– Иногда гораздо вернее, чем из длинных речей. Длинные речи подготовляются умом или памятью и нередко выражают только чужие заученные мысли; а слово, невольно вырвавшееся из сердца или из головы, разом обнаруживает человека. Случилось мне однажды, говоря об австрийских делах, указать на опасность, угрожающую империи от себялюбивой борьбы венгро-немецкой партии против справедливых требований славянских народностей, Русинов, Чехов, Сербов и Хорватов. "Да разве эти дрянные народы, у которых нет даже порядочного дворянства, подобного тому, какое видим в Вене и в Пеште, входят в расчёт", – отозвался некий благовоспитанный молодой человек. Более не требовалось для того, чтоб определить точным образом состояние его мозга и направление данного ему воспитания. Другой раз госпожа высокого немецкого происхождения принялась укорять меня в опасном либерализме, кажется, по поводу того, что встретила раз с моим доктором, рука об руку, не будучи, однако, в силах пояснить, что собственно разумела под словом "либерализм". В объяснении моем, что нисколько не считаю опасным своего "либерализма", удерживая его в границах должного уважения к правам всех и каждого, начиная от главы государства до последнего нищего, я был прерван со стороны близь сидевшего высокородного "юнкера" вопросом: "Позвольте узнать, какие же права имеет нищий?" Не удержался я ответить: положительно знаю за ним одно, Богом ему дарованное право, дышать общим для всех воздухом и греться на том же солнце, которое светит для вас и для меня; полагаю, из этого проистекают ещё и некоторые другие, незначительные права. Не вправе ли я был тут же про себя подумать: любезнейший, в корпусные тебя произвести могут, пожаловать в церемониймейстеры, даже в министры, но никогда не сделают из тебя не только государственного, но и просто сносного человека. Вот теория, на основании которой позволяю себе иногда по двум словам судить о целом человеке.
Часто после того собирались мы по утрам в Постгофе; кружок наш с каждым днём связывался теснее. Отрадно для того, кто принуждён жить на чужбине, сойтись с людьми, которые не только говорят на родном языке, но чувствуют и думают, как его с детства приучали думать и чувствовать. В России снежно, в России холодно, за границей теплее; устарелые кости просят тепла, а сердце тянет назад, в холодную сторонушку, где живут те, с кем вырос и с кем в продолжение многих годов пополам делил всё, что людям посылает переменчивая судьба. К чужому, красивому месту скоро привыкаешь, до того, бывает, что трудно оторваться; но не скоро свыкнешься с людьми. Примеры сближения, основанного на обоюдной симпатии, встречаются очень редко; чаще всего случайный интерес создаёт непрочную связь; миновал этот интерес, и от пришлеца из чужой стороны отворотятся, будто никогда его не знавали. Ничего другого мы не вправе требовать от своих заграничных друзей: чужой чужому всегда остаётся чужим.
V.
Много о чём успели мы переговорить в течение коротких часов, которые нам дозволено было вместе проводить под тенью прекрасных дерев, привлекающих в Постгоф, наравне с хорошим кофеем, всю заезжую публику. Понято, что преимущественно нас занимали русские дела: земство, судебные учреждения, наши железные дороги, пароходство по Волге, наконец, живой вопрос касательно общей воинской повинности. Приятель мой, горячий защитник гражданских и военных реформ последнего времени, нисколько не сомневался в удачном решении этого вопроса и не соглашался только с некоторыми подробностями проекта, в то время публикованного в русских газетах. Но и в этом случае он не высказал решительного мнения, отозвавшись незнанием обстоятельств, установившихся в России с того времени, как её покинул. Вообще он более слушал, чем говорил, беспрестанно повторяя, как счастлив, что наконец сошёлся с русскими, не страдающими хроническим недугом безотчётно удивляться всему чужому, безусловно порицать своё и рисовать наше положение такими чёрными красками, от которых нервного человека тотчас может поразить ударом. Издавна, со школьной скамьи можно сказать, я был знаком с его раздражительным, неровным характером, проявлявшемся в своём настоящем виде только в особенно важных случаях. Знал я также, что на него находят полосы непреодолимо упрямой молчаливости, заставлявшей не знавших его полагать, будто ничего на свете его не занимает, а между тем в глубине души у него кипело. Надо было в таком случае коснуться только до одной живой струнки, и он вдруг встрепенётся, заговорит и уже никак не в силах остановиться, не высказавшись до конца. Поэтому не мешал я ему отмалчиваться сколько душе угодно, ожидая случая, который и выдался в Постгофе совершенно напоследях.
