Немножко ревнуют меня друг к другу. Эмоциональный Дьердь Рети обижается на своих бывших однокашников – они держат его на расстоянии, несмотря на моё заступничество.
Он пришёл ко мне, первокурсник, во время венгерских событий за советом – оставаться ли ему в Москве или возвращаться в Будапешт. Я сказала, что если бы на моём месте была его мама, она бы велела ему остаться. Нацисты истребили всех его родных – хватит бед на одну семью!
Мы подружились. Я была снисходительна к его венгерским заскокам: де, лучшие в мире поэты – венгры, футболисты – idem, а об учёных и говорить нечего, сплошные нобелевские лауреаты… По окончании МГИМО его, холостяка, послали в Китай. По дороге, через Москву, в Будапешт и обратно, в отпуск и из отпуска, он непременно заходил. Последнее, что сообщил, это что женился на учительнице Анне, что им хорошо. И пропал на годы – представлял свою великую страну в Албании (о которой написал монографию), ещё на каких-то задворках Европы и, наконец, в Риме. Карьеры не сделал: слишком темпераментен, творчески неугомонен – дипломат должен быть застёгнут на все пуговицы.
Встретились мы несколько лет назад в Больяско, под Генуей, в лигурийском "Переделкино" – Доме творчества художников и литераторов, в райском месте, со всеми удобствами, бесплатно, где творят творцы со всего мира (виллу завещал Лео Бьяджи де Блазис, швейцарский адвокат, представитель Международного Красного Креста в Генуе). Я там уже жила в конце 90 годов, три недели – по рекомендации генуэзской профессуры – корпела над словарём. Рети приехал кончать книгу о венгерско-итальянских культурных связях. С директоршей, синьорой Кайят, он заговорил на таком отменном итальянском языке, что она рассыпалась в комплиментах.
– У меня была хорошая учительница, – объяснил он.
– Добровольская? – угадала она.
И они решили вытащить меня в Больяско на несколько дней. Был июнь, экзамены, я улучила дня три и мы, наконец, пообщались. У Рети в Больяско был друг, поэт из Москвы Владимир Строчков, пообщались и с ним.
В заключение Рети перевёл книжку Вентури, и издатель пригласил нас в Будапешт на презентацию. Жили мы у Рети, Анна нас баловала, сын Андрей фотографировал, соревнуясь с телевизионщиками.
Огорчило последнее заседание в доме дружбы Венгрия-Италия, расположенном очень помпёзно в бывшем венгерском парламенте. За столом президиума сидели автор книги Вентури, протагонистка – я, переводчик Рети, он же бывший ученик протагонистки, и режиссёр, экранизировавший рассказ Вентури "Отпуск немца". Показали его фильм – хороший, с прекрасной актрисой. В своём выступлении я просила присутствующих – полный зал – учесть, что итальянский писатель Марчелло Вентури пожертвовал венграм своей писательской карьерой, когда в 1956 году, во время подавления венгерской революции, вышел из компартии, чем обрёк себя на изоляцию и остракизм. Реакции никакой. Только во время ужина – кормили щедро, всех, – измождённая старушка шепнула мне по-русски: "Как вы хорошо сделали, что упомянули о событиях 1956 года".
Что же это такое, тема "1956 год" – табу? Тоже в целях замирения, как "оздоровительное" завбвение гражданской войны в Испании?
14. Удар, ещё удар… гол!
К сожалению, в мои ворота: голкипер я никудышный. Что за напасть, почему столько охотников писать на меня доносы! Ведь я человек мирный, доброжелательный, всегда готовый протянуть руку помощи… Правда, сам советский дух был заряжен доносительством.
Наша страна была единственная в мире, где поставили и растиражировали памятник доносчику Павлику Морозову, заложившему собственного папу – кулака. Школу ненависти проходили с дошкольного возраста, всю жизнь, поэтапно: предписывылось ненавидеть то гидру контрреволюции, белоэмигрантов (а позже просто эмигрантов), то классовых врагов – буржуев, капиталистов, кулаков, то врагов народа – Троцкого, Бухарина и иже с ними, потом безродных космополитов (читай евреев). Меня упасла от этой заразы, наверное, наследственность, гены отца, любившего деревья.
