И он немедленно велел принести цепи и сковать этолян. "Фенея и его товарищи стояли, не говоря ни слова, словно это необычное обращение сковало им не только тело, но и душу" (Polyb.). Но тут вмешались присутствовавшие римские офицеры. Они просили консула не обижать послов. Маний наконец уступил. С этолян сняли оковы. Только тогда Фенея нашел в себе силы пробормотать, что для того, чтобы договор вошел в силу, нужно еще согласие народа. С тем Маний и отпустил их (Polyb., XX, 10).
У этолян было много пороков. Но они были горды и свободолюбивы. Когда Фенея вернулся, его рассказ вызвал бурю ярости. Решено было перенести что угодно, но не идти более к Глабриону. Теперь этоляне затворились в городе Навпакте. Это самой природой укрепленное место, неприступная скала над проливом, отделяющим Среднюю Грецию от Пелопоннеса. Крепость, расположенная на вершине горы, напоминала скорее разбойничье гнездо, чем город. Неудивительно, что консул тщетно осаждал Навпакт, но этоляне знали, что гибель их неизбежна, и оборонялись с отчаянием обреченных.
Однажды они, как всегда, стояли на башнях. Вдруг они увидели совсем возле стены какого-то одинокого римлянина, который осматривал укрепления. Он поднял голову. Они не могли ошибиться - то был Тит Квинктий Фламинин. Его назначили легатом Глабриона "в угоду эллинам", как говорит Плутарх, а скорее, он сам добился этого назначения, боясь, что Маний погубит все его дело. Увидав человека, в смертельной ненависти к которому они клялись, этоляне издали душераздирающий вопль. Они зарыдали, протянули к Титу руки и бессвязно умоляли их спасти. Тит знаками показал, что ничего не может сделать, и поспешно ушел. Этоляне провожали его глазами. Когда он скрылся из виду, исчезла и их последняя надежда.
А Тит вернулся в лагерь и вошел в палатку консула. Взглянув на него, Глабрион увидел, что он мрачен и озабочен. Не успел консул спросить, что с ним, как Тит воскликнул:
- Маний Ацилий, ты что, не видишь, что происходит, или видишь, но не понимаешь, как это важно для государства?
Маний встревожился и с волнением стал спрашивать Тита, что случилось. Фламинин мрачно отвечал, что консул вот уже очень давно стоит возле маленькой этолийской крепости, потерял массу времени, союзники тем временем захватывают область за областью, а скоро кончается срок полномочий Глабриона. Что он скажет в Риме? Маний смутился. Он признался, что совсем не знает, что предпринять: ведь уйти от стен нельзя, это будет позор. Что же делать? Он настойчиво просил совета у Тита. Тот погрузился в размышления и наконец сказал, что придумал. Он готов выручить Глабриона и великодушно берется докончить осаду сам. Консул горячо его благодарил.
Попрощавшись с Манием, Тит бегом бросился к крепости. На сей раз на стены высыпал весь город. Опять раздались стоны и рыдания. Тит поманил этолян рукой. Через минуту Фенея со всеми членами совета лежал у ног Тита и в слезах молил о прощении. Тит сказал:
- Ваше положение заставляет меня умерить свой гнев и не говорить резко. Случилось то, что я и предсказывал, и вам невозможно даже сказать, что случилось это не по вашей вине. Но по какой-то воле рока я назначен поддерживать Элладу и не перестану оказывать благодеяния даже неблагодарным.
И он заключил с этолянами перемирие (Liv., XXXVI, 33–35). Существует много рассказов о том, как он подобным же образом спасал греческие города то от разгневанных римлян, то от македонцев, то от самих греков. Каких усилий стоило ему спасти Спарту от жестокости ахейца Филопемена! Ибо он считал "своим долгом не допускать гибели ни одного города освобожденной Греции" (Liv., XXXVI, 34). И как он хитрил и изворачивался для этого!
