Розанов - Александр Николюкин 11 стр.


Суслова обладала "сумасшедшей ревностью", но ревность эта шла, конечно, не от любви к невзрачному учите-лишке, которого она не понимала. Она подстерегала его на улице. И когда однажды он случайно вышел вместе с какой-то учительницей, тут же, как бешеная, дала ей пощечину.

Старея, Суслова становилась все "любвеобильнее", в Москве и в Брянске все чаще засматривалась на товарищей молодого, но надоевшего мужа. Кое с кем "дело удавалось", а с одним, наиболее Розанову близким, - сорвалось.

Гиппиус не совсем точно рассказывает историю с Гольдовским, переданную ей В. А. Тернавцевым, участником Религиозно-Философских собраний ("кудрявым Валентином", как его звали друзья). Вдруг этого любимого Розановым студента арестовали. Хлопотать? Кто бы послушал Розанова в те времена? Однако он добился свидания. Шел, радовался предстоящей встрече, и что же? Друг не подал руки, не стал разговаривать. Дома загадка объяснилась: жена, не стесняясь, рассказала, что это она, от имени самого Розанова, написала в полицейское управление донос на его друга.

Эту историю Розанов сам не рассказывал Зинаиде Гиппиус. Когда же она упомянула о ней, сказал:

"- Да, я так плакал…

- И все-таки не бросили ее? Как же вы, наконец, разошлись?

- Она сама уехала от меня. Ну, тут я отдохнул. И уж когда она опять захотела вернуться - я уж ни за что, нет. В другой город перевелся, только бы она не приезжала". Так оказался Розанов в Ельце.

Зато и "Суслиха" отомстила Василию Васильевичу на всю жизнь: не дала развода, хотя у него была уже новая семья и дети. Дошло до того, что через двадцать лет к этой "развалине с глазами сумасшедше-злыми" ездил в Крым все тот же Тернавцев. Потом рассказывал, как он ни с чем отъехал. Чувствуя свою силу, хитрая и лукавая старуха с наглостью отвечала ему, поджав губы, словами из Евангелия: "Что Бог сочетал, того человек не разлучает".

"Дьявол, а не Бог сочетал восемнадцатилетнего мальчишку с сорокалетней бабой! - возмущался Тернавцев. - Да с какой бабой! Подумайте! Любовница Достоевского. И того она в свое время доняла. Это еще при первой жене его было. Жена умерла, она было думала тут на себе его женить, да уж нет, дудки, он и след свой замел. Так она и просидела, Василию Васильевичу на горе".

Известна нелицеприятная характеристика Сусловой в письме Достоевского к ее сестре Н. П. Сусловой, которая предвосхищает многое из того, с чем суждено было столкнуться Розанову 30 лет спустя. "Аполлинария - большая эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны. Она требует от людей всего, всех совершенств, не прощает ни единого несовершенства в уважение других хороших черт, сама же избавляет себя от самых малейших обязанностей к людям. Она колет меня до сих пор тем, что я не достоин был любви ее, жалуется и упрекает меня беспрерывно, сама же встречает меня в 63-м году в Париже фразой: "Ты немножко опоздал приехать", то есть что она полюбила другого, тогда как две недели тому назад еще горячо писала, что любит меня… Мне жаль ее, потому что, предвижу, она вечно будет несчастна. Она никогда не найдет себе друга и счастья".

Исследователь творчества Достоевского А. С. Долинин, написавший работу об отношениях Сусловой с Достоевским и Розановым, восклицает: "Что за странная таинственная сила была в этой натуре, если и второй, почти гениальный человек, так долго любил ее, так мучился любовью своей к ней!" В 1897 году, когда у него уже было двое детей в новой семье, Розанов согласился выдать Сусловой отдельный вид на жительство.

Образ Сусловой присутствовал в сознании Розанова всю жизнь (в отличие от Достоевского, который просто не узнал ее, когда много лет спустя она неожиданно явилась к нему в дом). В 1915 году Розанов возвращается к воспоминанию о том, как в самый месяц окончания университета он начал писать книгу "О понимании". На выпускном экзамене профессор философии М. М. Троицкий, сказав комплимент его письменной работе, закончил словами: "Но стремление к оригинальности - влечет за собою то, что человек начинает оригинальничать".