На сей раз нож в спину мне всадила моя подруга Орнелла Мизиано вкупе с некоей Анной П. Они написали на меня заявление в ректорат с обвинением в плагиате. Если инязовская Орнелла (Лабриола) не могла пережить, что похвалили меня, а не её, то эта потеряла сон из-за "Практического курса итальянского языка". Если подумать, двух Орнелл объединяет одно: обе – гулаговские вдовы, жертвы; тем более непонятны их каннибальские позывы.
Сёстры Мизиано, Каролина и Орнелла, приехали в Москву в двадцатых годах с родителями – политэмигрантами. Отец Франческо Мизиано, член ЦК Итальянской компартии, в Москве был одним из руководителей Межрабпома (Международной рабочей помощи), организации, поддерживавшей коммунистическое движение в капиталистических странах. В порядке исключения, умер он у себя в постели. Во время очередной кампании по очистке рядов сестёр квалифицировали как безродных космополиток (хоть и советские гражданки, но куда ни кинь – иностранки) и уволили. Помаявшись немало, Каролина устроилась в МГУ на кафедру истории, а Орнелла преподавать, нехотя и неумеючи, – итальянский язык в Инязе. Я, конечно, ей помогала – советами, материалами. Мы даже "породнились": мизиановская собака – шпиц ощенилась и они всучили мне – возьми на день! – месячного щенка, сучку Бимбу, которая, подросши, стала как две капли воды похожа на погибшую в космосе Лайку. Она прожила 14 лет, мы с Сеней души в ней не чаяли и оплакивали как родное существо. Я до сих пор вижу сон: Бимба заблудилась, я мечусь, не могу её найти… и просыпаюсь в холодном поту.
Ударам предшествовала гнусная история. Мой коллега, преподаватель французского языка Г., при поддержке треугольника – парткома-месткома-ректората, средь бела дня, при всём честном – молчавшем, как водится – народе, узурпировал пост заведующего кафедрой, на котором более чем успешно подвизалась блестящий преподаватель, знаток французского языка и синхронный переводчик Наталья Веньяминовна Алейникова.
Все понимали, что это подлость, но не скрывала возмущения только я. Г. зажал меня в угол, в коридоре, и без обиняков предложил:
– Хотите получить кандидатскую степень? Без труда – защитить как кандидатскую свой учебник?
– Я не продаюсь!
Такой у нас с ним состоялся содержательный разговор.
Подумать только, интеллигентный человек, теоретик перевода… Мы раньше с ним даже контачили: когда совпадали окна, я его учила итальянскому, а он меня – французскому. Что он, одурел? Или получил указание сверху – потеснить беспартийную Алей никову?
Как бы то ни было, Г. на кафедре воссел и немедленно дал ход заявлению – была создана комиссия по расследованию под председательством профессора Иняза Г. Туровера. Главное обвинение: я включила в учебник стихотворение Джанни Родари, которое Анна П., преподававшая в МГИМО до меня, оставила с другими вырезками из "Униты" в шкафу. Г. утверждал также, что я воспользовалась его теорией перевода. Возмущённый голос присовокупила Орнелла.
Туровер разобрался, разъяснил, что такое плагиат, мыльный пузырь лопнул. Я не могла удержаться:
– Орнелла, мы, вроде, друзья, почему ты мне прямо не высказала своих претензий, держала камень за пазухой?
– У меня не хватило духа…
– А написать донос хватило?
За первым ударом последовал второй, похлеще. Г. пронюхал, что я дала студентам переводить интервью с Ахматовой, напечатанное всё в той же "Уните" после того, как Ахматова получила премию Этна Таормина. Корреспондент поинтересовался, правда ли, что её стихи на родине в течение многих лет не печатаются. Она подтвердила. Г. обежал все углы треугольника, получил добро и назначил общее собрание преподавателей.
Нашёлся доброжелатель, предупредил меня о кознях и посоветовал упредить удар. Легко сказать! Голкипер я, повторяю, никудышный. Но всё-таки решила сходить к проректору Ермоленко.