Утро было холодное, небо покрыто облаками; привычка собираться в Постгофе побудила нас, однако, несмотря на угрозу погоды, помимо Слона отправиться в дальнюю прогулку. В Постгофе, опасаясь дождя, мы поместились не в саду, а в задней комнатке кофейного дома, в углу, за круглым столом, издавна поступившим в бесспорное владение посетителей из Русских. Самая комнатка, коротко знакомая многим соотечественникам нашим, редко навещалась Немцами, предпочитавшими в дурную погоду располагаться в соседней, более просторной и роскошнее убранной комнате, в которой обыкновенно давались заказные обеды. Едва мы успели приняться за завтрак, поданный нам величественною Матильдой, как на дворе хлынул проливной дождь. Сад мигом опустел, концертная зала наполнилась народом; да и в соседней комнате послышались громкие голоса, топот сапог и шурканье столов и стульев. В это время вошёл к нам, весь мокрый, Остзеец, вместе с другим чопорным господином, которого отрекомендовал: господин N, министерства ***, из ***, вследствие чего мы не замедлили пригласить их к вашему столу. Нетрудно в новоприбывшем было узнать то, что у нас называют петербургским Немцем. Выражался он по-русски довольно правильно, но в произношении просачивался у него лёгкий нерусский оттенок.
Присутствие незнакомого лица отозвалось на разговоре. Вяло поговорив о погоде, о источниках и о докторах да повторив ежеутреннюю жалобу кто на свой желудок, кто на кружение в голове, а кто на тягость в ногах, перешли к газетным известиям.
– По последним сведениям, – сказал N, – Немецкий император положительно едет в Гаштейн, где должно состояться свидание с ним императора Франца-Иосифа. Фон Бейст всеми мерами старается устроить между ними искреннее сближение.
– Поздравляю с искренностью чувств, особенно с австрийской стороны, – подхватил я, – желал бы невидимкой заглянуть под рёбра, когда станут обниматься.
– Речь идёт не о сердечных чувствах, а об обоюдном интересе, – сказал приятель. – В умной политике нужда и расчёт повелевают, а чувства смиренно повинуются.
– Чтобы в таком случае слегка не задели наших интересов.
– Непосредственно – нисколько, на то есть важные причины; косвенно – без всякого сомнения. Полагаю, однако, что ухищрения фон Бейста не скоро отзовутся на наших плечах, разве случится что-нибудь особенное, чего никто не в силах предугадать. Любопытно знать, кто будет провожать австрийского императора на свидание; некоторые из приближённых к его особе мне знакомы, да знаю и некоторую любовь, которую они питают к господам Пруссакам.
– Позвольте мне в этом случае удовлетворить ваше любопытство, – с важностью возразил петербургский уроженец и, медленно называя, насчитал целый ряд громких имён из среды австрийского придворного круга. Взглянув пристально на моего приятеля, он тут же прибавил: – Кажется, не в первый раз имею честь… однако где бишь?… только не в обществе, в котором постоянно бываю, в таком случае память не изменила бы… да, да, теперь припоминаю… в русской церкви, по случаю молебствия… в мундире тогда изволили быть, поэтому сразу не признал.