Розанов не спал всю ночь, ворочался. Полина спросила: "Что ты не спишь?". - "Ничего", - отвечал он. И сделал вид, что засыпает. Она заснула. Он сел в кровати. Долго сидел. Потом пошел и сел на окно. Наступал рассвет. А он думал и думал…

Скромный, тихий Розанов в университете "ничего не желал". Сидя теперь на окне, он весь кипел: "За что меня оскорбил Троицкий? Я был только любознательный, и в Афинах меня бы поддержал Сократ, наставник… Почему же в Москве - нет?" И мысль кипела. В молодости главное - сердце, "мыслящее сердце", то есть сердце, разрываемое мыслью, мыслями, пожеланиями.

И замысел "О понимании", сверкавший уже и ранее, начал осуществляться. И смысл был таков: "О, не надо ВАС… К ЧЕРТУ… Сановники, а не мыслители. У вас нет самого плана "науки" и плана того самого "университета" (то есть всех в слове выраженных наук), в котором вы читаете лекции, не зная "почему", не зная "что""…

Розанов захотел дать "план наук не только сущих, но и всех будущих", самой возможности науки, всех возможных наук, выведя эти "возможности" из потенциальности разума, из "живой потенциальности". Это называл он своим "открытием" на Воробьевых горах: "Все как в живом дереве (науки) - и насколько оно выросло из зерна (ум). ИЗ ЗЕРНА - ДЕРЕВО - вот мой единый учитель, единая книга…"

На эту мысль натолкнула Розанова статья в "Богословском вестнике" об Элевзинских таинствах, в которой говорилось, что о них мы ничего не можем знать, кроме того, что главный жрец их поднимал в руке горсть зерен - и показывал участникам таинств. И Василия Васильевича вдруг как озарило: "Да ведь в Элевзинских таинствах через это указание на живое зерно, которое прорастает и дает из себя колос, показывалось, объяснялось и доказывалось, что все растет, все вечно и живо".

И Розанов приложил эту мысль к науке. Так возник "метод" книги "О понимании". По возрасту и биографической ситуации он сравнивал эту книгу с "Гансом Кюхельгартеном" Гоголя: "что-то глупое и бессмысленное у Гоголя". А возраст и "начало деятельности" - одно.

Книга писалась без подготовки, без справок, без "литературы предмета". Уходя от "мучительницы" (Сусловой) в гостиницу Дудина (в Брянске), он работал легко и радостно: "Разложу листочки - и пишу. Все "О понимании" написано со счастьем". Без поправок, на едином дыхании. "Обыкновенно это бывало так, - вспоминал Розанов через тридцать лет. - Утром, в "ясность", глотнув чаю, я открывал толстую рукопись, где кончил вчера. Вид ее и что "вот сколько уже сделано" - приводил меня в радость. Эту радость я и "поддевал на иголку" писательства".

Эту книгу, в основе которой лежит идея зерна и вырастающего из него дерева, идея "живого роста", Розанов считал определяющей для всего своего миросозерцания: "как из нас растет" и "как в нас заложено". В письме К. Н. Леонтьеву Розанов говорил, что книга "О понимании" "вся вылилась из меня, когда, не предвидя возможности (досуга) сполна выразить свой взгляд, я применил его к одной части - умственной деятельности человека. Утилитаризм ведь есть идея, что счастье есть цель человеческой жизни; я нашел иную цель, более естественную (соответствующую природе человека), более полную во всех отношениях, интимную и общественную".

Книга направлена против профессоров философии Московского университета, которые чтили лишь позитивизм. Сам автор видел слабые стороны своего труда, о которых позднее говорил: "Мне надо было вышибить из рук, из речи, из "умозаключений" своих противников те аргументы, которыми они фехтовали. "Надо было полемизировать не с Парменидом, а с Михайловским". Конечно - это слабая сторона книги".

Когда нынешняя критика утверждает, что важно не литературное произведение само по себе, а его восприятие читателем и что вообще реально существует лишь восприятие, - это не вызывает категорического протеста или недоумения. Иное дело столетие назад. Когда молодой Розанов выдвинул категорию "понимание", связующую человека с наукой как системой знаний, то "все смеялись" над таким "трюизмом". Науковедческий аспект книги не заинтересовал современников.

Рецензент "Вестника Европы" ядовито заметил, что автор разумеет под "пониманием" совсем не то, что принято разуметь под этим словом: "Для него это не психологический процесс, а какая-то новая всеобъемлющая наука, призванная восполнить собою недостатки и пробелы существующих знаний. Для нас этот "полный орган разума", выдуманный г. Розановым, остается неразрешимою загадкою" .