– Так и так, – говорю, – но скажите, двадцатый съезд был или не был? Был же!
Ермоленко резонно возразил:
– Да, но постановление ЦК об Ахматовой и Зощенко не отменено!
Г. созвал всех преподавателей кафедры. Со скорбной миной на лице он оповестил собрание, что на нашей кафедре имел место прискорбный случай утраты политической бдительности и т. д. и т. п. и в заключение выразил надежду, что товарищ Добровольская признает свою ошибку и честным трудом её искупит.
Товарищ Добровольская взвилась:
– Вот что я вам скажу: мы должны в ноги поклониться Анне Андреевне Ахматовой. И не только за премию Этна Таормина, а за то, что она большой поэт и гордость нашей страны. Уверена, что вы все так думаете, но сказать боитесь. Я вас за это презираю. А с провокатором Г. не желаю иметь дела!
И ушла, хлопнув дверью.
На этом моя педагогическая деятельность кончилась. Коллег, звонивших потом выразить восхищение моей неустрашимосью, я прерывала на первом слове: заячьи души! Меня ещё долго приглашали разные учебные заведения, я исправно заполняла анкеты, но тут же выяснялось, что необходимость в преподавателе отпала. Остался только семинар молодых переводчиков при Союзе Писателей: деятельность для души, благотворительная.
Это был гол. Во-первых потому, что я, как все совки, не мыслила себе жизни вне коллектива, а во-вторых – теряла статус. Словом, я убивалась. Сеня с трудом вбил мне в голову, что напрасно – у тебя же две профессии, а не одна! Я действительно многие годы работала за двоих, одновременно выполняла полную педагогическую нагрузку и, по договорам с издательствами, переводила. Кроме того, статус обеспечивало мне членство в Союзе Писателей.
Так я стала лицом свободной профессии, если допустить, что эпитет "свободный" имел право гражданства в нашей стране, "где так вольно дышал человек".
А Г. через год с треском, "по собственному желанию", выставили из МГИМО: он поехал в туристскую поездку во Францию и там его, беднягу, Иван Иваныч застукал с любовником, за что, согласно советскому уголовному кодексу, полагалось сколько-то лет лагерей. Ему, видимо, зачли заслуги; факт таков, что он плавно перешёл профессорствовать в другой московский институт.
С Наташей Алейниковой, её мужем Горацием (Горой) и с дочкой Наташей-маленькой (ростом в метр девяносто) мы дружили вплоть до моего отъезда. Наталья Веньяминовна преподавала в МИДе и синхронила на международных конференциях. Гора, кроме того, что был классным переводчиком англий ской технической литературы, завораживал как пианист-импровизатор. Они подарили мне в друзья своего друга – актёра образцовского кукольного театра Зиновия Гердта – чистую радость. Образцов позвал меня переводчиком в итальянское турне и попросил подготовить с Гердтом по-итальянски его коронную роль конферансье Апломбова в знаменитом "Необыкновенном концерте". В турне в Италию меня, конечно, не пустили. Зато "Необыкно венный концерт", в большой мере благодаря безупречному Зяминому произношению, пользовался в Италии бешеным успехом. Кстати, он эту роль так же блистательно исполнял на других языках. Арабский вариант он готовил, перед поездкой в Ливан, Сирию и Египет, с переводчицей-арабисткой Татьяной Правдиной, ставшей его окончательной женой.
Однажды нас с ним пригласили на семинар по кинодубляжу, его – выступать перед актёрами, меня – перед переводчиками. Произошла какая-то накладка с порядком дня, нас привезли на фабрику дубляжа за город в 11 утра вместо четырёх пополудни. Возвращаться в Москву не имело смысла. Нам отвели зальчик и, стараясь загладить вину, то и дело носили из буфета угощение.
Зиновий Гердт был всенародным любимцем. Вернувшись с войны инвалидом – сильно хромая, он, драматический актёр, стал кукольником и достиг поразительного мастерства. Он напоминал мне моего испанского поклонника Хосе дель Баррио – такой же невзрачный на вид и неотразимый по уму и мужскому обаянию. Остроумием Зяма мог сравниться только с тёзкой Зямой Паперным. Но сверх того, у Гердта был единственный в своём роде, насыщенный магнетизмом голос – густой, виолончельный, баритональный тенор с хрипотцой. За сценой в театре Образцова, в кино, на телевидении его ни с кем нельзя было спутать.
