его клики: убийство Аллилуевой, истребление "ленинской гвардии", гибель Мейерхольда и т. д. Брянцев завел даже постоянный отдел "Тайны кремлевских владык" и хотел увеличить тираж, но Шершуков запротестовал:
- Бумажку, бумажку экономить надо, Всеволод Сергеевич! Пока что мы советским наследством живем, а как кончится - тогда что? Немцы-то, конечно, обещают. Но время военное, свой запасец вернее.
В том же темпе рос и коллектив сотрудников. Первыми появились две женщины, по странной случайности однофамилицы: Зерцаловы. Одну из них, что моложе, звали Женей, другую Еленой Николаевной. Появление Жени носило необычный характер. Увидав в газете заметку за подписью Е. Зерцалова, она, со свойственной ей экспансивностью решила устроить скандал за присвоение ее фамилии и инициала, явилась к Брянцеву и в самом агрессивном тоне потребовала объяснения. Тот вместо возражений вызвал через Дусю Елену Николаевну Зерцалову и представил их друг другу.
- Как видите, "Е. Зерцалова" совершенно реальна и имеет полное право на подпись своей фамилии и инициала.
Но дальше фамилий и инициалов сходство не шло. Во всем остальном Зерцаловы были полными антиподами.
Женя - всегда кипящий котел противоречий и неожиданностей: училась в четырех вузах - не кончила ни одного; была три раза замужем, всегда счастливо, но в наличии ни одного из мужей не оказалось; состояла до войны в комсомоле, но до скрежета зубов ненавидела все формы давления коллектива на индивидуальную личность; по происхождению была кабардинкой и вместе с тем пламенной русской, всероссийской патриоткой. Говорить просто и спокойно она абсолютно не могла и не умела: даже прося у Котова карандаш, который у нее постоянно ломался, она вкладывала в просьбу столько трагедийности, что, казалось, дело идёт не о тривиальном предмете, а, по меньшей мере, о револьвере для рокового выстрела. Но говорила она безостановочно и беспрерывно. Всегда спокойный, уравновешенный Котов, в помощь которому она была назначена литературной правщицей, к концу первого дня ее работы, нарушив свою обычную методичность, ворвался к Брянцеву.
- Уберите, немедленно уберите от меня этот "непрерывный поток" или газета не выйдет сегодня!
- Что она, не годится? Не умеет грамотно править?
- Нет, все это прекрасно. Очень культурна, знает и чувствует язык, но язык! Язык… - схватился Котов за голову.
- Ничего не понимаю! - оторопел Брянцев. - Сами говорите: знает язык и сами за голову хватаетесь!
- Этот вот ее язык. Этот! - и всегда сдержанный Котов вдруг высунул до отказа свой собственный язык, ткнув даже в него пальцем для ясности. - Этот!
В результате такой пантомимы Женю отсадили в отдельную комнату, благо пустых помещений осталось от старой редакции много. Материалы туда от Котова носила Дуся и каждый раз, выходя, повторяла:
- Скаженная!
Другая Зерцалова, Елена Николаевна, была совсем иного склада. До прихода немцев рядовая учительница языка и литературы, не очень-то преданная своей профессии, с переменой политического климата она разом преобразилась. На стене ее скромной комнаты появилось пожелтевшее фото папаши, очень внушительного вида действительного статского советника, при всех "станиславах" и "аннах"; стыдливо оголенная прежде лампочка под потолком обрядилась в пышную юбку палевого шелка, а сама Елена Николаевна совершенно неожиданно для своих дворовых соседок заговорила по-немецки и по-французски. Брянцев порекомендовал ее немецким офицерам, желавшим учиться русскому языку, и комната Елены Николаевны превратилась в настоящий салон, приняв в свое лоно, реквизированное в опустевшей еврейской квартире пианино. Теперь по вечерам в ней звучала "Лунная соната", хотя за обедом Елены Николаевны и двух ее детей была лишь картошка без масла.
В редакции Брянцев поручил ей отдел театральной критики. Городской театр уже возобновил работу, а кроме него, в бывших клубах открылось несколько кабаре, делавших полные сборы. Елена Николаевна приносила рецензии, написанные в стиле симфоний Андрея Белого, и если они появлялись в газете, то прорецензированным в них артистам приходилось долго разгадывать: что же, собственно говоря, о них сказано - похвалили их или обругали?
Случалось по-иному: войдя к Брянцеву, Елена Николаевна устало опускалась в самое спокойное кресло и вынимала из сумочки несколько смятых листков.