И только в сочувственно написанной рецензии Н. Н. Страхова признавалась "законность задачи", которой посвящена книга "О понимании". Однако вскоре и сам Розанов признал, что его книгу никто не читает, потому что она, особенно в самом начале, "чрезвычайно дурна, тяжелым языком написана; и вообще не ясна, плохо изложена, неосторожно".

Провал первой книги (часть тиража была возвращена автору, а другая часть продана на Сухаревке на обертку для "серии современных романов") изменил всю судьбу Розанова. Много лет спустя он заметил: "Встреть книга какой-ни-будь привет - я бы на всю жизнь остался "философом". Но книга ничего не вызвала (она, однако, написана легко). Тогда я перешел к критике, публицистике: но все это было "не то". То есть это не настоящее мое".

Неудача с книгой почти что совпала с окончательным разрывом с Сусловой. К тому же служба учителем географии и истории в брянской прогимназии стала казаться ему неким сумасшествием. Натура Василия Васильевича не могла переносить рутину учительской работы, "Бесконечно была трудная служба, и я почти ясно чувствовал, что у меня "творится что-то неладное" (надвигающееся или угрожающее помешательство, - и нравственное, и даже умственное) от "учительства", в котором кроме "милых физиономий" и "милых душ" ученических все было отвратительно, чуждо, несносно, мучительно в высшей степени. Форма: а я бесформен. Порядок и система: а я бессистемен и даже беспорядочен. Долг: а мне всякий долг казался в тайне души комичным, и со всяким "долгом" мне в тайне души хотелось устроить "каверзу", "водевиль" (кроме трагического долга)". Учитель отрицал Розанова, а Розанов отрицал учителя. Это взаимное разрушение представляло собой "что-то адское".

Учительство не могло стать призванием человека, больше всего не любившего упорядоченность повседневности: в 9 часов утра "стою на молитве", "беру классный журнал", спрашиваю "реки, впадающие в Волгу", потом "систему великих озер Северной Америки, все американские штаты с городами", "множество свиней в Чикаго", а затем короли и папы, полководцы и мирные договоры, "на какой реке была битва", "какие слова сказал при пирамидах Наполеон" и в довершение всего "к нам едет ревизор".

Вслед за книгой "О понимании" Розанов собирался писать такую же большую по величине под названием "О потенциальности и роли ее в мире физическом и человеческом". Потенция - это незримая, неосуществленная форма около зримой, реальной. Мир - лишь частица "потенциального мира", который и есть настоящий предмет философии и науки. "Изучение переходов из потенциального мира в реальный, законов этого перехода и условий этого перехода, вообще всего, что в стадии перехода проявляется, наполняло мою мысль и воображение".

Замыслу не суждено было воплотиться. Он остался "в потенции". Новые заботы захватили Василия Васильевича, перешедшего на службу в елецкую гимназию.

Глава четвертая
"Моя нравственная родина"
(Елец)

Нижний Новгород, где ему открылся Достоевский, Розанов назвал своей духовной родиной. То, что произошло в Ельце, дало писателю право сказать об этом городе: "Моя нравственная родина".

В Энциклопедическом словаре Брокгауза говорится, что Елец - один из лучших русских уездных городов. И действительно, Елец до сих пор производит впечатление скорее маленького городка областного значения, чем райцентра. Он раскинулся на левом холмистом берегу реки Сосна, славен своими кружевами и добрыми людьми.

Поначалу жизнь в Ельце складывалась для Розанова почти трагически. Он погибал, чувствовал себя никому не нужным, был озлоблен. Ощущение было непередаваемое: "Я весь гибну, может быть, в разврате, в картах, вернее же в какой-то жалкой уездной пыли, написав лишь свое "О понимании", над которым все смеялись…" (382–383).

Прожив год в таких условиях, он стал подумывать о переезде в Петербург, куда его влекла возможность литературной деятельности и честолюбивая мечта стать "настоящим устроителем ведомства школ". Началась переписка с Н. Н. Страховым, которому он написал о своем желании, но в ответ получил суровую отповедь: "Вы хотите оставить Елец, а Елец я воображаю чем-то вроде Белгорода, в котором родился. Благословенные места, где так хороши и солнце, и воздух, и деревья. И Вы хотите в Петербург, в котором я живу с 1844 года - и до сих пор не могу привыкнуть к этой гадости, и к этим людям, и к этой природе. И что Вы будете здесь делать? Здесь учителя дают по пяти, по шести уроков в сутки. Настоящее Ваше место - сотрудничать в журналах, если бы Вы это умели сделать; но Вы едва ли справитесь и с собою, и с журналистами" .