– Не ошиблись! Некоторое время прожил в Вене, мало в обществе, больше на открытом воздухе, что не мешало мне, однако, знать кое-кого из поименованных вами господ. Поэтому сомневаюсь, чтобы граф N, который имени прусского слышать не может, охотно согласился быть свидетелем предполагаемого свидания. Наверное отпросился под благовидным предлогом.
– Позвольте мне знать вернее; непременно будет находиться в свите, ещё раз беру смелость повторить. Проездом чрез Ишль виделся со многими коротко знакомыми мне лицами из высшего круга; они хорошо знать должны, и от меня не скрыли бы. Пользуюсь, не из хвастовства будь сказано, их лестною доверенностью. Да-с, в разных европейских столицах перебывал, а подобного венскому обществу нигде не встречал. Настоящая, коренная аристократия, проникнутая чувством своего достоинства; нам бы недурно было взять пример; да удастся ли? – Тут окинул он сидевших около стола вопрошающим взглядом. – Ежели позволено откровенно правду сказать, ведь у нас не существует самостоятельной аристократии, как должно сознающей свои аристократические обязанности. Готовы знаться с кем ни попало, женятся Бог весть на ком, по сердцу, говорят, даже смешно; какое тут сердце, когда дело идёт о сбережении чистоты родословной. И в Англии теперь аристократия не то, что была в старину; много плебейской крови прибыло. В Австрии же совсем не то: не угодно ли представить восемь поколений без укора, иначе во дворец ни-ни, хоть звёзды с неба хватал, хоть саму Австрию спасать помогал. Вот, например, Одоннель нож отвёл, а как женился на барышне без имени, так не угодно ли к себе в деревню, на покой; а ещё граф. В бароны, правду сказать, много денежных тузов попроизводили; но в нашем кругу их никогда не встречал.
– Однако в добрый час ни князья, ни герцоги не брезгают у них пообедать, поплясать да деньжонок подзанять.
– Ну, пожалуй. Не отравой же они кормят, да ради популярности, в наш век либерализма, надо же в некотором роде уважить их звонкую добродетель.
Господин расхохотался над собственною остротой, и вдруг, ни к селу, ни к городу, спросил:
– А знаете вы княгиню Лори N?
– По имени, даже с виду, но короче знать не имел счастия.
– Какая обаятельная женщина! Не молода, но всё ещё прекрасна; тип истинного аристократического величия. Какой дворец, какая ливрея, какие экипажи, во всём какая великолепная представительность! Не знаю за что, – господин скромно опустил глаза, – княгиня жалует меня своим особенным вниманием, которым, признаться, не любит щедрить. Часто пользуюсь честью у неё бывать, и каждый раз открываю какую-нибудь новую сторону её истинно княжеского быта. Представлю вам один пример. Однажды повстречались мы в манеже. Княгиня, – сами посудите, какая удивительная женщина, внучат имеет, а ещё страстно предана верховой езде, и на лошади картинка, – на полном галопе послала мне: "Прошу сегодня со мной отобедать, запросто!" Отправляюсь в шесть часов: было зимой, вхожу на лестницу, по ступеням расставлены, в бархатных ливреях, напудренные лакеи; прохожу чрез одну, чрез другую, чрез третью залу, освещены ярче дня. Признаться, смущение овладело мною, думаю, что за обед запросто, видно, будет много гостей, а я даже крестика на шею не надел; что в белом галстуке, само собой разумеется. Распахнулась портьерка пред будуаром, княгиня в туалете, протягивает мне ручку, а я гляжу всё на двери: когда же явятся прочие гости? Чрез мгновение метрдотель возвещает, поклонившись в пояс: "Lа princesse est servie". Встаём; спрашиваю с удивлением. "А прочих ожидать не станем?" – "Кого? Разве вам меня одной недостаточно? А я так довольствуюсь моим одним дорогим гостем". – "Всегда любезны и остроумны, – говорю, целуя руку, – но освещение, ливрейные слуги на лестнице заставили меня полагать, что зов "запросто" имел только значение любезной шутки". – "Освещение, прислуга, этот вздор ввёл вас в заблуждение? Так помните отныне, что княгиня N иначе за стол не садится, ежели бы даже никто не разделял с нею её скромного обеда". Вот это так называю жить по-княжески! – Господин с трудом перевёл дыхание.