Война в Греции на этом не кончилась. Она продолжалась, то вспыхивая, то затухая, еще много лет. Но и в период смут, и даже когда измученная страна окончательно перешла под власть Рима - никогда не стерся из памяти греков образ их освободителя, этого человека, полного мелких слабостей и в то же время такого мягкого и великодушного. Плутарх рассказывает, что и в его время, через столько веков после смерти Тита, ему поклонялись, как богу, в храмах, пели пеаны и творили молитвы (Flam., 17). "Не будь римский военачальник от природы человеком великодушным, чаще обращающимся к речам, чем к оружию, не будь он так убедителен в своих просьбах и так отзывчив к чужим просьбам, не будь он так настойчив, защищая справедливость, - Греция отнюдь не так легко предпочла бы новую чужеземную власть своей, привычной" (Plut. Flam., 2).
Война в Греции, повторяю, продолжалась, но настоящий наш очерк, посвященный Титу Фламинину, закончен.
Глава III. ВОЙНА С АНТИОХОМ (196–190 гг. до н. э.)
И повторится все, как встарь…
А. Блок
В КОЛЬЦЕ ВРАГОВ
В то время, как Тит и эллины были опьянены счастьем, римляне в городе охвачены были смертельным страхом. Дело в том, что Антиох, царь колоссальной державы Селевкидов, владевший Сирией, Палестиной, Месопотамией, владыка, прозванный за свое счастье и могущество Великим, самый сильный из наследников Александра, двинулся в Малую Азию и перешел в Европу, захватив города, которые очистил Филипп, те самые города, свободу которым объявил на Истмийских играх Тит Фламинин. Но римляне клялись защищать эти города, а это означало, что они должны были вести войну теперь уже с царем Антиохом. А к этому они были совершенно не готовы.
Этого мало. Страшные слухи пришли из Карфагена. Положение в городе было поистине ужасным. Казна истощена, владения потеряны, а римляне требуют огромной контрибуции. Откуда ее взять? Прежде они выжали бы последнее из ливийцев, им прислали бы золота из Испании. А что делать теперь? В довершение всех бед Масинисса, некогда нищий разбойник, а ныне царь великой Ливии, смотрел на Карфаген с ненавистью. Он сторожил пунийцев, как кот сторожит мышь у норки. А у униженного народа не было ничего, даже войска, чтобы защититься. Защитниками их были римляне, которые, конечно, не простили и не простят никогда.
В городе царили смута и взаимная ненависть. Сенаторы проклинали "отродье Барки", Ганнибала, который их погубил. Ганнибал отвечал им ужасными ругательствами и вспоминал, как они ничего ему не присылали, когда он в тоске ждал подкрепления на берегах Италии. А между тем нищая толпа, которую голод и несчастия сделали свирепой, слонялась по улицам, с бесконечной ненавистью смотрела на пурпур и золото богачей и, казалось, ждала только знака, чтобы разорвать их в клочья.
Наконец карфагеняне собрали денег на первый взнос римлянам. Сенаторы с воплями оплакивали потерю золота, царапали лицо и били себя в грудь, глядя, как деньги уплывают в Италию. И тут раздался страшный хохот. Это хохотал Ганнибал. Он простер руку и начал пророчить, как библейский пророк, предрекая, что скоро на голову их обрушатся такие беды, что эта покажется поистине ничтожной (Liv., XXX, 44). Римляне взвесили золото и обнаружили, что оно наполовину фальшивое. Карфагеняне жестоко поплатились за свою хитрость: им пришлось тут же, в Риме, занимать деньги у ростовщиков и, конечно, под чудовищные проценты.
Судьба предлагала теперь Ганнибалу тот же путь, что и его знаменитому победителю: стать во главе народа и пойти против сената. Публий Сципион этот путь отверг, Ганнибал принял. Он стал демагогом, собрал вокруг себя обездоленные массы и повел их против богачей. Он с лихорадочным нетерпением спешил наскоро залечить кровоточащие раны государства, поставить его на ноги и бросить на новую войну с Римом. Но нужны были деньги. И вот Ганнибал находит, где их достать. Он решает изъять их у бывших членов совета, которые успели их награбить, занимая государственные должности (Liv., XXXIII, 47). Но это переполнило чашу терпения правителей государства: они все могли перенести, только не это - когда дошло до денег, они возмутились так, как будто у них отнимали кровное добро, а не наворованное имущество (Ливий). Им стало ясно, что Ганнибала надо убрать. Но как? Выступить против него открыто означало быть растерзанными на улицах города озверевшей чернью. Оставалось одно - донести на него римлянам. И они не остановились перед этим средством.