И вот в этот момент духовного и нравственного смятения Василий Васильевич встречает "друга", как он называл ее затем всю жизнь, - Варвару Дмитриевну Бутягину (в девичестве Рудневу), молодую вдову с малолетней дочерью Александрой (Алей, Шурой, Санюшей, как ее ласково звали в семье). Ее муж учитель Михаил Павлович Бутягин, умерший за год до переезда Розанова в Елец, происходил из достойного рода елецкого духовенства.

Его отец Павел Николаевич Бутягин был сыном карачевского протоиерея, окончил Орловскую духовную семинарию и преподавал в 1-м Орловском духовном училище, а переехав в Елец, был в 1846 году рукоположен в священники Владимирской церкви, где прослужил 58 лет. Он жил с семьей в просторном двухэтажном каменном доме напротив церкви, где служил (Старомосковская, ныне ул. Маяковского, 43). С 1874 года стал законоучителем в открывшейся женской гимназии.

Это был один из "отцов города", принимавший участие в открытии мощей Тихона Задонского в 1861 году; он оградил оградой Чернослободское кладбище, куда вела улица, на которой находится Владимирская церковь и на которой он жил, имел крест за Крымскую кампанию (пожалованный тогда священнослужителям), Анну 2-й степени и Владимира 4-й степени. В январе 1904 года он был уволен за штат, 9 октября 1908 года тихо скончался и похоронен на том же Чернослободском кладбище, которое ныне вконец разорено, а надгробные памятники употреблены рушителями русской культуры для опор выстроенного в 30-е годы Каракумского моста через реку Сосна.

Горожане чтили память Павла Бутягина, и в 1907 году в Ельце была открыта библиотека-читальня в его честь и в память его 58-летнего служения во Владимирском храме. У отца Павла была большая семья в восемь детей. Один из сыновей (Тихон) стал известным врачом в Москве, другой (Константин) выпускал в 1914–1915 годах в качестве главного редактора газету "Елецкий вестник", третий (Александр) был елецкий адвокат.

Сын Михаил женился на Варе Рудневой, и Розанов всегда восхищался ее замечательной верностью. Она полюбила Михаила Павловича, когда ей было 14 с половиной лет, и ее не могли поколебать ни родители, ни дядя архиепископ ярославский Ионафан (Иван Наумович Руднев). Они поженились, а когда Михаил умер, оставив ее с двухлетней дочкой, она хранила верность его памяти, и, пишет Розанов, "я влюбился в эту любовь ее и в память к человеку, очень несчастному (болезнь, слепота) и с которым (бедность и болезнь) очень страдала" (372).

Варя с дочкой и матерью Александрой Андриановной Рудневой (урожденной Ждановой) жили на Введенском спуске прямо против церкви Введения Пресвятой Богородицы. Этот храм ("навсегда для меня милый", говорил Розанов) и домик возле него стали "нравственной родиной" писателя. Около стены этого храма, писал Розанов, он хотел бы быть похороненным.

Все началось с того, что в доме Рудневой квартировал приятель Розанова, учитель приготовительного класса Иван Феоктистович Петропавловский, умерший от сердца на руках Василия Васильевича. "Такой гигант, - вспоминал Розанов. - Всегда здоров. "Умер! Умер!" Старушка, квартирная его хозяйка и ее молодая дочь-вдова, и ребенок их, лет шести девочка, разрыдались, пораженные ужасом…"

В этом домике у Введения еще в канун XIX века родился известный богослов и церковный оратор Иннокентий, архиепископ Херсонский и Таврический (Иван Алексеевич Борисов), родственник Рудневых (дядя ли, дед ли - замечает Розанов). Теперь здесь жила воспоминаниями об умершем муже вдова Бутягина: как он медленно день за днем слеп в результате развития центрального воспаления мозга, а перед смертью совсем лишился рассудка. "Можно представить горе, и особенно грозу, столь медленно надвигавшуюся, - писал Розанов об этой семье. - Он был благородный человек (т. е. покойный муж молодой вдовы). Все родство их духовное, прелестное, теплое внутри, взаимно помогающее, утонченно-деликатное. Раньше я был тоже религиозен, но как-то бесцерковно; тут я прямо бросился к церкви как "стене нерушимой", найдя идеальный круг людей именно среди церковников. Не могу иначе объяснить себе доблести этих людей, как все это было тут стародавнее, насиженное, историческое, все три рода - Бутягиных (старый протоиерей, отец покойного мужа молодой вдовы), Рудневых (урожденная фамилия моей жены), Ждановых (дядя по матери)".

Назад Дальше