- Вчера была премьера. Островский. "Без вины виноватые". Тускло. Серо. Как все это далеко, бесконечно далеко ушло от нас, - тихо и печально говорила она, делая листками волнистые жесты, - я не могла. Понимаете, не могла писать о спектакле, хотя Кручинина была очень хороша, глубока. Но мой дух искал иного. Вот послушайте:
Интимный круг очерчивает лампа
В вечерний час на письменном столе,
Мерцает отблеск в бронзе старой рамы
И гонит тень неслышно по стене.
Я вижу за столом склонившиеся плечи,
Знакомый профиль, сдвинутую бровь.
И этот зимний, заснеженный вечер
С тобой, как раньше, провожу я вновь.
Бегут минуты, радостью гонимы,
И нежность милая суровых карих глаз
Плетет узор мечты неуловимой
В дуэте стройном четких, ясных фраз.
Рояль открыт, но страшно мне коснуться
Зовущих клавиш трепетной рукой.
Боюсь, что звуком чувства разомкнутся
И не снесу могучий их прибой…
Брянцев, подчиняясь неизбежности, слушал, а, прослушав, спрашивал:
- Ну, а рецензия когда же? Ведь премьера городского театра. Надо же!
- Когда-нибудь потом, завтра, послезавтра… Когда снова врасту в эти будни, погружусь в них. - Устремляла в неведомую даль глаза Елена Николаевна. - Вы черствый, сухой человек, Всеволод Сергеевич, методист, педант.
Брянцев делал вид, что углублен в корректуры, и Елена Николаевна, просидев молча еще несколько минут, уплывала, вернее, испарялась из кабинета, забыв листки на его столе.
- Вот тебе тоже накопленный подсоветским прессом пар из души прет, - говорил Брянцев, рассказывая Ольгунке об этих визитах, - верно, из самой души. Вполне искренно, в этом не сомневаюсь. Только, знаешь, подташнивает от такого пара. Но в одном ты права: много людей вскрывается сейчас, откупоривается. Подобного рода пары сравнительно редки. А вот иное. Послушай сказочку: жил-был бухгалтер. Самый обыкновенный, каким бухгалтеру плодоовоща и быть полагается. Разве только что не пил по-бухгалтерски. А в этом бухгалтере жил некто другой. Какое-то довольно гармоничное сочетание Анатоля Франса с Дорошевичем. От первого - изящный, отточенный скепсис, переходящая в сарказм тонкая ирония. От второго - острое проникновение в окружающее, темперамент. Читаешь ты фельетоны "Змия" в газете? Я о нем и говорю. Вскрылся человек. Откупорился. И из него клубами накопленный пар повалил. Едкий, правда, щипучий до кашля, но такой тоже очень нужен. Крепкие кислоты разъедают ржавчину.
- А много этой ржавчины на людях наросло, много.
- И не по их вине. Вот другой пример такого же откупоривания: явился к нам некто Вольский. Сам он - сын протоиерея Вольского из Михайловской церкви, но жил отдельно, даже отрекался в печати от своего отца. Вероятно, и в партии состоял. Приехал он из Ленинграда, побывал там в осаде, даже ранен был. Вывезли по Ладожскому льду. В Ленинграде работал в тамошнем отделении "Правды", значит, если не партиец, то уж до кончиков ногтей проверенный. И что же, является к нам, предлагает свои услуги. Я ему поручил самый трудный отдел - информацию из районов. Никакой связи у нас с районами не было. За десять дней он сумел создать такую сеть, что перед большой газетой было бы не стыдно щегольнуть ею. Работник замечательный и работает на совесть, с действительным, а не наигранным энтузиазмом. Видишь, какие метаморфозы теперь в самой жизни происходят? Овидию не придумать!
- И это в порядке вещей, - безо всякого удивления отозвалась Ольга, - после кори, после скарлатины сходит больная, омертвевшая кожа. И тут то же самое. Та же ржавчина. Мишка как поживает?
- Я его редко вижу. Ведь он в типографии работает. Недавно, правда, удивил меня. Ведь теперь, когда починили радиостанцию, у нас свои ежедневные передачи идут. Я поручил их нашей молодежи. Ничего, хорошо справляются. Так вот, ловит меня в типографии Мишка, с ним Броницын и еще какие-то студенты. Говорят:
- Всеволод Сергеевич, надо по радио уроки хороших приличий давать, всяких там манер.