– Зяма, правда, что когда ты до войны учился в студии Розова и Плучека (мне Валя Плучек говорил), ты танцевал не хуже Фреда Астера?
– Когда что было! Ты лучше послушай вот это…
И читал стихи Пастернака. Как никто. Кстати, у Пастернака тоже был голос виолончельного тембра.
Потом он сменил регистр и стал сыпать анекдотами, часто им самим придуманными, получавшими всесоюзное распространение. К четырём часам у меня болели скулы от смеха, а надо было идти читать лекцию о переводе разговорной лексики – диалогов в кинофильмах: учить учёных, ибо они своё дело знали туго. Кстати, мастера этого дела и итальянцы, лучше всех в Европе!
Зиновий Гердт умер несколько лет тому назад. Его место в искусстве пустует. Недавно я разыскала телефон Тани Правдиной, – она живёт на даче под Москвой, – позвонила:
– Таня, говорит Юля из Милана.
– Юля! Из Милана! Как ты догадалась, что мы тут отмечаем Зямин день рождения?!
– Мистика…
Его помнят, любят, о нём пишут. Я – тоже.
15. Медсестра Елизавета Семёновна и генерал Умберто Нобиле
Осенне-зимний грипп – это почти неизбежно. В Европе его именуют то гонконгским, то азиатским, в больничные листы советским трудящимся записывают "ОКВДП" – острый катар верхних дыхательных путей. Но лечить не умеют нигде.
Изнурительный, сухой, собачий кашель затянулся на целый месяц и было решено применить бабушкино средство: банки. Банки это одна из тех русских реалий, которые, наряду с коммуналкой и самоваром, при переводе требуют пояснений в тексте (упаси Боже делать примечания внизу страницы, это значит нарушить целостность повествования и расписаться в профессиональной непригодности).
Поставить банки проще простого. Из Сениной академической поликлиники в Гагаринском переулке пришла медсестра – пожилая грузная женщина со скорбным еврейским лицом. Неразговорчивая: удостоверилась, что банки крепко впились в мою спину, и сидит, ссутулившись, молчит, – устала, отдыхает. Равнодушным взглядом из-под тяжёлых век разглядывает нашу "living room", по-итальянски "soggiorno", в переводе что-то вроде "комнаты для времяпрепровождения", у нас же она включает всё, в частности, квадратное лежбище, занимающее чуть не треть полезной площади; тут же полки, забитые книгами и словарями, обеденный стол и "верстак", за которым я провожу большую часть жизни. Взгляд Елизаветы Семёновны задерживается на многостворчатом сооружении во всю стену – наглядном доказательстве моей бесшабашности: шутка ли, распластать вдоль стен два шкафа из нового финского гарнитура. Привлекает её внимание и гитара на стене. (Куплена в закарпатском городке, в "Спорттоварах"; помню, в одном углу, навалом, кеды, в другом, – мечта начинающих бардов, – гитары по семь рублей за штуку.)
Но самую живую реакцию, как это ни странно, вызывает у Елизаветы Семёновны кипа итальянских газет.
– Кто это читает у вас "Униту"? – нараспев спрашивает она.
– Ваша пациентка, – отвечает муж.
– Как! Вы умеете читать по-итальянски?! – оживилась Елизавета Семёновна. – Я тоже. Я учу итальянский язык.
– ?!
С трудом сдержав готовые сорваться с языка неделикатные вопросы – типа "сколько вам лет" и "зачем он вам", муж пациентки интересуется, по какому учебнику изучает Елизавета Семёновна итальянский язык.
– По "Практическому курсу" Добровольской.
В обмене радостными междометиями я не участвую, мне неудобно – лежу на животе, уткнувшись в подушку, но вижу: Елизавету Семёновну словно подменили, она на глазах преображается, оживает, выпрямилась. И – разговорилась.