– Да, да, – сказал приятель, благоговейно слушавший вещавшего, как бы громко размышляя, – под счастливою звездой надо родиться для того, чтобы в венском обществе достигнуть успеха таких колоссальных размеров; глаз на глаз обедать с княгиней N, да ещё при полном освещении и всей ливрейной прислуге на ногах; в некотором роде это стоит Седана. А вот есть же на свете люди, которые не совестятся то и дело кричать: в венском обществе к иностранцам невнимательны, нелюбезны; никак не сойдёшься с Венцами на дружескую ногу!
– Знал бы, кто позволяет себе жаловаться на венское общество, так тут же, при вас… – Господин покраснел до ушей и принял вид, будто ему нанесли личное оскорбление. – Не знаю, как других, а меня всегда отлично принимали, Жаловаться не смею; разумеется, зависит от того, как себя поведёшь.
– Понимаю теперь, вас принимали так отлично за ваше благонравие, а те, которые мне жаловались, не имели должного христианского смирения; совершенно дельно, начинаю уважать венское общество.
Господин сразу не понял, а потом в недоумении стал глядеть на моего приятеля, стараясь сообразить, следует ли ему сердиться или нет, но, встретив равнодушный, ничего не выражавший взгляд его, счёл за лучшее глотком кофея залить свою скрытую досаду.
Чтобы разговору дать другое направление, перешёл я к французским делам.
– Партизаны Луи Наполеона опять начинают всплывать на поверхность и непростительным образом мутить во Франции едва возникающий порядок. Надеюсь, происки их останутся без успеха. Домогательство снова водворить во Франции власть, поставившую её в самое несчастное положение, доказывает только верх бесстыдства, до которого слепой эгоизм в силах довести людей, для которых слово "отечество" существует в одном смысле дойной коровы. Даже Базен возымел надежду себя оправдать, как и чем – непостижимо моему слабому уму. Сто семьдесят тысяч и такую крепость, какова Мец, сдать двухсоттысячной неприятельской армии; да это не допускает и тени оправдания.
– Голод принудил, – подхватил чопорный господин, – всех лошадей поели.
– Зачем досиделись до того, что есть нечего стало.
– А что же было ему делать?
– Пробиться, оставив в крепости сколько нужно для обороны.
– Возможности не было. Сам Мольтке сказал: западня готова, и не уйти ему.
– Преклоняюсь пред таким авторитетом, – вмешался приятель мой, – но смею полагать, что в одном только случае приговор Мольтке мог послужить к оправданию Базена и прочих французских генералов, засевших в Меце.
– Очень любопытно знать этот случай.
– Когда Базен и прочие генералы, один за другим, сложили бы свои головы в попытках опровергнуть непогрешимость Мольтке – тогда бери крепость, забирай солдат; мёртвые остались правы. А то, кажется, все они, начиная с Базена, обретаются в добром здравии и поэтому нет им оправдания.
– А ежели высшие политические соображения?
– Политика для меня китайская грамота, ничего в ней не понимаю, сужу умом солдатским.
– В таком разе, думаю, найдёте в вашем уме лёгкое оправдание для злополучного маршала. Что если, примером сказать, он имел Луи Наполеона, своего пленного императора, приказание действовать таким образом. Положим, такой пассаж случился бы с нами: государь в плену, вы командуете армией и получаете от него приказание во что бы то ни стало сберечь его последнюю надежду, "преданную ему армию", как изволили бы вы поступить?
Замысловато улыбаясь и потирая руки, господин глядел на моего приятеля: знай, не с простаком дело имеешь – подвёл тебя к обрыву.