- Да что вы, друзья, - отвечаю, - хотите Германа Гоппе с его учебником хорошего тона воскресить? Кому это надо?
- Всем очень надо, - отвечает Мишка. - Ребята наши часто просят. Стыдно бывает перед немцами. А как надо ее - мы сами не знаем. Откройте передачи, Всеволод Сергеевич!
- Читать эти лекции некому.
- А вы сами?
- Мне некогда, - говорю.
- Знаешь, кому предложи, - разом загорелась Ольгунка, - Боре Гунину, сыну Елизаветы Петровны. Два хороших дела заодно сделаешь: и им, молодняку, - пойми ты, что они на самом деле хотят, ведь молодость самолюбива. И его оживишь, подходящее дело ему дашь.
Брянцев рассмеялся. Перед ним живо встала редкостная в советской жизни фигура замороженного сноба давно ушедших времен - Бори Гунина, здорового сорокалетнего мужчины, нигде "из принципа" не служившего, писавшего с буквой ять и жившего исключительно за счет работы его старухи-матери. А эта мать, воспитавшая его в духе нерушимых традиций древнего рода Гуниных, безмерно гордилась его снобизмом.
- Верно! Хорошо придумала, Ольга! Как раз для него дело. Однажды, придя ясным после ночного заморозка утром в редакцию, Брянцев увидел сидящего за его столом немецкого офицера в круглых роговых очках.
При его входе офицер встал и отрекомендовался по-русски, почти без акцента:
- Доктор Шольте, Эрнест Теодорович. Начальник "абтейлюнга пропаганды "К"", будем работать вместе.
"Вот оно, наконец, настоящее начальство пожаловало, промелькнуло в голове Брянцева, ну, что ж, пора".
Офицер пересел на стул перед столом, уступая Брянцеву его место.
- Господин хауптман, - начал Брянцев, взглянув на его погоны.
- Господин доктор, пожалуйста. Или лучше Эрнест Теодорович. Я ведь уже давно в России. Я работал четыре года в информационном бюро при нашем посольстве в Москве.
- Видели вы нашу газету? - чтобы начать разговор протянул немцу Брянцев лежавший на столе свежий номер.
- Да, я приехал еще вчера и успел познакомиться с нею. В общем, неплохо, но есть и пробелы. Слаба, например, информация.
- Нет источников.
- Это понятно. Завтра приедут остальные сотрудники "абтейлюнга" и привезут наше радио. Будем получать все новости прямо из Берлина, А сегодня я хотел бы познакомиться со всеми вашими сотрудниками. Назначим хотя бы семь вечера здесь или где вам удобнее. Но созовите, пожалуйста, всех. Это не собрание, а интимная дружеская встреча.
Немец встал и, округло выпятив локоть, протянул руку Брянцеву, каблуками не щелкнул.
- Не военный, - отметил тот в уме - и вслух: - Все будет сделано, Эрнест Теодорович.
* * *
- Ну-с, господа, каковы ваши первые впечатления от знакомства с новым, на этот раз уж, кажется, постоянным начальством? - обвел Брянцев глазами заполнивших всю его комнату сотрудников.
Для первой встречи с доктором Шольте он избрал свою квартиру. "Меньше официальности, меньше сходства с советскими обычаями - больше интимности, а возможно и откровенности"? - думал он. "Вероятно, и новый немец хочет того же", Брянцеву с первого же взгляда, с первых же слов понравилась корректная сдержанность нового начальства, гармонично сочетавшаяся в нем с ясностью, твердостью воли. Это чувствовалось в каждом слове Шольте, в каждом его жесте. Вечером то же впечатление усилилось. Новый начальник не делал никаких "деклараций программы", не "намечал путей", а лишь рассказывал сначала о своей работе в Смоленске, где выполнял те же обязанности и организовал не только выпуск трех газет - общей, крестьянской и молодежной, - но и литературно-публицистического "толстого" журнала.
У Котова вспыхнули глаза: в его столе лежала рукопись уже законченного романа.
- В вашем журнале печатали и стихи, лирику? - спросила Елена Николаевна по-немецки.
- О, конечно, - ответил Шольте по-русски. - В журнале стихи необходимы.