Так мы узнали ключевую историю, светлый лейтмотив её жизни. В молодости Елизавета Семёновна работала медсестрой в Кремлёвской больнице. Однажды – было это в 1933 году – в её, хирургическое, отделение привезли консультанта Дирижаблестроя, покорителя северного полюса итальянского генерала Умберто Нобиле. Консилиум признал положение больного почти безнадёжным, и Нобиле, – в который раз! – приготовился к смерти. Даже причастился. Многое видала на своём веку Кремлёвка, но католического священника, мало того, епископа (нашёлся во французском посольстве) не доводилось. По словам Елизаветы Семёновны "была большая сенсация". Нобиле, однако, выжил. Врачи в Кремлёвской больнице были первоклассные, операция прошла удачно. Дальнейшее течение болезни во многом зависело от ухода, и сестра "Элизабетта" сделала всё, что было в человеческих силах, выходила генерала. Они подружились на всю жизнь. Дочь генерала, Мария, в день рождения отца неизменно произносила тост: "За здоровье Элизабетты, которая спасла папе жизнь".
С тех пор, как бы ни складывались обстоятельства, куда бы ни забрасывала его судьба, Нобиле не забывал посылать своему московскому другу слова привета.
Получать яркие глянцевые открытки было отрадно, но и боязно.
– Сейчас это в порядке вещей, никто уже не боится, а вы бы попробовали тогда, – тягуче выводит Елизавета Семёновна, – Я живу на первом этаже, так клянусь вам жизнью, каждый раз, когда ночью под окном останавливалась машина, я думала, что это за мной. Теперь совсем другое дело. Я вам скажу больше: он приглашает меня в гости, в Рим. Правда, меня не пускают, но всё-таки…
– Кто же не пускает, Елизавета Семёновна?
– ОВИР. Сначала требовали разные справки. Например, о том, что у синьора хватит денег пригласить меня на всё готовое и оплатить проезд. Когда пришли справки, они стали выяснять, кто он мне. Я говорю: очень большой друг. Но там этих вещей не понимают… Так и не пустили. На всякий случай я всё-таки беру уроки. У Ольги Николаевны Фигнер, племянницы знаменитой революционерки Веры Фигнер. Кстати, вы знакомы с Ольгой Николаевной?
– Как же. Преподавали вместе в Инязе. У неё по-прежнему дома зверинец?
– Ой, не говорите: кошка, собака, попугай, черепаха, змеи. Такой тяжёлый запах…
Русское смирение старой еврейской женщины тронуло нас. Мой практичный муж, человек, не признававший иной доброты, кроме действенной, сочинил Елизавете Семёновне заявление в ЦК КПСС, попросту перевёл её рассказ на язык канцелярских формул. Неделю спустя в телефонной трубке раздался менее протяжный, чем обычно, слегка задыхающийся голос Елизаветы Семёновны:
– Что вам привезти из Рима? Еду на три месяца. В ОВИРе меня отругали, зачем я писала не по адресу, якобы мой вопрос давно решён положительно. Ну, что вы на это скажете?
– Скажу одно: Buon viaggio! Счастливого пути!
Когда в Риме вышел увесистый том мемуаров Умберто Нобиле "Красная палатка", получила его вскоре и я: автору очень хотелось, чтобы его "воспоминания о снеге и огне" вышли в его обожаемой России. Завязалась переписка, в конвертах с грифом "Палата депута тов" поступали рецензии, дополнительные материалы для советского издания, фотографии.
Не буду описывать все ухабы и колдобины крестного пути, уготованного всякому подавшему заявку на перевод. "Мысль" волынила. Но нашёлся в издательстве "Прогресс" квалифицированный человек, который прочитал "Красную палатку" в оригинале, одобрил книгу как безусловно рентабельную, ополовинил (из 32 печатных листов оставил 16) и дал "добро", так что через несколько лет (!) желающие смогли прочесть её по-русски. Давно оторвавшийся от советской действительности генерал никак не мог взять в толк, почему, если перевод уже готов, остаётся так много времени до русского издания. "Нельзя ли поторопиться, – подгонял он, – а то, боюсь, не доживу!"