Карфагенские послы явились в сенат, уверяя, что Ганнибал натравливает народ на Рим и раздувает мятежи (Val. Max., IV, 1, 6). Они почти не лгали, говоря, что Баркид готовит войну: он и не скрывал это и кричал на улицах Карфагена, что деньги нужны ему для борьбы с Римом. Но они еще обвинили его в тайных переговорах с Антиохом, не знаю, истинных или ложных (Liv., XXXIII, 47–48).
Сенаторы содрогнулись. Неужели этот ужасный человек снова готовит войну, да еще хочет объединиться с могущественнейшим царем мира? Решено было немедля направить послов в Карфаген, устроить там суд и, доказав вину Ганнибала, потребовать его выдачи. Но тут поднялся человек, так долго и упорно молчавший, Публий Корнелий Сципион, и сказал "со своей обычной твердостью", что считает недостойным римлян, не довольствуясь победой над Ганнибалом на войне, вмешиваться в грязные интриги карфагенян и одобрять их лживые доносы (Liv., XXXIII, 47; Val. Max., IV, 1, 6). Однако эти слова показались отцам хотя и благородными, но неразумными. Мнение Публия было отвергнуто. В Африку немедленно отправлены были послы, которые должны были привезти мятежного Баркида. Прибыв в Карфаген, римляне введены были в Совет. Послали за Ганнибалом. Но дом его нашли пустым. Обыскали город. Тщетно. Ганнибал исчез (195 г. до н. э.).
И вскоре в Рим пришла роковая весть - беглец у Антиоха! Он принят как самый почетный гость, друг, советник. Он торопит царя скорее начать войну с Римом, он готовится встать во главе армии… Теперь Рим очутился в пылающем кольце врагов: на западе Карфаген, страшный Карфаген, ненависть которого такова, что народ чуть не разорвал злополучных послов, явившихся за Ганнибалом. На востоке Филипп, жаждущий реванша, и Антиох, величайший царь вселенной, Антиох с Ганнибалом. Что если они нападут все разом, Антиох соединится с Филиппом и Карфагеном, во главе колоссального войска встанет Ганнибал и бросит на Рим всю державу Александра? Понятны поэтому слова Плутарха, что ни один враг со времен Ганнибаловой войны не внушал римлянам такого ужаса, как Антиох (Cat. mai., 12).
В таком положении все взоры обратились только на одного человека - Публия Африканского. Его немедленно выбрали консулом, чтобы он спас Рим (194 г. до н. э.). Новый консул созвал сенат и предложил ему свой план действий. Он сейчас же высаживается в Македонии и начинает там войну с Антиохом, не дожидаясь его нападения. Но план этот испугал отцов. Они страшились войны, все еще надеялись ее избежать и хотели, чтобы Публий оставался в Риме и защищал Италию. Кроме того, был еще Тит, тогда находившийся в Элладе. Он, кажется, заложил бы душу, чтобы не передавать Греции и своей славы никому. Но передать ее Сципиону? Это уже было выше его сил. К тому же он был связан целой сетью клятв, обещаний, взаимных упреков с сотней греческих городов, а особенно с этолянами. Ввести войска в Грецию значило навлечь на себя тучу насмешек, жалоб, обвинений в вероломстве. Все это казалось Сципиону ничтожным по сравнению с огненным кольцом, все теснее сжимавшимся вокруг Рима. Но Тит был очень опытен в интригах, а сенаторы боялись Антиоха. Вот почему консул получил отказ (Liv., XXXIV, 43).