Вольский принес с собой несколько бутылок церковного вина, добытого у отца-протоиерея, и когда оно, подогретое, - по вечерам уже холодало, - появилось на столе, разговор еще более оживился, газетно-журналистические темы отошли на второй план. Шольте как бы мимоходом, без нажима, расспрашивал сотрудников о них самих и попутно рассказывал о себе. Оказалось, что в детстве он был отчаянным сорванцом и драчуном, остепенился лишь в Кенигсбергском университете, знаменитом кладезе знаний Иммануила Канта, который блестяще окончил; знает пять языков и что теперь у него жена Екатерина Федоровна и два сына - Петр - Петька и Генрих - Андрюшка, что дома вся семья говорит только по-русски и что он всесторонне изучает Россию, как полагается доктору немецкого университета, специализирующемуся в определенной области. Стало совсем уютно.
- Ну, так как же, господа? Кто хочет высказаться? - сбился Брянцев на привычный советский тон.
- Славный парень! Симпатяга! - выкрикнул из угла Зорькин.
- Дело, по-видимому, знает хорошо, - уклончиво и осторожно добавил Котов. - Перспективы рисует широкие.
- Как вы думаете, он нацист? - вместо ответа, собрав свою мефистофельскую бороденку в кулак, спросил Змий.
- Насколько я знаю, в армии нет партийцев, - ответил Брянцев, - вступая в нее, они автоматически выбывают из партии.
- Нацист! Безусловно, нацист! - послышался голос Ольги из кухонки, где она была занята хозяйственными обязанностями. - Вы заметили, что он промолчал на предложение Вольского усилить русскую национальную направленность газеты, противопоставить ее советскому интернационализму. И на твое предложение, Всевка, ознакомить русского читателя с идеями "Майн Кампф" тоже ничего не ответил. Почему это? Потому что он, хоть и без партбилета теперь, но нацист.
- Казалось, должно бы быть наоборот, - возразил Котов, - нацист должен стремиться пропагандировать "Майн кампф".
- Вы не читали, а я читала эту мерзкую книгу, - выскочила из двери Ольгунка, - она полна ненависти и презрения к русским, призывает к их полному порабощению. Если перевести "Майн кампф", то все русские разом ринутся бить немцев даже под знаменем Сталина! Удивляюсь, что советская пропаганда до сих пор этого не сделала. А доктор ваш - нацист. Только умный, не дуботолк. Вот увидите, что я права!
- Словом или двумя словами, резолюция общего собрания: поживем - увидим! - встал со стула Брянцев.
- Ничего другого нам, пожалуй, и не остается, - произнес, скривив губы, Змий.
Он встал, аккуратно надел свою сильно потрепанную шляпу и, пожав руку Ольгунке, направился к выходу. За ним повалили остальные.
Прибывший вскоре абтейлюнг пропаганды "К" удивил Брянцева своим составом. В нем были счетоводы-"цалмейстеры", техники типографских машин, радиотехники, неизменный вахтмейстер, но ни одного литературно-газетного работника, ни одного переводчика. В последнем, впрочем, не было и нужды. Почти все прибывшие говорили по-русски, а некоторые даже жили прежде в России. Среди таких всех русских умилял и вместе с тем смешил коротконогий, толстенький бухгалтер, рассказывавший каждому, как прекрасно он жил в Вологде, куда его интернировали в начале первой мировой воины.
- Я служил там бухгалтером у господина Собакина, очень богатого и уважаемого лесоторговца, - почти с благоговением перед этим Собакиным повествовал он и разом захлебывался восторженным пафосом: - рябчики! Тетерки! А рыба, рыба… Налим с вот такой печенкой… Стерляди… О, это была чудная жизнь! - вздыхал он. - Россия прекрасная страна. Была. Была прекрасная, - уже со слезой в голосе кончал он свою повесть.
Зато другой немец, рожденный в России, сын известного петербургского кондитера, носивший даже чисто русское имя, не только не воспевал свою фактическую родину и людей, среди которых он правел свое детство, но всеми силами, при каждом удобном случае, старался унизить русских, подавить, подчинить себе, как завоевателю и представителю расы господ.
- Национал-социалистический комсомолец, - разом охарактеризовала его Женя. - Точь-в-точь как наше твердокаменное сталинское поколение! Никакой разницы! Между всеми партийцами нужно ставить знак равенства: нацисты, коммунисты, фашисты - все из одного теста!
Фактически всей пропагандой в печати, а позже и другими ее видами, занимался один доктор Шольте. Другие сотрудники "абтейлюнга" вели хозяйственную работу, главным образом, пожалуй, по части самоснабжения. Перепадало и русским от добытых ими благ: свиней, гусей, масла из окрестных колхозов.