– Вопрос ваш, милостивый государь, ни с какой стороны к делу не подходит, – сказал приятель мой, не заминаясь, – следственно, освобождает от прямого ответа. Во-первых, у нас подобный пассаж не может случиться во веки веков; до плена государева пришлось бы стереть с лица земли, до последнего человека, всю русскую армию, а это есть дело зубастое; во-вторых, видно каждому, кроме "преданной армии" за него стоят ещё семьдесят миллионов не менее преданного народа; и в-третьих, ровнять государя Русского с Луи Наполеоном значит посягать на здравый смысл и не понимать разницы, существующей между законностью и беззаконием. Подобное посягательство можно принять за личную обиду.
Господин смешался; но самолюбие не позволяло уступить.
– Однако что ни говори, Луи Наполеон всё-таки был настоящий император; восемнадцать лет владел Францией.
– Вольно Французам было его терпеть.
– К сожалению, мы смотрим на вещи с разных точек зрения.
– Не удивительно, разных министерств и разно понимаем. Но погодите, в последние годы много сору у нас подмели, выметут и эту разновзглядность, как каждого, прежде чем в камергеры, да в посланники, годика два заставят походить под такт барабана. Представить себе не можете, в какую удивительную гармонию умы приводить приятный звук телячьей шкуры. Спросите у господ Немцев; они скажут.
– Не сходимся во многом. Согласитесь, однако, что после падения Наполеона одно французское безумие могло продолжать войну против неодолимой германской силы. Смыслу нет у Французов; после таких уронов, как Вёрт, Гравелота и Седан ещё лезть на драку есть прямое преступление, и хорошо делали Прусаки, когда поступали с ними как с бунтовщиками: вешали и расстреливали франкфиреров.
– Ваши слова служат новым только доказательством, как розно мы смотрим на вещи. По-моему, до Седана война для Франции действительно имела значение самой бессмысленной ошибки, и только после Седана получила смысл, достойный народа. Оборона родной земли против вторгнувшегося неприятеля – дело святое; не дело народа в таком случае рассуждать, кто прав и кто виноват, а защищать свою честь и Богом дарованное ему достояние.
– Но без армии, без офицеров, без генералов – все в плену, надеяться на удачу, имея против себя многочисленную, отлично организованную, прусскую армию, всё-таки есть верх безумия. Результат это доказал.
– Полный успех остался за Немцами, спорить нечего, и Французы дорого поплатились за свой порыв, но они спасли свою честь, а честь народная великое дело. Пока она жива, ничего ещё не потеряно, а погибла, так и народ погиб безвозвратно.
– Но коммуна, коммуна! не в конец ли погубила она честь французского народа, который вы изволите так горячо защищать? – с язвительною улыбкой возразил собеседник.
– Совершенно справедливо: коммуна, как дикий зверь, проревела свои сатурналии. Но позвольте спросить вас, объехавшего все европейские столицы, ежели не в одних салонах "á la renaissance" изволили изучать состояние умов, что случилось бы в Берлине, Мюнхене, Вене и разных других пунктах, когда вместо немецких побед французам бы удалось в летописи своей военной славы записать вторую Иену? Быть может, не менее чем в Париже расходилась бы чернь. Изволите ли знать, что такое значить коммуна которой добивался французский рабочий народ – слово придумано недавно, а вещь далеко не новая – в переводе на обыкновенный язык оно значить: подавай хлеба, подавай дешёвый кров, подавай забаву. За полтора века почти до нашей эры в Риме уже народ кричал – panem et circceses – кровь лилась ручьём и развалины дымились. В людях, какого бы ни было языка и племени, не исключая и немецкого, сидит зверь. Пооблизала его наша цивилизация, как корова своего телёнка, гладок он с виду, ручным прикидывается, а в сущности остался тем же диким зверем. Что случилось в Париже, может случиться и у других. Поэтому позволено только жалеть французов, а не осыпать их ругательствами. Что же касается до продолжения войны, после первых страшных неудач, то, думаю, мы сами в подобном случае иначе бы не поступили.