Принял его Публий со своим обычным гордым спокойствием. Ни один мускул на его лице не дрогнул. Весь срок своего консулата он спокойно оставался дома, отказавшись от всех провинций, смотрел на триумфы других полководцев, слушал толки о том, что ему нужно было бы взять себе провинцией Галлию и там совершить блестящие подвиги. Но он не внимал молве, он думал о своем. Римляне полагали, что консул проводит время в бездействии. Но они ошибались. Он, правда, не усмирял галльских городков и не искал мелких похвал и мелких триумфов. Но он предпринял другое. Четверть века назад, когда Ганнибал вторгся в Италию, он оказался бессилен взять Плаценцию и Кремону, могучие римские колонии в долине Пада, и они до конца остались оплотом римлян на севере. Затем Ганнибал пошел на юг и носился там победителем, ибо он без труда захватывал кампанские и греческие города. На сей раз нападения следовало ждать с юга. И вот Публий задумал укрепить южное побережье такими же колониями, какими были Плаценция и Кремона на севере. По его инициативе выведено было семь колоний: Путеолы, Вольтурн, Литерн, Салерн, Буксент, Темпсу и Кротон (Liv., XXXIV, 45).
А Антиох между тем пребывал в нерешительности. Ганнибал торопил его, вдохновлял, убеждал. Он говорил, что слабая, разоренная, истерзанная войнами Греция не представляет никакого интереса. Воевать надо с Римом и только в Италии. "Дай мне войско, и я высажусь в Италии!" - твердил он (Арр. Syr., 27–30; Justin., 31, 7–10; Liv., XXXIV, 60). Но Антиох все медлил. В самом деле, зачем ему было воевать в Италии? Ганнибал, погубивший уже родное государство, конечно, готов бросить на распыл и его собственное. Но стоит ли вести долгую упорную борьбу с самым воинственным народом мира? Затем, кто поручится, что, став во главе армии, Ганнибал останется лишь послушным орудием царя? А что если он не отдаст Антиоху Италии? К тому же, этоляне делали все, чтобы обратить взоры царя на Элладу. Они клялись, что Греция - уже его: стоит лишь ему появиться и все устремятся под его знамена. Они раздражали его самолюбие, твердя, что, поставь он пунийца во главе армии, и все победы припишут ему, а не царю. Они клеветали на Ганнибала, чтобы посеять в сердце царя семена недоверия к его гостю (Liv., XXXV, 42). А поведение Ганнибала только усиливало эти подозрения.
Карфагенский полководец был чужд всему духу эллинистического двора. Он с детства привык к суровой жизни в военном лагере. Он рвался в бой, а его держали здесь в золоченой клетке. Он томился и скучал, как дикий зверь в неволе. Вельможи пытались его развлечь: показывали ему статуи и картины, приглашали на лекции и в музеи. Разумеется, мрачный карфагенянин был ко всему этому равнодушен. Однажды его удалось заманить на лекцию одного известного философа, прельстив обещаниями, что рассказ будет о военном деле. Часа два разливался лектор, польщенный присутствием такого слушателя, как Ганнибал. Когда он кончил, все были в восхищении. Тут Ганнибал своим резким, грубым голосом на ломаном греческом языке сказал, что много видел он выживших из ума стариков, но такого полоумного видит в первый раз (Cic. De or., II, 75–77).
Этот маленький эпизод прекрасно характеризует его настроение. Он сделался желчен и угрюм. Привыкнув к безусловному подчинению наемников, он раздражался от малейшего противоречия. Он стал говорить в лицо царю невозможные дерзости. Антиох в конце концов тихо его возненавидел и только из вежливости терпел в совете эту зловещую тень. Ганнибал отвечал ему самым искренним презрением. Ему глубоко отвратительным казался и этот ничтожный царь, и изнеженный двор, и философы, и картины, и вообще все вокруг. Однажды Ганнибал, как всегда мрачный и угрюмый, прогуливался по роскошному саду царя Антиоха. Внезапно он увидел человека в римской одежде, идущего ему навстречу. Ганнибал остановился как вкопанный. То был Сципион Африканский.
Это казалось сном. Как мог он, будучи частным лицом, без всяких полномочий, не защищенный международным правом, совершенно один, приехать к царю, готовому начать войну с римлянами, к царю, лучшим советником которого стал пуниец Ганнибал!
Нужно было очень плохо знать Сципиона, чтобы поверить, что он так легко смирился с отказом сената. Он просто не стал тратить время на бесполезные споры. Как только кончился срок его консулата (в 193 г. до н. э.), он изъявил желание поехать послом в Африку. Дело в том, что положение в Карфагене вконец запуталось. Как только исчез Ганнибал, Масинисса решил, что настал его час. Он немедленно напал на Карфаген и начал отнимать у пунийцев город за городом. Те пришли в отчаяние от этой новой напасти и обратились за защитой к римлянам. Обе стороны препирались и обвиняли друг друга. И вот Сципион заявил, что готов поехать и разобраться во всем на месте. Но цель его была другая - он задумал прорвать огненное кольцо вокруг Рима и решил лично явиться в Карфаген.
Пунийцы между тем терзались сомнениями, кого им выгоднее продать - Ганнибала или римлян. Они состояли в тайных сношениях с обеими сторонами и после переговоров с посланниками Баркида каждый раз спешили в сенат с доносом, чтобы очистить себя в глазах квиритов "на всякий случай" (Liv., XXXIV, 61; Арр. Syr., 8; Justin., 31, 4, 1–3). В результате они, разумеется, заслужили ненависть и недоверие обоих противников. Сципион появился перед ними внезапно, словно сверкающая молния. Одним своим видом он внушил им ужас. В их памяти пронеслось все пережитое: и пожар лагеря, и непрерывные поражения, и собственное унизительное бессилие перед этим страшным человеком. Возможно, именно в этот миг они окончательно решились отречься от Ганнибала.
В присутствии трех римских послов состоялся суд между Масиниссой и карфагенянами. Пунийцы доказывали, что земля, захваченная нумидийцем, - их исконное владение и находится в границах, очерченных для Карфагена Сципионом. Но Масинисса вовсе не собирался отказываться от верной добычи. С присущей ему наглостью он отвечал, что никаких границ Сципиона вообще не существовало - это все выдумки карфагенян.
Римские послы пристально смотрели на Публия, пытаясь прочесть на его лице, кто из противников лжет. Ведь кто-кто, а он-то знал, были ли в действительности границы Сципиона, и мог одним кивком головы разрешить спор. Но тщетно. Лицо Публия оставалось совершенно неподвижным (Liv., XXXIV, 62). Что мог сказать Сципион? Конечно, лгал Масинисса. Но нумидиец был верен ему в самых тяжелых обстоятельствах. Мог ли теперь Публий предать его перед карфагенянами? Нет, никогда. С другой стороны, мог ли он допустить, чтобы так грубо была попрана справедливость и чтобы его любимец безнаказанно грабил беззащитных людей? И Сципион нашел следующий выход. В присутствии послов и карфагенян он не сказал ничего, ни звуком, ни жестом не выдал своих чувств. Однако, когда все разошлись, он имел долгую беседу с Масиниссой. О чем они говорили, мы не знаем. Известен лишь результат: с тех пор Масинисса оставил Карфаген в покое и ни разу не напал на него в течение двенадцати лет, то есть пока был жив Публий. Но как только Сципион умер, он немедленно вновь напал на город и после этого нападал на пунийцев непрерывно до самой их гибели на протяжении тридцати двух лет (182–150 гг. до н. э.).
Несомненно, римлянин и нумидиец много говорили о воинственных планах Карфагена. От Масиниссы Сципион мог узнать все подробности. Конечно, он взял с него слово следить неотступно за пунийцами, извещать его о всех их действиях и вообще быть на страже римских интересов. Помирив Масиниссу с карфагенянами, римские послы отправились домой. Но Сципион за ними не последовал. Распрощавшись с ними, он отплыл на восток, куда именно, не знал никто. Его замысел был прост: он решил поехать прямо к Антиоху, узнать планы царя и Ганнибала, а быть может, и помешать им. Он поступил так же, как когда-то в Иберии, когда в маленьком кораблике чуть ли не один явился к царю Сифаксу.